Текст книги "Повесть о последней, ненайденной земле"
Автор книги: Ольга Гуссаковская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Нет… Я пойду… Я на берег лучше… – Слава попытался скинуть с плеч его руки.
– Что?! Ах ты мазила! Он пойдет, а потом на нас же ябедничать, да?!
Наташа поняла – сейчас Селим будет бить Славу.
– Не трогай его, не трогай! – Она всем телом повисла на руке Селима.
– Ну, работнички, чего не поделили? – раздался совсем близко спокойный низкий голос.
Наташа даже не успела ничего понять – Селим вырвался и исчез. Аля тихонько отодвинулась за угол сарая и тоже скрылась. Только они со Славой стояли возле кучи дров, а напротив дядька в халате и на костылях. Лицо у него было широкое, с добрыми, толстыми губами, но глаза такие, что Наташа попятилась, жалко махнула рукой:
– Мы же немного… Мы больше не будем! Отпустите нас, дяденька!
– Да я и не держу, бегите. Мне все одно за вами не угнаться. Видите, нога-то какая…
Вместо ноги у него действительно болталась толстая, неуклюжая культя. Наташа сразу-то и не заметила.
– Только как же это вам совесть позволила у раненых бойцов добро воровать, а?
Слава резко выпрямился и замер, а Наташе хотелось одного – чуда. Любого. Пусть провалится земля, пусть рухнет на нее дерево, пусть… все, что угодно. Только бы не слышать, что это она, Наташа, обокрала раненых!
– Ладно, ребята. Садитесь, да потолкуем маленько, в ногах все одно правды нет, – совсем другим голосом, тихим и очень грустным, сказал боец.
Они втроем присели на дрова.
– Ты вот, я смотрю, совсем как моя Иришка – беленькая да темнобровая. И батька у тебя, поди, на фронте, а?
– На фронте… – чуть слышно ответила Наташа.
– А мать на работе и ты целый день одна, ведь так?
– Так…
– А раз так, как ты должна жить?
– Не знаю…
– А что ж тут не знать? Дело простое. Надо, чтобы все по правде было – и только. У тебя и у меня все одно. Если я с передовой не убегу, если ты мать не обманешь и чужого не возьмешь – тут немцу-то и конец! Пришибет его правда. А что было бы, если отцу твоему написать, что ты у раненых дрова воровала а? Или твоему? – повернулся он к Славе.
Слава дико посмотрел на него, вскочил и вдруг со всех ног бросился к забору, нелепо размахивая руками, – он всегда так бегал из-за хромоты.
– Что это с ним? – встревоженно спросил боец. Приподнялся, позвал: – Эй, малец, вернись!
– Не вернется он, – вздохнула Наташа. – Это он из-за отца. Вы про отца его сказали, что он на фронте… вот он и убежал. Отец-то у него дома, на базаре торгует.
– Вот оно что… – протянул боец и совсем уж по-доброму посмотрел на Наташу. – А живете-то вы далече?
– Нет, близко. Вон там, где дом с красной крышей. Видите?
Боец посмотрел, подумал о чем-то, наматывая на палец травинку. Наташа вдруг увидела, сколько на его лице морщин – глубоких, темных, и глаза совсем не злые и не страшные – просто усталые и даже немножко похожи на папины.
– Вы вот что, ребята… – заговорил он снова. – Чем тайком сюда лазать, приходите миром, в гости. Нам ведь тоже скучно, а есть, кто и вовсе двигаться не может… Доброе дело можете сделать, а? Меня Сидором Михайловичем зовут, из пятой палаты. Спросите – вас и проводят. Ну как, по рукам?
Наташа кивнула, поднялась.
Он вдруг нахмурился, вздохнул:
– А ведь дровишек-то, поди, вовсе нет? Ладно. Возьми, что собрала. Не стесняйся, это же не тайком, это я тебе дарю от нашего имени вроде как на будущее. Так можно. Чтобы не забыла и пришла. И того мальца приведи. Обязательно, слышишь?
Наташа подняла корзину, привычно перегнувшись – так было легче нести, обернулась на странного этого человека и опять не узнала его лица. Показалось, что он плачет. Но с чего бы?
* * *
Тая встретила Наташу недовольным ворчанием:
– Тебя только за смертью посылать! Хорошо, что у меня с вечера дрова оставались… Ладно уж, идем обедать.
Серафима Васильевна ела, не глядя, зеленый борщ, овсяную кашу с молоком. Даже не похвалила, как обычно, Таю. На вопрос Любови Ивановны бросила односложно:
– Новых привезли. Ума не приложу, где мы такую уйму народу размещать будем?
Наташа потерлась головой о материн рукав, зная, что Серафиме Васильевне не до нее. Мать наскоро поцеловала ее и ушла. За столом остались Тая и Олег.
Любовь Ивановна тоже куда-то собиралась. Надела шелковое платье густого винно-красного цвета, что-то такое сделала с волосами, отчего они вдруг зазолотились, словно пойманный солнечный луч… В глазах появилось беспокойное, ласковое выражение.
Тая подняла голову, недобро посмотрела на Любовь Ивановну:
– Куда вы собрались?
Та покраснела, дернула плечиком.
– Ах, да не все ли тебе равно! Нужно, вот и иду. В конце концов, я не обязана давать тебе отчет в своих действиях!
– И очень жаль, что не обязаны, – совсем уж зло проговорила Тая. – Муж бы ваш не так спросил…
– Не смей! Слышишь, не смей о нем говорить! – крикнула Любовь Ивановна и выбежала из комнаты.
Тая подождала минуту, глядя на дверь, и принялась убирать посуду.
Тае было трудно – ведь не с Наташей же говорить о том, что ее мучает. Она отлично знала, что Любовь Ивановна завела знакомство в городе, развлекается. Было в этом что-то такое, чего она не понимала, что еще не пережила и оттого особенно безоговорочно осуждала.
Любовь Ивановна ушла, почти убежала, пообещав скоро вернуться.
Олег все еще мудрил над тарелкой каши, капризно морщась и шлепая губами. Он не был похож на мать и в то же время напоминал ее расплывчатым, безвольным очерком губ и подбородка, прищуром светлых глаз. Тая пригрозила ему трепкой, и это заставило мальчика доесть кашу. Вместе с Наташей начали убирать со стола. Со двора доносился визг ребятишек. Где-то внизу, наверное в кухне, разгоралась бабья перебранка.
День шел своим чередом, такой же, как вчера, как позавчера… Точно и не было войны и неотвратимых ежеминутных смертей там, на фронте.
Тая подошла к окну, глянула вниз на двор, покачала головой.
– Даже не верится, что все это не приснилось: война, эвакуация… Может, и вправду это сон?
– Какой сон? Тебе приснился, да? Расскажи! – попросила Наташа
– Да нет, это я просто так… Тихо здесь очень, даже тоска берет от такой жизни.
Наташа обиделась немного, решив, что Тая просто «задается».
– А я с раненым говорила! Хороший такой и нас в гости пригласил! – похвасталась она.
– Как это ты говорила, где? – сейчас же оживилась Тая.
Госпиталем интересовались все. Женщины даже на работу выходили пораньше, чтобы успеть пройти мимо него и хоть мельком посмотреть на бледные, смутные лица за стеклами: «А вдруг свои, вдруг хоть знакомые какие…»
Наташе очень хотелось рассказать про госпиталь, но только так, чтобы не все рассказывать.
– Ну, понимаешь, мы шли… и он нас остановил…
– Как – остановил? Врешь ты что-то, Наташка! – Тая села на подоконнике, крепко держа Наташу за плечи. – Все равно ведь не отступлюсь, пока не узнаю! Рассказывай уж как есть…
И Наташа рассказала. Тая посмотрела на нее раз, другой. Наташа даже струсила немножко – возьмет да опять крапивой обстрекает. Но Тая слезла с подоконника и отпустила ее.
– Ох и деру бы тебе надо дать! – сказала она. – Еще хвастаешься – с раненым говорила. Хорошенький разговор!.. А вот что в гости позвал, это интересно.
Тая задумалась, зрачки зеленых глаз вдруг сузились, как у кошки. Наташа смотрела на нее с любопытством – знала уже, просто так этого у Таи не бывает.
– Слушай! А что, если нам с концертом пойти, а? – быстро спросила Тая.
– Как – с концертом? – удивилась Наташа. – Мы что – артисты?
– Нет… Но что-нибудь все ведь умеют делать. Ты петь умеешь? У вас же было пение в школе?
Наташа виновато съежилась:
– Пение было. Только меня с уроков всегда отпускали. Учительница так и говорила: «Иди, Иванова, погуляй, а мы петь будем…»
Тая посмотрела на Наташу даже с любопытством – не каждый день встретишь человека с такими способностями.
– Но что-нибудь-то ты делала?
– Нет… Никогда. Я не активная. – У Наташи по щеке поползла слезинка – так вдруг стало обидно.
– Ты что? Наташка! Да ты реветь собралась? – Тая схватила ее за руки – Брось! Ведь даже и артистов учат знаешь как долго! И для тебя что-нибудь придумаем…
* * *
Дети всего городка играли в «Сибирь». Слово это пришло от взрослых. Всё чаще стали поговаривать, что если «он» и дальше так пойдет, то к зиме детей повезут в Сибирь.
Детям все это не говорило ничего, но они чувствовали в слове тревогу И вот – родилась игра. В ней было что-то от осеннего перелета птиц. С утра до вечера шумные ватаги носились по только что вырытым петлям щелей, и всюду, над всеми дворами звенел один и тот же крик: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»
На самохваловском дворе играли по-своему. Щели там вырыли перед домом, почти у самых ворот. Напротив такие же появились и на михинском дворе. И вот ребята, перебегая улицу старались тайком занять щели «противника». А потом бежали по неровным петлям ходов, по сырой, холодящей пятки земле и тоже кричали нараспев: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»
Наташа выскочила на дорогу. Словно помогая ей, тянулся поперек улицы лошадиный обоз. Усталые от жары кони медленно везли низкие дроги с досками. Концы досок волочились по земле как будто лошади были птицами с длинными, длинными хвостами. За таким обозом ничего не стоило спрятаться, «михинские» ни за что не заметят, но Наташу остановили.
– Постой-ка, вам тут письмо… – Перед ней на панели стояла всей улице известная почтальонша Дуся.
Наташа посмотрела на почтальоншу вполглаза – она вся была там, на дороге, через которую вот-вот пройдет обоз, и тогда уже не за что будет спрятаться. Она протянула руку и взяла письмо, не думая о нем, – совсем как до войны, когда часто носила домой скучные письма маминых родственников.
– Спрячь письмо-то, еще потеряешь! – крикнула ей вдогонку Дуся, но Наташа уж ничего не слышала.
Пригнувшись, она пробежала несколько шагов рядом с последними дрогами, а когда они поравнялись с «михинскими» воротами, метнулась во двор и тут же спрыгнула в щель:
– Наша взяла! Наша взяла!
Но ей никто не ответил. «Михинским» надоело играть, и они все разбежались. Они вообще были народ ненадежный. То среди игры начнут ловить мышь, упавшую в щель, то вдруг ни с того ни с сего убегут на Волгу купаться. Волга от них совсем близко – только спуститься вниз с косогора мимо огородов с цветущей лиловой картошкой.
Наташа совсем было решила тоже пойти купаться – с самого утра пекло отчаянно, иначе как бегом не пройти по мостовой, – но вспомнила про письмо и остановилась.
На потертом конверте какие-то цифры… полевая почта. Так это же от папы! Наташа повернулась, чтобы бежать домой, но увидела, что стоит возле самой стены «михинского» дома. Это был старый особняк со стенами из мрачного красного кирпича. Его боялись все «самохваловские» ребята: на улице жило предание, что в этом доме есть тайные ходы и там когда-то кого-то убили. Наташа могла пройти мимо дома, но не решилась – пошла пустырем, в обход, боязливо оглядываясь через плечо. И даже не сразу поняла, обо что споткнулась и почему оказалась на земле. Только подняв глаза, увидела: перед ней стоит Селим – это он дал ей подножку.
– Ты куда торопишься?
– Домой… – еле слышно ответила Наташа и вдруг, сама себя не узнавая, заговорила чужим, спотыкающимся голосом: – Ты не думай… Я ничего про тебя не сказала. Он не знает… Мы совсем про другое говорили…
– Кто это «он»? – Теперь Селим и не думал отпустить Наташу: страх девочки доставлял ему удовольствие.
– Ну, этот… кто остановил нас, раненый… Он добрый, он дал мне досточки и в гости звал… Тая говорит, мы с концертом пойдем…
Что-то быстро мелькнуло в глазах Селима – зависть, обида? Он больно щелкнул Наташу по лбу.
– С концертом? А с этим не хошь?! Пожалели ее, видишь, мусора… Что это еще у тебя? – Он увидел письмо.
Наташа спрятала руку за спину:
– Не трогай! Это маме!
Но Селим уже выкручивал ей пальцы, вырывая конверт. Глаза у него стали совсем дикие. Вот за эти-то внезапные вспышки бешенства его и боялась улица.
– На! Вот тебе! Еще на!..
Клочки письма разлетелись, как стая белых бабочек. Они покружились немного в воздухе и начали опускаться на землю, на голову и на плечи плачущей Наташи. Сотня, а может, и больше крошечных белых клочков. Их не собрать, не склеить…
Селим не торопясь пошел дальше, к Волге. В мире все опять стало на свои места, и никому не надо было завидовать. А Наташа еще долго лежала на примятой пыльной траве и плакала. Потом встала, отряхнула платье.
В первую минуту она решила: пойти и рассказать – всем, всем! – что сделал Селим. Но сейчас в голову пришла другая мысль: ее же спросят, почему сразу не отдала письмо! Она вдруг увидела мамины глаза, почти черные от боли и гнева, и себя перед ней. А письма-то нет, его не вернешь! Нет, пусть лучше никто ничего не знает. Селим ведь не скажет…
Какой бесконечно долгой показалась дорога обратно домой. Даже и «михинский» особняк не пугал больше – что там какое-то прошлое убийство! То, что произошло, было во много раз хуже.
…Тая только покачала головой, увидев Наташино платье.
– Ну надо же так вываляться! Вот не буду застирывать, пусть мать увидит…
Наташа промолчала, и Тае скоро надоело ворчать. Да и не до Наташи ей было: она задумала переставить мебель. И теперь в комнате все потеряло свои места. Шкаф удивленно замер посереди комнаты, а ламповый абажур покачивался на окне.
Высунувшись из-за шкафа, Тая крикнула:
– А я придумала, что тебе делать – будешь стихи читать!
Это все умеют.
Наташа покорно кивнула. Она радовалась, что на нее никто не обращает внимания.
…А ночью она видела во сне отца, и Козловы горы, и ландыш в золеных добрых ладошках, который она так и не сорвала.
* * *
За сараями земля была черная, жирная. Копни ее щепкой – полезут во все стороны розовые земляные черви. Росли на этой земле лопухи выше человеческого роста и зеленая сочная трава-сныть с разрезными листиками.
Слава сидел за сараем на гнилом бревне, читал книгу и пас поросенка. Розовый веселый поросенок Борька был привязан на длинной веревке к Славиной ноге. Это Слава придумал, чтобы поросенок читать не мешал. Поросенок вкусно чавкал корешки сныти, а Слава торопливо листал замусоленные страницы.
Тая наклонилась и захлопнула книгу:
– Зачитаешься, а отвечать кто будет?
Слава недовольно обернулся:
– Чего тебе?
– Дело есть. – Тая села рядом на то же бревно, осмотрелась, дернула за веревку. Поросенок сейчас же перестал жевать и вопросительно хрюкнул.
Слава улыбнулся:
– Видишь, какой умный. Спрашивает: не на другое ли место пойдем? Гуляй, Борька, гуляй!
Борька снова принялся за сныть, а Тая сказала:
– Что у вас в госпитале вышло, я знаю, и не будем об этом говорить. Я о другом. К раненым в гости всем надо пойти, не вам одним, и не просто так, а с концертом. Ты, говорят, на баяне играешь?
– Играл… – Слава вздохнул и неопределенно посмотрел по сторонам.
– А теперь что, инструмента нет?
– Есть… Но все равно что нету. – Слава пошевелил босой ногой белый, натянутый, как струна, корешок. – Отец как-то пьяный пришел. «Играй!» – говорит, а я не стал. Ну он и пообрывал на баяне все клавиши. Да он и вообще-то старый баян, едва дышит…
– А если приклеить?
– Можно бы… Да клею где взять? Казеин нужен… – Глаза у Славы вдруг заблестели. – А ты знаешь, какой клей есть? Я читал, не веришь? Вот помазать это бревно и к сараю прилепить – лучше гвоздей удержит!
– Зачем же его лепить? – Тая удивленно посмотрела на Славу.
Он секунды две подумал, пожал плечами:
– Ну… не знаю. Просто так. Интересно.
– А если ты скажешь отцу, что в госпиталь пойдешь, может, и даст клей? – деловито вернулась Тая к прежнему.
Слава что-то вспомнил:
– Да, он говорил как-то, что надо бы раненым хоть гостинца отнести, а то люди корят. Пьяный был, конечно, но все же… Нет, в госпиталь он пустит и клею даст. И знаешь что? Альку с «татарского» двора тоже надо будет взять. У них до войны циркачи на квартире стояли, гнуться ее выучили – во, как в цирке!
– Ладно. Возьмем и ее… – Тая поднялась.
Поросенок недовольно дернул веревку – ему надоело пастись на одном месте и мешало солнце. Оно заглянуло за сарай, и нежные листья сныти печально поникли. Горько запахло вялыми лопухами.
Слава встал, чтобы перевести поросенка на другое место, и вдруг насторожился. Тая тоже замерла, прислушиваясь.
На улице что-то происходило: несколько раз хлопнули двери, женщины бежали по двору, заплакал и сразу смолк ребенок.
Кое-как привязав Борьку к бревну, ребята помчались к воротам. Там уже собрались женщины со всего двора – все, кто был дома. А ничего особенного не происходило. Вдоль забора, где еще чуть-чуть держалась тень, шла почтальонша Дуся, такая же, как обычно, в еще довоенном пестреньком платочке и разбитых сандалиях. Только она почему-то ни с кем не здоровалась по пути… А следом, от калитки к калитке, полз шепот:
– Похоронную! Бояркиным похоронную несет…
Это была первая похоронная на тихой, забытой временем улице. Бояркиных многие и не знали, но все равно женщины собирались у калиток и провожали Дусю беззащитными глазами. Все вдруг поняли: Бояркины только первые…
– Ты их знаешь? – спросила Тая у Славы.
– Немножко. Их Толик в соседнем классе учился со мной.
Ничего пацан, хороший.
Дуся свернула во двор, и стало вдруг слышно Волгу – брела против течения моторка, медленно и тяжело набегала на берег волна. А улица исчезла. Только высокие серые заборы и раскаленный асфальт. Так было секунду, час – никто не знал, а потом все смял, заполнил крик. Так не мог закричать один человек – это вся улица отозвалась на чужую боль.
– Отдала. Господи, помоги нам всем! – перекрестилась Климовна.
Никто ей не ответил. Медленно, как после тяжелого сна, приходили в себя люди.
Слава посмотрел на Таю, усмехнулся странно. Лицо стало жалким.
– А я… знаешь, что я думаю? Лучше бы эту похоронную нам принесли! Ведь это страшно – так думать, да?
– Страшно… – кивнула Тая.
Наташа прибежала на шум последней. Недоуменно оглянулась: что это такое случилось со всеми? Подошла к Тае:
– Почему все плачут?
– Бояркиным «похоронку» принесли, отца у них убили, – объяснила Тая.
«Отца… убили…» Наташа зажала себе рот, чтобы не закричать. Только сейчас она поняла всю цену разорванного Селимом письма. Ведь оно означало, что папа был жив, когда писал его. Был жив… А сегодня, сейчас?!
– Я не хочу! Не хочу! – Она задохнулась от крика. Улицу опоясали красные кольца, они все суживались и, наконец, невыносимо стиснули ей голову.
…Вечером мать долго сидела у постели заснувшей Наташи. Девочка пришла в себя, все рассказала и понемногу успокоилась. А женщина знала, что долго – может быть, всю жизнь – будет угадывать слова погибшего письма. Искать и ошибаться и снова искать.
* * *
Прислонившись к стене палаты, стояла рыжая девочка. Большеротая, с печальными глазами. Вылинявшее платье выше колен. Рядом на табуретке устроился хромой мальчик с баяном.
Еще секунду назад в палате душно пахло йодом, жужжали мухи на марлевой занавеске окна. Но она позвала негромко: «Орленок, орленок…» – и легла вокруг июльская цветущая степь, полная звона пчелиных крыльев и яркого, щедрого солнца. А по степи, по тугому ковылю шел на смерть мальчишка.
Палата притихла. Многие прошли с этой песней свою юность, пели ее на пионерских сборах, даже и не думая о войне. И вот – встретились снова…
Только что бойцы чуть не хором подсказывали Наташе забытые строки стихотворения, от души хлопали ловкой и гибкой Але, но когда запела Тая, все стало иным. Такие заклятые уголки в сердце растревожила песня, что невыносимой стала уютная палата…
Сидор Михайлович первым поцеловал замолчавшую Таю, а затем к ней потянулись десятки рук. Тая улыбалась и кланялась совсем как на сцене – она всегда умела делать то, что нужно. Наташа, вздохнув, отошла в уголок, но Сидор Михайлович заметил и окликнул ее:
– Чего прячешься? Иди к остальным, все ведь старались, всем и спасибо!
И Наташа стала рядом с Таей и тоже кланялась, как артистка.
Бойцы, как один, обещали писать, ежели кого-то судьба сведет с Таиным отцом. Один даже спросил:
– А он у тебя не рыжий, часом? Служил я с одним, больно уж похож.
Но тут же выяснилось, что у того было другое имя, и остальные посмотрели на говоруна укоризненно: зачем зря тревожил Душу?
Сидор Михайлович предложил:
– А что, ребята, давайте соберем нашим артистам харчишек? Живут-то они негусто…
И напихали полные руки всего так, что не удержать. На прощание взяли честное-пречестное слово, что ребята придут еще, и только тогда отпустили.
Возвращались домой не торопясь, всем хотелось рассказать о том, как было страшно вначале, а потом прошло, и о том, что и кто сказал или сделал… Только Тая молчала, глаза печально смотрели куда-то в конец улицы. Может, искали там удивительную солнечную степь? Или еще что-то, далекое, непонятное другим… Такое с ней бывало часто, и ребята привыкли, не трогали ее, но понимал, наверное, один только Слава.
Возле дома он поравнялся с Таей и тронул ее за плечо. Она вздрогнула, обернулась, он глазами показал на ворота. Тая кивнула.
Около ворот, лузгая семечки, стояла Светлана в новом шелковом платье, наскоро переделанном из взрослого. На тонкой смуглой шее двумя рядами легли тяжелые янтари. Жесткие темные волосы спереди завиты ровными штопорчиками. Около Светланы увивался Селим.
– Слушай, ей-богу, дай тридцать рублей, отдам в понедельник! – клянчил он.
– Отдай прежде то, что раньше брал! – отцовским, сухим голосом ответила Светлана.
– Ну хоть пятнадцать дай, а?
– Не дам! Сказано – и точка. Ой, смотри-ка, никак, наши «артисты» возвращаются… Что это у них в руках?
Поравнявшись с воротами, ребята остановились. Селим подошел к Але:
– А ну показывай, что у тебя тут!
– Поосторожнее, командир, не обожгись! – пригрозила Тая. – Сойди-ка с дороги! – По глазам было видно – она от драки не убежит.
Переглянувшись, Селим и Светлана отступили в сторону, и ребята прошли во двор.
– Эх, дурак, ослиная башка! – выругался Селим. – Ну что бы мне пойти со всеми, тоже бы не с пустыми руками пришел…
– Отними гостинцы у Альки – вот тебе и деньги, – посоветовала Светлана. – Я видела, что она сахар пронесла… Хочешь, так мне продай, я куплю.
Селим покачал головой:
– Теперь не отнимешь, она домой ушла.
Светлана оглянулась по сторонам, нагнулась к его уху, звякнув янтарями.
– Хочешь, я тебе помогу денег достать? Есть тут один человек, мы на базаре встречаемся, он может дать… Только отработать придется потом.
– Как отработать?
– Он скажет сам. Пошли?
– Ладно.
…Слава вошел в низкую комнату, загроможденную мебелью. Казалось, вещи совсем вытеснили отсюда людей. На окнах топорщились тяжелые накрахмаленные занавески, в углу около киота теплилась лампада. Сыто мурлыкал толстый серый кот на диване.
Мать лепила пирожки, щедро накладывая ложкой мясо на одинаковые кружки.
– Пришел, шалопутник! Где пропадал-то?
Слава молча положил на стол сахар, печенье, конфеты и белые сухари.
– Возьми. Нам в госпитале раненые дали за концерт…
– Ишь ты! – подобрела мать. – Кормят их там, видно, на убой, ежели таким добром зря бросаются… Поди, остальные-то ребята что получше себе забрали. Ты ведь у нас дурачок, знаю я, тебе что ни дай, все хорошо. Пойду к Ивановым, посмотрю…
Слава невольно поднял руку, словно хотел удержать мать, но ничего не сказал. Знал, что бесполезно.
Клавдия Власовна вернулась злая, молча швырнула на стул доску с готовыми пирожками.
– Надрала бы я косы этой Тайке, да рук марать неохота! Ишь гордячка какая выискалась! «Идите, говорит, свои барыши считать, а сюда вам нечего соваться!» Я вот скажу Серафиме-то, какую она змею пригрела, – ворчала женщина, снова занявшись пирожками.
Слава сидел на диване и дразнил кота. Мать повернулась к нему:
– Слышь ты, ежели опять пойдете, возьми авоську да бери все, что дают. А с отцом уж я сама поговорю, отпустит…
– Никуда я не пойду больше, и не рассчитывай! – крикнул Слава и выскочил из комнаты на полсекунды раньше того, как ему в спину полетела тяжелая толкуша.
На дворе пригрелись на солнышке старушки. Тощая, остроносая Климовна скрипела по-вещуньи:
– И сказано в книге той: «Придет великая смута и разоренье. Семью потами кровавыми обольется земля, а после того придет некто светел и тих, имя же ему будет Михаил…»
Скучные разговоры вели старушонки, не стоило слушать их. Слава пошел наверх, к Тае и Наташе.
Тая, на правах хозяйки, пригласила его пить чай с картофельными блинами – дранками. В комнате у них было чисто и очень светло.
– Ну как, обошлось? – спросила Тая.
– Обошлось, – нехотя ответил Слава: не было настроения говорить о домашних делах. – А где все?
– Любовь Ивановна с Олегом гулять пошла, Витюшка спит, – пояснила Тая. – У нас уже три дня тишина. Компания-то, в которую Любовь наша все в гости ходила, разъехалась… Да, ты не знаешь, откуда у Селима деньги? Сейчас я на базар за молоком бегала и видела его, он сахар покупал… И Светланка ваша там вертится.
– Наверное, она и дала. У нее деньги всегда есть, – ответил Слава.
– Странно… – засомневалась Тая. – С чего бы это ей? У Светки вашей и снега из-под окна не выпросишь, а тут деньги… И знаешь, с ним еще человек разговаривал, я видела, очень уж нехороший – Радька с «михинского».
– Радька? Это у которого нос сломанный?
– Ну да. Он же ведь в тюрьме сидел, да? Я слышала, так говорили… И наверняка это он и дал денег Селиму.
– Пропадет с ним Селим, – задумчиво сказал Слава. – А может, матери его сказать? Как ты думаешь?
– Ты же знаешь, что это бесполезно, – пожала плечами Тая, – он ее в грош не ставит. Вот если бы отец у него был!
– Отец… – протянул Слава, и оба смолкли, задумались – каждый о своем.
Вечером тихая жизнь двора нарушилась двумя происшествиями. Во-первых, Олег вернулся один и доложил, что «мама ушла с каким-то дядей». Это стало известно на дворе, и кумушки пуще прежнего зачесали языками.
Немного позднее появился пьяный Селим. Рубашка на нем висела клочьями. Дойдя до середины двора, он начал разбрасывать слипшиеся леденцы и сахар.
– Берите! Слышите, все берите! Мне не жалко… Еще принесу… – бормотал он бессвязно.
Мать Селима – высокая, худая татарка – едва увела его со двора.
Женщины ахали:
– Такой шпингалет и уже пьяный! Что дальше-то будет…
Светлана вместе со всеми наблюдала за Селимом и тихонько поглаживала пальцами новые часы на руке.
«Каждый за себя и все против одного» – вот чем жили люди на базаре, так жил ее отец, и так собиралась жить она сама.
Судьба других людей Светлану не интересовала.
* * *
Осень пришла слишком рано. Казалось, еще и не убрано ничего и думать не хочется о зиме, а уже вечерами под ярким холодным светом приблизившихся звезд травы никли от осенней, бесплодной росы. От земли пахло не цветами, а прелью, и деревья тронула желтизна.
Прошли дожди – осенние, долгие, с пузырями на лужах, – а потом грянули грибы. Находили их там, где и быть-то им не положено – даже вдоль дорог у корней старых, «екатерининских» берез.
Грибами пропах весь дом. За окнами ветер качал на нитках маслята, в печах сушились на лучинках белые. По утрам бабки шепотом считали лучины – все ли целы. От кислого грибного духа некуда было деваться, но никто те жаловался, все знали: зима впереди трудная.
По грибы ходили старики да ребята, – и это дело легло на их плечи. Обычно добирались куда подальше, с ночевой.
Слава собрался первым. Мать положила на стол большой кусок хлеба и два желтых, печеных яйца. Хлеб он взял – знал, что остальные ничего не захватят из дому; яйца оставил: на всех мало, а одному не для чего.
До пристани было далеко. Тропка петляла между потрескавшихся каменных плит так и не выстроенной набережной. Гремучие стебли зрелой белены пахли дурманом; тихая Волга цвела у берега, и тянулись по воздуху паутинные нити – «лето седело»…
Парохода не было. Но никого это не беспокоило. Был он старый, широкий, как утка, с неповоротливыми колесами, и часто садился на мель. Видно, и сейчас где-то сидел… На пристани многие ждали сутками. Устроились, обжились. Какая-то баба развешивала пеленки на перилах; другая продавала соль гранеными скупыми стопками; еще одна порезала на четвертинки молодые подсолнухи и разложила на платке. На солнце от них сытно пахло постным маслом.
– Ой, подсолнушки! Как хочется! – просительно глядя на Таю, протянула Наташа.
– Обойдешься. Соли-то взял? – спросила Тая у Славы.
– Не-е… Не дала она.
– Вот черт! Купить, так и на дорогу не станет… – Тая задумалась. – А, ладно! – махнула она рукой, – Куплю уж соли, а там что-нибудь придумаем!
Она последней подбежала к торговке, и та высыпала ей в платок стопку серого, мокрого «бузуна». Соль эту с начала войны добывали на древних заброшенных варницах у соляных озер.
– Иде-е-ет! – донеслось с берега. Там мальчишки влезли на штабель бревен.
– Должно, у Чернопенья сидел, завсегда там садится, – сказала баба с подсолнухами и начала собирать пожитки.
Пароход плелся вдоль берега, завалившись на левый борт, и по-стариковски вздыхал. Подойдя к пристани, долго тыкался о сваи. А потом по узким сходням потянулись грибники с полными корзинами. У каждого сверху березовый веник. Грибов поменьше – веник погуще. Такому кричали: «Дай попариться!» С двух сторон уже кипела, ругалась, потела от волнения новая очередь с пустыми корзинами.
– Слышь, Славка, с кормы прыгнуть – ничего такого… Я смотрела, – тихонько сказала Тая, – Мы переберемся. Наташке поможем. А что? Никто и не заметит…
На корме перильца кончались, – широкая и низкая, она вплотную подходила к пристани. Между ней и пристанью билась темная от мазута вода.
Тая первой перелезла через перила, на секунду глянула вниз, на воду, передернула плечами – упадешь, ведь и вынырнуть некуда, – прыгнула и оказалась на корме. Наташу Слава почти передал ей, а потом не спеша перебрался и сам. На сходнях творилось такое, что до них все равно никому не было дела…
Ребята удобно устроились на теплых досках, поставили корзины. Теперь до самой троицы можно лежать, глядя на белый бурун пены за кормой, и мечтать о том, что найдешь одни белые, ну, может быть, еще совсем немного подосиновиков, они тоже хорошие грибы.
Лес начинался за брошенной церковью. Стояла она над Волгой у самой кромки обрыва, перевитого поверху корнями старых лип. Две из них еще держались, а другие давно уже мертво свисали вдоль обрыва, и вместо листьев зеленил их ветви ползучий луговой чай да ежевика.
Бывало, что грибники, из тех, кто посмелее, ночевали в крытой галерее у церковного входа, но обычно там жили только ласточки и летучие мыши.
Прямо за сломанной церковной оградой вставал сосновый бор, насквозь просвеченный солнцем. Ребята, не останавливаясь, вошли в него. Пахло смолой и гнилыми шишками. Из-под них и земли не было видно, только кое-где пробивались мохнатые стебли одуванчиков-ястребинок.