Текст книги "«Девочка, катящая серсо...»"
Автор книги: Ольга Гильдебрандт-Арбенина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Гумилёв
Я увидела его в первый раз 14 мая 1916 г. Это был вечер В. Брюсова об армянской поэзии – в Тенишевском училище на Моховой. Народу было много; Брюсов читал прекрасные стихи, очень пылкие – «ты сожгла мое сердце, чтоб подвести себе углем брови»{108} – остального я не помню. Меня одну по вечерам не пускали, я часто болела и иногда падала в обморок – даже в ванну! Со мной была моя Лина Ивановна (которую «мальчики» звали «цербером»). И еще пришел по сговору со мной мой «взрослый» поклонник, поэт Всеволод Курдюмов (у него была жена и даже родился сын).
В антракте, проходя одна по выходу в фойе, я в испуге увидела совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице. Восхищение казалось диким, скорее глупым, и взгляд почти зверским. Этот взгляд принадлежал высокому военному с бритой головой и с Георгием на груди. Это был Гумилёв.
Я была очень, очень молода, но по странному совпадению моей судьбы уже пережила и самое печальное в своей жизни – и довольно сильные радости и увлечения, хотя меня крайне строго держали, я много болела и много училась. Он сказал мне потом, что сразу помчался узнавать, кто я такая. «Это сестра Бальмонта». Меня вечно путали с Аней Энгельгардт, хотя она и не была похожа со мной, – более темноволосая, кареглазая, с монгольскими скулами, более яркая и, с моей точки зрения, гораздо более хорошенькая! На Никса Бальмонта, ее брата, я скорее могла походить по краскам – он был рыжий, зеленоглазый, со светло-розовым лицом и с тиком в лице – последнее мне очень нравилось в нем – а он ко мне очень нежно относился, говорил, что я, должно быть, такая, какой была бы его умершая сестра Ариадна – и ставил в пример своей сестре Ане[44]44
Я думаю, Гумилёв спрашивал про меня не у Никса, у кого-то другого; я Никса в этот вечер не помню. – Здесь и далее примечания О. Н. Гильдебрандт.
[Закрыть].
И вот – говорил мне потом Гумилёв: «Я пошел и попросил Николая Константиновича: – Представьте меня вашей сестре. – Он познакомил меня с нею… Это была тоже очаровательная девушка, но ведь это же не та».
Мне пришлось опять пройти тем же проходом. Почему одной? Лина Ивановна сидела на месте – но куда девался Курдюмов? и другие знакомые?
Я увидала Аню, и рядом с ней стоял Гумилёв, т. е. это я узнала от нее, – она меня остановила, сказав: «Оля, Николай Степанович Гумилёв просит меня тебе его представить». Я обалдела! Поэт Гумилёв, известный поэт, и Георгиевский кавалер, и путешественник по Африке, и муж Ахматовой… и вдруг так на меня смотрит… Он «слегка» умерил свой взгляд, и я что-то смогла сказать о стихах и поэтах. Аня потом сказала с завистью: «Какая ты умная! А я стою и мямлю, не знаю что».
Я не могу сказать точно, была ли у меня намеренная уловка, или нет (а он следил за мной), но я одна выбралась опять в фойе, и Гумилёв тут же появился и встал передо мной. Он смотрел на меня в упор, и я услыхала его голос (теперь это было бы впечатлением от голоса по радио – в то время как сам человек стоит и молчит), но тогда ведь не было радио, и сказанные слова прозвучали как в воздухе, – «я чувствую, что буду вас очень любить. Я надеюсь, что вы не prude. Приходите завтра к Исаакиевскому собору».
Я ответила в обратном порядке: «Это мне очень далеко… И все же неловко…» («так скоро» – я не сказала). Но на любовь я могла только улыбнуться.
На просьбу пойти меня проводить я могла только сказать, что я не одна – телефон ему дала – еще он сказал: «Я вчера написал стихи за присланные к нам в лазарет акации Ольге Николаевне Романовой – завтра напишу Ольге Николаевне Арбениной».
Он был ранен (или контужен) и лежал в лазарете (а не жил у матери), в Царском.
Он, конечно (т. е. я думаю!), пошел проводить Аню[45]45
Впрочем, этого я точно не знаю. Где они увидались, не знаю.
[Закрыть]. Как она пошла без брата, не знаю. Она была старше меня, была сестрой милосердия и ходила в форме сестры, которая ей чрезвычайно шла. Что было ясно: она «учуяла» опасность и «бросилась наперерез». У нас с ней были общие поклонники, и, как я сказала, нас часто путали. Брат ее не любил Гумилёва как поэта; он был поклонником Кузмина.
И вот Гумилёв мне позвонил. Он попросил прийти… но я сказала, что занята (я днем ходила одна, но я обещала Курдюмову[46]46
Из стихов Курдюмова:
Славянских девушек и рекНеторопливая краса,Ленивый на поле разбег,Тугие – к морю – паруса…А девушка берет челнок,К другому берегу пристанет.Пойдет искать себе ночлегПод крепкой кровлею резною…Чураться надо мне весноюСлавянских девушек и рек.
[Закрыть] с ним погулять и Гумилёву сказала на следующий день). Вот и началась комедия-путаница!
Пошла я в Летний сад с Курдюмовым (отношения сугубо платонические) – и на крайней скамейке у решетки увидела Гумилёва с Аней!..
Мужчины о чем-то поговорили, Аня имела вид смущенный, девический и счастливый, а я собрала все свое нахальство и какой-то актерский талант и переглянулась с Гумилёвым как в романах Мопассана.
В назначенный день и час мы встретились – как будто в районе Греческой церкви{109} – было ветрено, холодно, листья распустились, но весна задерживалась[47]47
Я помню, что я не могла надеть зеленый костюм, и от холода носила синее осеннее пальто и шляпу серую с синим.
[Закрыть], – он, с моего согласия, повез меня не на Острова, а в Лавру. Мы прошли через тот ход, где могила Наталии Николаевны и Ланского. Вероятно, хитрый Гумилёв придумал эту овеянную ветрами поездку, чтобы уговорить потом поехать с ним в ресторан – согреться. По дороге мы заехали в книжный магазин, где он купил мне «Жемчуга» и написал:
«Оле. Олъ
Отданный во власть ее причуде
Юный маг забыл про все вокруг…»
И поставил какое-то «будущее» число…
В ресторане (в отдельном кабинете, конечно!) я до того бывала только со своим французом-дедушкой и его знакомым французом в Астории и в Европейской, но тут я испугалась… и очень развеселилась. Было сказано все: и любовь на всю жизнь, и развод с Ахматовой, и стихи[48]48
Из прочитанных им «старых» стихов мне больше всего понравилось «и закаты в небе пылали, как твои кровавые губы…»[Цитата из стихотворения Н. Гумилёва «К ***», опубликованного в его посмертном сборнике «Стихотворения» (Пг., 1922).].
[Закрыть]. Первые, что он прочел обо мне: «Женский голос в телефоне, Упоительно-несмелый… Сколько сладостных гармоний В этом голосе без тела…» Стихи были довольно длинные, и я их не помню. Очень пылкие и шли crescendo{110}, как в «Самофракийской победе»{111}…
Увы! эти самые стихи он через год «отдал» Елене из Парижа{112}, конец пропал – и он отрубил им хвост[49]49
Я прочла их в 1918 г. – в сб. «Костер»… А насчет альбома Елены он рассказал позже, в 20-м. Я, конечно, не унижалась спрашивать причины. Он сам довольно много рассказал.
[Закрыть]. У «нее» звучало:
Женский голос в телефоне – неожиданный и смелый…
Вообще мы говорили обо всем: и о войне, и об Африке, и о царице, и о Ронсаре, и Дю Белле[50]50
Он, враг немцев, как-то хорошо относился к кронпринцу[Кронпринц – Вильгельм Гогенцоллерн, сын немецкого императора Вильгельма II.]. Как и я. Вероятно, у кронпринца, как у Гумилёва, была какая-то легкая дегенерация.
[Закрыть]. Кажется, мы не упомянули о нашей «неловкой встрече» в Летнем саду – ни об Ане. Надо сказать очень странную вещь: Аня была бойкая, с загорающимся румянцем, вертлявая; о нас говорили: «Коломбина и Пьеретта», имелось (про меня) мнение, что это блоковская Коломбина, – я была бледнее, болезненнее, и меня без конца называли принцессой Малэн, Мелисандой, Сольвейг{113} – и другими нежными «северными девушками».
С первой встречи в ресторане меня «подменили», и у меня вдруг прорвалась бешеная веселость и чуть ли не вакхичность – и сила – выдерживать натиск.
Гумилёв доставил мне радость, отметя нежных северянок, и называл меня Хлоей («с козленком, в золотой пыли»), Розиной (это, верно, за нечаянную, но вовсе не свойственную мне хитрость!) и… Кармен. Это была моя мечта: и блоковская Кармен, и музыка Бизе, и сама Кармен – и главное – Судьба. Он еще сказал «красный перец». Тут уж моя доля была предопределена!
Но я выдерживала все натиски и безумно боялась. Я знала всё «про любовь» из «Суламифи», из «Саламбо»{114}, из романов д’Аннунцио. Я ничего не знала реально. Помню, на улице (на какой, не помню!) мы говорили о существующих поэтах, как о «кандидатах»[51]51
Вероятно, я имела в виду французскую традицию «королей поэтов».
[Закрыть]. «Бальмонт уже стар. Брюсов с бородой. Блок начинает болеть. Кузмин любит мальчиков. Вам остаюсь только я». Я говорила, что очень люблю Блока. Он тоже. Я хотела (по карточке и по стихам) с детства иметь роман с Блоком – но его внешний облик меня расхолодил. (Этого я не сказала.) «Я чувствую себя по отношению к Блоку, как герцог Лотарингии к королю Франции[52]52
Когда я стояла в роли пажа на сцене Михайловского театра, в пьесе «Генрих III и его двор» [Пьеса А. Дюма-отца «Генрих III и его двор» в 1918 году шла в Михайловском театре.], в лиловом трико, и слыхала имя Гиза, герцога Лотарингского, я вспоминала… И даже пожалела, когда меня «повысили», и уже в качестве пажа короля (в белом с голубым) становилась первой от публики из девочек за троном короля.
[Закрыть]. Но я бы предпочла быть королевой французской».
Я помню, что проявила зверство, спросив: «Сколько немцев вы убьете в мою честь?» – Ведь я мечтала о проливах, и патриотизм был у нас одного толка.
Мы встретились еще раз, и тут было еще труднее выдерживать штурм.
М. Ф. Ларионов. Портрет Николая Гумилёва. 1917
Он говорил, что надо завести «альбом Оли» и туда вписывать все стихи. Увы!.. Это было последнее мое свидание с Гумилёвым в ту весну. Он начитал мне бездну стихов, и старых, и новых, – и вся эта бурность, которая меня заколдовала, через год перешла в другой альбом – Елены – в Париже. Меня наказали – и мне нельзя было увидеть его перед его отъездом в Массандру, – ни получать от него писем. И потом – пришла Аня, и мы «повыведывали» друг у друга свои новости. Она перешла в мою шкуру, побледнела и стала говорить тише и смиреннее. Мне кажется, у нее уже все случилось. И теперь еще мне непонятно, почему я хохотала, как в исступлении, и меня выбрасывало с кровати по ночам, как будто шло какое-то колдовство?!
И вот я написала «злое», горделивое письмо – он потом мне сказал, что сжег его в Вогезах{115} (?).
Как, такая хорошенькая девушка, сумевшая принять образ «Иерусалима Пилигримов»{116}, не утишила его бешенства?
У кого я попрошу совета,
Как до легкой осени дожить,
Чтобы это огненное лето
Не могло меня испепелить{117}…
(Откуда это?)
Я не хочу вспоминать обрывки стихов из «Синей звезды», – он отдал их другой… через год.
А вот это скорее об Ане… «подошла девической походкой, Посмотрела на меня любовь. Отравила взглядом и дыханьем… и ушла – в белый май с его очарованьем»{118}…
* * *
Лето (у него, в Массандре, у меня – на даче) кончилось. Осенью я была очень занята, и как-то (даже не помню, как) меня попросили прийти по просьбе Гумилёва послушать «Гондлу» и летние стихи[53]53
В дали, от зноя помертвелой,Себе и солнцу буйно рада,О самой нежной, о самой белойЗвенит немолчная цикада…Увижу ль пены прибрежнойСеребряное полыханье,О самой милой, о самой нежнойПоет мое воспоминанье… [Цитата из стихотворения Н. Гумилёва «Юг» в книге «Костер».]
(Он сказал в 1920 г. на лестнице, при Ане, что эти стихи обо мне.)
[Закрыть]. Я не пошла. Вероятно, ошибка. Я не повидалась с ним перед заграницей. И перед войной. Ведь он еще воевал. Я предоставила Ане и проводы, и переписку.
* * *
Я много думала о Гумилёве, считала себя внутренне с ним связанной, но не делала ничего, чтобы с ним связаться в жизни. Я забыла написать, что в «ту весну» пришлось говорить много о Гумилёве с Мишей Долиновым. Хотя Гумилёв не одобрял Мишу (в статье из «Аполлона»){119}, тот его обожал, рассказывал, как он в «Бродячей собаке» среди общего гама и скандалов стоит с надменным видом и презрительной улыбкой, не реагируя ни на что. Миша не без гордости говорил, что Гумилёв слегка ухажнул за Верой Алперс, его женой.
А я… кончая вечер, у меня вырвалось имя Гумилёва. И моя московская бабушка, гостившая у нас, говорила: «Ну вот, уж и до Гумилёва дошло! Пойду-ка я спать».
Я пишу о себе, но ведь я его не видела столько лет и могу говорить только в прошлом (по его рассказам в 1920 г.) и о том, – позже – что было при мне в этом 1920 г.
А со мной случилось вот что. Весной 1917 г. шел «Маскарад»{120}, я встречалась с друзьями Гумилёва и слушала о нем всякие россказни, и моя «магическая» связь с ним не прекращалась! Эта «революционная» весна вспоминается мне тоже счастливым временем. Никогда я не имела такого «массового» успеха[54]54
Я со смехом вспоминаю теперь, как ходила окруженная своими кавалерами! Вся панель Невского была запружена. Похоже, как в кинокартине «Сестра его дворецкого»[Фильм американского режиссера Фрэнка Борзеджа (1893–1962).] с Диной Дурбин, т. е. человек 11–12. И ведь каждому надо было что-то сказать!
Но веселые воспоминания сменились образом голубого Пьеро из «Маскарада» (худеньким черноволосым мальчиком в жизни), о котором можно сказать стихами Гумилёва «в черных глазах томленье, как у восточных пленниц…»[Цитата из стихотворения Н. Гумилёва «Дева-птица» из книги «Огненный столп» (Пг., 1921).].
[Закрыть].
И было счастье другого рода: я потом читала Гумилёву свои стихи о черноглазом мальчике, за которого я выйти замуж не хотела, – это было изменчивое существо моих лет, но этот мальчик – и «все остальные»… «номера» – все это было не то, как потом было представлено в дурных слухах обо мне, я не могу сказать, что все было вызвано моей тоской, может быть, даже без этой тоски было бы еще веселее – и еще нежнее.
Лето я жила на даче, а тут разыгрывались «страшные» события революции. Надвигался голод. В театры ринулась «масса», и был страх, что в атласных ложах заведутся насекомые.
А потом был вечер Маяковского{121}. Я не помню, в каком зале. Не помню, какого числа и месяца. Пьеса Маяковского. Выступал Мейерхольд. Много народу. Я помню восторженную Анну Радлову, в экстазе говорившую про пьесу… и как будто «новые времена». Я со своей «интуицией» почувствовала, что опустился какой-то занавес (позже говорилось «железный» занавес), и все погрузилось в противный серый полумрак. Погас волшебный Мейерхольд, потускнел свет, я не умерла – я «полуумерла», и все события сразу предстали в другом свете – и люди, и желания, и чувства, в ту минуту и надолго, надолго вперед. Конечно, жизнь продолжалась, и было все будто по-прежнему, и случались «хорошие» события и интересные встречи, но даже горе (не только счастье) потеряло свою остроту.
Настал другой век.
Аня
Аня была старше меня, училась скверно, была шумная, танцевала, как будто полотер, волосы выбивались. По временам была очень хорошенькой, со слегка монгольскими глазами и скулами. Ходили слухи, что она, как и Никс, дочь Бальмонта, и ее мать, Лариса Михайловна{122}, развелась с Бальмонтом и вышла за Энгельгардта, захватив детей. Но моя мама знала ее бабушку, тоже Анну Николаевну (в женском благотворительном обществе), и говорила, что она – вылитая бабушка лицом. Никс носил фамилию Бальмонта, а в университете его называли «Дорианом Греем»{123}.
Я бы, наверное, не сошлась близко с Аней, если б не мои (и ее) литературные вкусы. Когда же я познакомилась с Никсом, то еще больше подружилась с Аней.
Когда она стала сестрой, я иногда бывала в лазарете, где она работала; помню, какой-то ее подопечный в меня влюбился и писал очень смешные письма. Звали его Адриан.
Я была ужасно занята, много училась и болела. У меня были только «проблески» жизни…
Аня приходила с ворохом событий. Я вспоминаю ее «каскад» разговора.
«Как? ты уже не любишь Вайю?[55]55
Вайю (полинезийское «ветер») – прозвище К. Д. Бальмонта.
[Закрыть] (это Бальмонт). Тебе теперь нравится Игорь Северянин? – Да, я была в студии (Мейерхольда){124}. Там так интересно! Почему тебя не пускают? Столько народа! Знаешь, Жирмунский вставал на колени и сделал мне предложение. Что он думает? Разве он настоящий поэт?.. Я, конечно, отказала. И потом меня называли принцесса Малэн{125}. А… (не помню, кто) сказал, что это не я, а ты – принцесса Малэн.
Никс был в гостях у Паллады{126}. И еще какая-то Клеомена[56]56
Вероятно, сестра Саломея [О. Гильдебрандт приводит несуществующее мужское имя «Саломей» в качестве гипотетической параллели странному женскому имени «Клеомена», образованному от мужского «Клеомен», которое носили несколько спартанских царей.].
[Закрыть].
Никс бывает у Пастухова[57]57
Молодой человек из очень богатой купеческой семьи; потом женился.
[Закрыть], и есть какие-то стихи про него:
Жил на свете мальчик – Никсик,
У него был ротик алый.
К Пастухову на журфиксы Мама
Никса не пускала.
Но это было раньше, теперь он ходит. А Лёва{127} тебе читал стихи?» – «Да». – «Красивые?» – «По-моему, да». – «Как он прочел?»
– Я падаю лозой надрубленной,
Надрубленной серпом искусственным,
Я не любим возлюбленной,
Но не хочу казаться грустным…
(Если бы Лёва был настойчивым, я лично его бы полюбила. Боже сохрани, сказать Ане!) – «Знаешь – на самом деле лучше»:
Я падаю стеблем надрубленным…
Я не любим моим возлюбленным,
Но не хочу казаться грустным…
– «Да, так интереснее». – «У Вайю будет вечер. Ты пойдешь? У него и от этой жены дочь. Мирра – Саломея»{128}.
– «Никс говорит, что ты похожа на такую травку… Знаешь, не цветок, а такая травка колеблется. Тебе это нравится? А что твоя Шалонская?»
(Шалонская, Кэт[58]58
Познакомилась с ней на английских курсах.
[Закрыть], «Ding an Sich»{129}, обложка «Vogue’a»{130} с моей точки зрения того года, нечто аналогичное Венере Милосской или Джиоконде – черные волосы, серо-голубые глаза, высокая; модная короткая юбка, меховой жакет – и громадный бант за зачесанными гладко за уши волосами; челка (реденькая). Когда у меня случилась беда – начатки туберкулеза и печальная история с В. Чернявским – первая (ничего не зная) меня взбадривала, и я смотрела на нее почти как на мужчину (конечно, без греха!), такая она была «самостоятельная». А ее бант (в жизни все связано!) был «свистнут» Радой Одоевцевой[59]59
Имеется в виду Ирина Одоевцева, урожденная Ираида (отсюда Рада) Густавовна Гейнике. – Прим. ред.
[Закрыть]. Бант, вошедший в литературу, – Раде бы не придумать! – но Кэт вряд ли была бы особенно довольной быть эталоном очарования среди писателей. Девушка из военной семьи, родом из Ростова-на-Дону, братья – офицеры Феликс и Александр, богатая и нарядная. Я Раду тогда не знала (и не замечала). Не заметить Кэт было невозможно. И потом она была одним из главных персонажей моей жизни в «догумилёвский» период. А после я ее больше не видела. Я думаю, ей бы очень подошло стать женой американского миллионера или английского адмирала.
…От Ани я услыхала впервые о Юре{131}. Она говорила – «фамилия не то Юренев, не то Юрковский».
В очень «ранний» момент нашей довоенной жизни, в один из счастливых часов, когда я вызвала и выслушала восхищение и всякие слова от В. Чернявского, который считал меня «неземной», Аня, которой он нравился, приревновала и даже заплакала. Это было на улице, и Никс шепнул мне: «Какая вы злая». Мы шли с лекции Мережковского. Мы с В. Чернявским сбежали во время лекции куда-то на лестницу! Лина Ивановна была в ужасе, все волновались, где я. Потом был только разговор. В. Чернявский ко мне остыл после моей болезни, и Аня опять стала его заманивать, но это все было «разговорами». Ведь у меня был почти младенческий возраст. Я все это вспомнила, потому что это имеет отношение к Гумилёву. О Гумилёве говорилось немного. Больше всего говорилось о Блоке, Кузмине, Ахматовой. (Среди друзей и знакомых Никса и Ани.) Было известно, что Гумилёв воюет. Я знала его сборник «Чужое небо»[60]60
Сборник «Чужое небо» был у меня дома – собственность В. Чернявского (после я вернула ему). Он играл «Дон Жуана» в домашнем спектакле. – Там были автографы: Никса, Лёвы Каннегисера и других. Меня «тогда» мама в дом Каннегисеров не пускала!
[Закрыть], и мне нравились «Конквистадоры» и некоторые стихи. Но если б он не обратил на меня внимание, Аня не ринулась бы… на все, чтобы только помешать мне. Но главное то, что мы обе, как звери, одновременно поменяли окраску! В меня будто впрыснули кровь и здоровье, а Аня сразу побледнела и прикинулась тихой и нежной девушкой. В некоторые моменты Аня была похожа на леонардовского ангела из парижского «Св. Семейства»[61]61
Совершенно случайно на Ленфильме мне одна знакомая принесла письмо (водяные знаки?), сказав, что это письмо Ахматовой к Гумилёву. Я в изумлении увидела знакомый почерк! Подпись «Анна», письмо на «ты», тон – Мадонны. Кроткий-кроткий. Она уговаривала его не возвращаться в СССР, радовалась, что он собирает коллекцию икон (?). Из знакомых было мало напоминаний. Жизнь свою изображала очень печальной. Это был конец 1917 г. (или?..). «Надо бы мне говорить о тебе на языке Серафимов» [Цитата из стихотворения Н. Гумилёва «Канцона первая» из книги «Костер».].
[Закрыть].
* * *
Гумилёв вернулся в Россию в 1918 г. Судьба играет человеком! Я фаталистка, и вот раз в жизни я «выступила» сама, проявила активность. Этого не надо было делать!
Весна 1918 г. На афишах вечер поэзии{132}, Блок – и даже не помню, был ли Гумилёв или нет, – но я знала, что он будет. Я выглядела прекрасно (для себя – лучше нельзя). У меня была красивая большая коричневая шляпа с черной смородиной, очень естественной. Единственный раз в жизни – Гумилёв был совершенно равнодушен. Нехотя ответил на мой вопрос об Ане, побежал знакомить меня с Блоком – я уже говорила, что пережила все вполсилы, – кажется, он уже был «обручен» с Аней, или как это называлось тогда, но, главное, недалеко от него вертелась какая-то темноволосая невысокая девица – довольно миленькая – его очередной «забег», он у таких «легких» девиц потом даже имени не помнил, – но тогда (он сказал мне в 1920-м) ему надобно торопиться!
Я играла летом в Павловске, увозя громадные букеты сирени из сада милого и умного Саши Зива[62]62
Саша был первый «коллекционер» из моих знакомых. Он подарил мне рисунок Ю. Анненкова с какой-то выставки. Кажется, это была иллюстрация к «Дурной компании» Юркуна, довольно рискованная. Она у меня пропала. Я его много лет не видала. Он был убит на войне.
[Закрыть]. Я относилась с какой-то мертвенностью и к Гумилёву, и даже к себе.
Уже к исходу лета (или в середине?) Аня просила меня прийти к ней – она уже была замужем за Гумилёвым, даже приглашения (или оповещения) о свадьбе были отпечатаны по всем правилам, и она уговаривала: они оба так хотят, чтобы я пришла, – если бы я не пошла, она бы вообразила, что я ревную, а этого я не хотела показать, да, говоря правду, я была спокойна – шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до «святого брелка» – Георгия – на его груди. Он был в штатском, по-прежнему бритоголовый, с насмешливой маской на своем обжигающе-некрасивом лице. Тот – и не тот. Главное – время было другое! Проклятое время!
Я пошла. Они жили тогда на квартире С. Маковского{133}.
Помню длинную, большую комнату. Были ли картины, книги? Я не помню[63]63
Как будто, стоял какой-то мольберт с картиной.
[Закрыть]. Какой-то нарядный полумрак. Полукруглый диван, на котором мы сидели. Что ели, пили – не помню. А разговор? Он нес, скорее, какую-то чепуху. Слегка подиздевывался над моими королями, и герцогами, и индийскими раджами. Помню, высказал мысль, что на свете настоящих мужчин и нет, – только он, Лозинский (!!) и… Честертон.
И – обо мне – впервые всплыл образ валькирии. Почему? – Мы тогда (в мае) не говорили о валькириях[64]64
Среди моих увлечений (с детства) были балет – Греция – Грузия – русалки и (чтоб не ударяться слишком в стороны) Вагнер. Меня возили на «Нибелунгов». Я потом делала доклад по германской мифологии в гимназии (хвалили!!!). Я не без грусти потом думала о себе и Ане, что она, как Гудруна, отвела Зигфрида от Брунгильды. Никогда я об этом не сказала ни ей, ни ему. Никому.
[Закрыть]. Он сравнил меня с борющейся и отбивающейся валькирией, а Аню – с едущей за спиной своего повелителя кроткой восточной женщиной. Эти разговоры при жене казались мне шокирующими, несмотря на слегка иронический тон Гумилёва. А я? Мне надо было встать и уйти, но меня как будто парализовали. Гадали на Библии. «Она войдет в твою палатку, Авраам…» И что-то о магии. О черной? Я не соображала от неловкости.
Мы так засиделись, что пришлось «разойтись» и лечь спать. Аня уговаривала меня остаться. Опять – неловко отказаться, будто я боюсь. Комнатка с двумя почти детскими кроватями, беленькая, уютная, – верно, детей Маковского. Аня устроила меня на одной (расположение помню) и удрала прощаться со своим супругом. Вернулась со смехом. «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю!». – Я помертвела.
Я не знаю, как я вытерпела выждать, пока она заснет, и выбралась из незнакомой квартиры, которая теперь казалась мне пещерой людоеда.
* * *
Я теперь играла в других местах и Сашу с букетами сирени передала другой девушке: за мной ходил другой человек, В.[65]65
Актер.
[Закрыть], с слегка косящими, как у Гумилёва, глазами! Он был старше, выше ростом и гораздо красивей. Это-то конечно. У него были и жена, и взрослые дети, и даже хорошенькая девушка. Он меня пожурил, что я пошла к Гумилёву (что-то я ему рассказывала). Он ужасно меня баловал и возился со мной. У меня было чувство, что это не моя жизнь. Мне было с ним легко и даже мило. Но без особой причины я с ним рассталась. Он меня возненавидел.
В театре было неплохо, хотя никто из режиссеров не достигал уровня Мейерхольда; товарищи по школе меня любили, играла я много и даже зарабатывала больше, чем потом, будучи актрисой. Заработки за роли «со словами» были порядочные. А я играла цветочницу в Александринке (в пьесе Гнедича «Декабрист»{134}) и в Михайловском лебедя Аоди в пьесе «Рыцарь Ланваль»{135}. Я дружила с актерами, с Вивьеном, А. Зилоти и особенно с Игорем Калугиным. Но все это не заполняло души, как говорится. О Гумилёве я ничего не знала и знать не хотела.
Когда настала осень, очень теплая и мокрая, я была настолько подавлена, что думала, кажется, только о смерти.
В какой-то вечер услыхала такое предложение от Яши (друг Саши), мой вроде как паж, хотя он был влюблен в мою подругу, красивую Аню Петрову: «Пойдите записываться в Академию художеств (?..) Там сегодня заседание[66]66
В Академии художеств было собрание. Там «принимали» Лебедев, как будто Левин… Не помню, ведь Академия «перестраивалась».
[Закрыть]. Вам не будет скучно. Козлинский в вас влюбится. Он вас развлечет». – «Козлинский? Что это?» – Я не рисовала, знала (и любила) художников из «Мира искусства», Сомова, Судейкина. А это были художники «полукубисты», о которых писал Пунин в «Аполлоне»{136}. Я вовсе не собиралась рисовать! Когда я уходила (с Яшей), нас нагнал незнакомый Козлинский[67]67
Козлинский потом неоднократно появлялся в моей жизни и от Гумилёва и от Юры получил «патент на благородство». Да, в этом деятельном и вполне деловом человеке были какие-то рыцарские качества. Он был талантлив, мог, что хотел, но, к сожалению, ограничил свои возможности, работая «за деньги». Он был сын помещика и генерала, до Академии художеств учился в кадетском корпусе. Привык к хорошей жизни и работал крайне легко. Жаль, что не сделал большего при его возможностях.
[Закрыть] – высокий, стройный, с какой-то богемной аристократичностью, слегка картавый, Яша исчез, как бес в ночи, только сойдя с лестницы Академии. И вот мы шли через мост (будто лейтенанта Шмидта), разговорились немедленно, и, еще не перейдя моста, я получила от Козлинского самое «законное» предложение! Это было неожиданно – и весело. Несколько месяцев мы встречались почти ежедневно. Он прибегал в театр, мы ходили в балет, в гости, в какие-то столовые, я подружилась с художниками (Левин, Пуни, Богуславская, Сарра и В. В. Лебедев); помню, в балете, в фойе, ко мне приставал Тырса – голос Козлинского: «Не подбирайся, Николай Андреич, это моя девочка!» Меня это не обижало. В другой раз – будто подвиг Геркулеса (хотя я была тогда легкая, но, все же, в пальто), было мокро – Козлинский взял меня на руки и понес до угла Невского и Садовой, где оказался извозчик. А двинулись мы из какого-то погребка недалеко от Академии. Я не помню, как и почему мы расстались, – кажется, он уезжал в Москву – во время наших встреч он был в периоде развода и вел себя со мной по-джентльменски[68]68
Я думаю, не будь Козлинского, я бы гораздо трагичней перенесла слухи о судьбе Лёвы Каннегисера [О судьбе Л. Каннегисера см. в наст. изд.] (пытки, смерть), среди «заложников» был и Юра, моя мама волновалась, что могут взять меня… Вероятно, мой телефон не был записан в телефонной книжке Лёвы. Хотя, к концу 18-го г. мамы в Ленинграде не было, поэтому я так «вольно» бегала с Козлинским.
[Закрыть]. Он любил играть в карты и был очень азартен. Меня, как ни смешно, укладывали в какой-то комнате. Пить я пила (первые опыты), никогда не пьянела, карты меня не интересовали. Новые знакомые + театр, и актеры, и ученики школы, будто занавесом, задернули историю с Гумилёвым.
* * *
Я не знаю, когда у Ани родилась дочка, Лена. Вернее, точно не знаю. Шли его пьесы (короткие). Он стал преподавать в какой-то официальной студии. Я прочла об этом потом у Одоевцевой. Я гнала из памяти его фамилию. Я видалась с Всеволодом Курдюмовым, и он мне еще часто писал[69]69
Все письма и В. Чернявского, и Курдюмова пропали.
[Закрыть]. Время было страшное, голодное. Главное, холодное. На улицах иногда лежали мертвые лошади. Бывший мой «обидчик» В. Чернявский пытался мне что-то объяснить – мне это было неприятно[70]70
Из стихов В. Чернявского помню только две строчки (я решила, что он, как человек, подражал Ставрогину):
Мой легкий свет, летящий в метеоре,Ты камнем ляжешь на моей заре… Этот подарил мне книгу стихов Кузмина с надписью, в красном переплете. Она пропала.
[Закрыть]. Даже появился поклонник из бывших друзей Кузмина – совершенно безумный![71]71
Сергей Сергеевич Позняков. Помню смешной выкрик Анны Радловой об этом человеке (я случайно услыхала): «Как такой умный человек, как С. С., гоняется за хвостом такой дуры?..» (Конечно, не в Александринке, а в другом театре, где я играла по «совместительству», – 1919 г.)
[Закрыть] Больше всего в тот год волновали пайки и кража этих пайков. Ведущие актрисы Александринского театра бегали в какие-то учреждения за реквизированными меховыми шубами. Конечно, я завидовала шубам, но пойти на подобную гадость я никогда не смогла бы, хотя меня, вероятно, «пристегнули» бы к этим набегам, а главное, «там» выдали бы мне шубку. Я людям из «органов» почему-то нравилась[72]72
Еще одна моя невольная победа: бедный Иван Павлович Беюл, который писал мне смешные письма: «Му dear! Сравнивать вас с вашими подружками, это все равно, что сравнивать бриллиант со стекляшками». Он, бедный, заболел и умер. Я хотела пойти на похороны, но его сестра остановила меня, сказав, что он звал меня в предсмертном бреду и родителям неприятно будет меня видеть. Вот чего я не могла предположить! Даже флирта не было!
[Закрыть]. (А что о «краже» – то имеющие отношение к посылкам АРА’ы{137}, не выдавали ничего хорошего в школу, а брали себе.) В 1920 г. благодаря халтурам у меня было… 7 пайков. Рекорд! Больше было как будто только у Корчагиной-Александровской. Роли меня мало волновали. Репертуар был средне-интересный. Были неприятности, но в общем меня любили в театре. Актеры, а также техперсонал. Горничные, парикмахеры. Мне давали самые лучшие парики – даже золотые волосы Изольды из «Шута Тантриса»{138}.
* * *
Начался 1920 год. Январские морозы. Шел «Маскарад»[73]73
Я выступала (будучи в школе) в сценах маскарада (2-я картина), а потом на балу (8-я картина) в «барышнях», но тут мне дали на балу заменить Данилову в виде жены английского посла. На высоких каблуках: Данилова была высокая.
[Закрыть]. В одном из антрактов ко мне кто-то пришел и попросил выйти… к Гумилёву. Гумилёв никакого отношения к театру не имел! Я ничего не понимала! Я о нем не думала! Но что делать? Я подобрала свой длинный-длинный палевого цвета шлейф (платье было белое, с огромным вырезом), на голове колыхались белые страусовые перья – костюм райский! – и пошла. Он стоял на сцене. Не помню ничего, что он объяснял. Кажется, пришел говорить с режиссером насчет «Отравленной туники». Сказал, что надо поговорить со мной. Попросил выйти к нему, когда разденусь. Я согласилась. Пришлось снять наряд прекрасной леди и надеть мое скромное зимнее пальто. Мы пошли «своей» дорогой, т. е. «моя» дорога домой была теперь и «его» дорога – он жил на Преображенской. Что он говорил, не помню. Аня была отослана в Бежецк{139}. Ему надо было прочесть мне новые стихи. «Заблудившийся трамвай». Неужели это переливало через край? Я была, как мертвая, и шла, как овца на заклание. Я говорю сейчас и помню, что у меня не было ни тени кокетства или лукавства. Уговорить зайти к нему домой, с клятвами, что все будет спокойно, было просто. Я «уговорилась». В его чтении «Трамвая», однако, опять вкралась ложь. Он прочел: «Оленька, я никогда не думал…» (я не поверила)[74]74
Стиль «Трамвая» не допускал «Оленьки». Потом меня называли «Олечкой». Потом он признался, что… Корней Чуковский советовал «Машеньку», как 18-й век! Я сразу поняла, что в «Трамвае» было что-то от истории Гринева и «капитанской дочки».
[Закрыть]. Стихи меня поразили как очень новые, но меня шокировало слово «вымя» – разве такое слово можно пускать в стихи?…
Были и другие стихи и слова. Я не помню. Но когда все было кончено, он сказал страшное: «Я отвечу за это кровью». Он прибавил печально (и вот это было гораздо важнее): «но я люблю все еще больше»[75]75
Неужели он мог свое поведение этих лет называть «любовью»? Все это было тяжело. Я люблю северную весну с ее медленными переходами. Но ведь главное человеческая судьба, а не наша воля. Мне хотелось верить, хотя казалось неправдоподобно. А еще, будто это все и не реально.
[Закрыть].
Я не помню, почему я стала опять «бегать» от Гумилёва. Не помню, как он меня выследил и вернул.
«Что же сон? Жестокая ты или Нежная и моя?»
* * *
Стихи Ахматовой о нем:
Все равно, что ты наглый и злой…
Все равно, что ты любишь других{140}…
Наглый? Боже сохрани! Никогда!
Злой? В те месяцы 20-го года? Никогда! Никогда!
Как будто капля ртути покатилась по своему руслу…
Счастья в моем понимании «Sturm und Drang’a»{141}, когда все движется и переплескивается через край, быть не могло. Оно было где-то за рубежом нашей жизни, нашей родины. Лицо Гумилёва, которое я теперь видела, было (для меня) добрым, милым, походило, скорее, на лицо отца, который смотрит на свою выросшую дочку. Иногда слегка насмешливым[76]76
Говорили, что когда в трамвае Мовшензон обратился к незнакомому с ним Гумилёву с каким-то вопросом: «Николай Степанович». – Гумилёв сказал кондуктору: «Объясните гражданину то, о чем он спрашивает». Я была потом в хороших отношениях с Мовшензоном. (Как будто его не унизила реплика Гумилёва.)
[Закрыть]. Скорее – к себе. Очень редко – раз или два – оно каменело. Мне нравилось его ироническое и надменное выражение «на сторону».
Мы много говорили… но, главное, о любви[77]77
Моя любовь к тебе не лебедь белый,У лебедей змеиные головки;Не серна гор она – у серны,Как у дьявола, раздвоены копыта…
[Закрыть].
Если представить себе картину, изображающую море, – то это большое пространство, залитое синей краской, и в нем рассыпанные маленькие рисунки кораблей и лодок, – то вот так мне приходится «выскабливать» из этого моря разговоры о литературе, о других людях, о событиях дня. Так было с ним, и то же было и с другими людьми, потом. Очень стыдно, но мне этот разговор никогда не надоедал[78]78
Я только должна сказать, что ни он, ни я никогда не говорили выспренным или сентиментальным языком. Говорили просто, а потом вдруг переходило в другое.
[Закрыть].
Мы много ходили.
Он велел мне креститься на церковь Козьмы и Демьяна на б. Кирочной{142}. В моем детстве я видела как-то в садике у этой церкви расцветший цветок красно-розового шиповника. Еще там был памятник – будто птица?.. Теперь церкви этой нет. Другая церковь была близко от его улицы, на Бассейной{143}, здание существует, но без церкви.
Помню, весна двигалась быстро, рано стало зеленеть. Он сказал мне: «Вот видите, Юг вас услышал и идет вам навстречу»[79]79
На аллее около Инженерного замка теперь каштановая аллея.
[Закрыть].
Ему еще нравился Данте Габриэле Россетти (с его ранних лет).
Я знала все его критические статьи из «Аполлона»[80]80
Статьи в «Аполлоне» очень светские, в них есть что-то английское – они мне всегда нравились и казались абсолютом оценок! Даже лучше, тоже прелестных, критик Кузмина.
[Закрыть]. Я спрашивала его мнения, не изменились ли с годами?
Он часто говорил о Чуковском как об интересном собеседнике.
Помню смешное: «Мне достаточно вас одной для моего счастья. Если бы мы были в Абиссинии, я бы только хотел еще К. Чуковского – для разговора»[81]81
А кто бы готовил?
[Закрыть]. Рассказал, что, когда он был в Англии{144}, встречался там с К. Набоковым. Тот вспоминал: в России у меня было только два друга – К. И. Чуковский и покойный Н. Ф. Арбенин. – «У Арбенина хорошенькая дочка». – Набоков, равнодушно: «Да, какие-то дети были». К. Набоков занимал тогда какой-то пост в Лондоне (он – дядя писателя Набокова).
Его любимая героиня Шекспира – Порция. Он восхищался ее скромностью. (Странно, конечно, все мы хотим быть не тем, что нам дано! Могущественная красавица Порция выбирает Бассанио{145} за его красоту. Больше ничем особенно Бассанио не примечателен.) Другая его любимица – Дездемона[82]82
Если бы я пела, я на сцене предпочла бы роль Дездемоны Джульетте. В ее любви к Мавру есть какой-то бред. Джульетта более обыкновенная девочка. Но неужели он хотел быть глупым красавцем, в которого влюбляется умная красавица?
[Закрыть].
У него было благоговейное отношение к Гёте, Я тоже любила Гёте, как совсем «своего». Первые стихи, которые я помню (лет 3-х) – «Kennst du das Land…»{146}. Я даже свое что-то присочиняла, об Италии… Еще в детстве.
Но еще больше (уже с детства) меня пленяла Греция. Мы говорили о Греции. Илиада, мифология. Больше всего хотелось в Грецию:
И мы станем одни вдвоем
В этот тихий вечерний час,
И богиня с длинным копьем
Повенчает, для Славы, нас[83]83
К чему я особенно ревновала, это к стихам к Т. В. Адамович:
Но мне, увы, неведомы слова,Землетрясенья, громы, водопады,Чтобы по смерти ты была жива,Как юноши и девушки Эллады. [Цитата из стихотворения Н. Гумилёва «Канцоны» (2) в книге «Колчан» (Пг., 1916).]
[Закрыть]{147}.
У него была верная любовь к Абиссинии, а из новых невиданных краев ему очень хотелось побывать на Яве. Привлекал яванский театр теней. В детстве ему нравились книги путешествий и рыцарские эпохи, а также 17-й в. Любил он и Майн Рида[84]84
У меня в детстве были самые похожие вкусы с Кузминым – Эбере (у него «Император», у меня «Уарда»[ «Уарда» (1877), «Император» (1881) – романы Г. М. Эберса.]), Античность, Ренессанс (15-й в.). У Юры – Шерлок Холмс и Америка. Кино американское с приключениями (актриса Грэс Дармонд).
[Закрыть].
* * *
Разговор о возрасте. Он считал, что каждый человек имеет свой, коренной и иногда вечный, возраст.
Так, у Ахматовой был возраст 15, перешедший в 30.
У Ани – 9 лет. У меня тоже 15, перешедший в 18.
У него самого – 13 лет.
«А Мишеньке (Кузмину) – 3 года! Как он с детским интересом говорит с тетушками о варке и сортах варений!»
* * *
Вспоминая детство, все, что у него в стихах. Любимая рыжая собака.
Но надо вспомнить «вокруг» «Заблудившегося трамвая», с которым он явился за мной в театр.
О нем говорилось всегда очень много, как о заядлом Дон Жуане.
Рассказывали о флирте с «рыженькой» поэтессой (Одоевцевой), но фамилии не говорили. Я с конца 1919 г. попала «обедать» в Дом литераторов, на Бассейной{148}. Там кишело сплетнями.