355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Гильдебрандт-Арбенина » «Девочка, катящая серсо...» » Текст книги (страница 4)
«Девочка, катящая серсо...»
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:28

Текст книги "«Девочка, катящая серсо...»"


Автор книги: Ольга Гильдебрандт-Арбенина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

Когда я была в Сумах в 1927 г., Линца с подругами играли, напевая песенку: «Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем, печаль-тоску размыкаем, размыкаем, размыкаем»…

Там я написала маслом картину на фанерке – одну из своих лучших – две девочки во дворе – называлась она: «Давай, коза, попрыгаем»…

Л<ина> Ив<ановна> в юности обожала Северского. Помню, как она пела – «Я цыганский барон», «Колокольчик однозвучный», декламировала, коверкая слова, стихи Никитина и «Господь с тобой»{28}.

В Уфе (я этого не помню) ее заняли в театре на выход в «Каширской старине»{29} и еще в чем-то, но с ней стало дурно от страха, а так она была бойка. Она там помногу говорила с Ходотовым, который ей очень нравился, как актер, и плакала над пьяным <нрзб>, который вспоминал покойную мать.

Я в детстве прислушивалась, когда, уложенная в постель, еще не спала, а Л<ина> Ив<ановна> с Полей тихо говорили о похождениях великих княжон Марии Павловны и Елены Владимировны, о женщинах, приносящих несчастье, о кровавых тайнах дома Габсбургов, о императрицах Елизавете и Марии…

Я в детстве много гуляла; с Alte Frau ходили «rund herum»[42]42
  Кружочками (нем.).


[Закрыть]
по Литейной, Пантел<еймоновской>, Моховой… A F немного шокировалась, что я любила смотреть открытки с античными статуями и на мифологические темы, с полуголыми нимфами; Л<ина> Ив<ановна> со Стрешневской Линой Семеновной засматривались на офицеров, которые у них назывались «незабудские». Идеал ее был мужчина темноволосый, бледный, с грустными темно-синими глазами.

Л<ина> И<вановна> не выносила жары и летом ложилась спать на пол. Она очень любила каток и морозов не боялась. К рождеству мне устраивалась в детстве выставка – вата, покрытая нафталином, дед-мороз, картинка с яслями, звери, куклы в теплом. Л<ина> Ив<ановна> как дети любила вербу; она с энтузиазмом ходила с нами покупать вербные игрушки и надувала чертиков. Она любила безделушки – собачек и кошечек – те, что она мне подарила, я берегла и впоследствии. У меня было много кукол, подарков Варламова, папы и мамы, Левенстерн – но одной из любимых была темноволосая Лина в красном платье, подаренная Линой Ив<ановной>. Сохранилась от нее одна туфелька…

Последним ее подарком мне были две материйки – белая с голубым, для ночной рубашки, и розовая в полоску, для которой она трогательно просила «не принижать материю» и сшить платье. Но самый последний подарок была светло-кофейная ленточка…

…Я ничего не знаю точно о ее последних минутах. Письма Анны Ив<ановны>{30} и Линцы были очень пугающими. Я не знаю, потеряла ли она совсем сознание, или у нее были часы, когда оно возвращалось? Вспоминала ли она меня, боялась ли бомбежек, мучилась ли от голода? Умерла она в первых числах октября 1941 г. и провожали ее на кладбище (на Охту) Линца, Ек<атерина> Ник<олаевна>{31} и милая Маша{32}.

Когда мы с нею прощались, она заплакала. Я оставила ей сахар и еще что-то, умоляла Линцу за ней следить. У меня было тяжелое предчувствие, когда мы ехали на вокзал в машине; было очень ясное утро, улицы были чисто выметены, но я почему-то подумала, что никогда больше не увижу эту Бассейную, эту Знаменскую…

Маша ездила с нами, чтобы помочь при посадке. Так и не увидела я больше никогда ни моего города, ни Маши, ни Периколы{33}, ни Кулиньки – моей Лины Ивановны…

< 1950-е >

Воспоминание о белизне
(Д. Митрохин)

С Митрохиным у меня связан белый цвет. Когда я к нему пришла в первый раз, то была очень удивлена: это напоминало Украину с выбеленными стенами. Потом я узнала, что он родом из Ейска и происходит от казаков. Вероятно, он с детства привык к таким белым стенам. Казацкая кровь у такого «тихого» человека! Но у него было большое внутреннее упорство.

Я встретилась с ним впервые в гостях у Михаила Кузмина, а потом стала бывать и у него. И в Ленинграде, и в Москве – те же белые стены и те же садики во дворах. И везде – очень чисто, и ничего лишнего. Одна или две картинки на белой стене.

Иногда мы бывали в кино. Памятным мне остался один сеанс в бывшем «Пиккадилли» (теперь «Аврора») – «Трагедия любви» с Мией Май, Яннингсом и «красавцем» Гайдаровым{34}. Тогда к фильмам давали дивертисмент, и я помню песню, которая очень нравилась и Митрохину, и мне. Слова такие: «Горят закаты родной земли. Идут солдаты…» Мотив был какой-то торжественный. У меня сохранился рисунок Митрохина к этому фильму.

Кузмина Митрохин посещал довольно часто: кроме него, приходили Верейский, Воинов, Добужинский, Арапов, Божерянов, позже – Лебедев, Осмеркин и другие художники.

Жена Митрохина – Алиса Яковлевна Брускетти, ходила в студию, где рисовала с натуры. Она была немногословна и похожа на студентку из Лозанны – медичку или химичку. Изредка Митрохины бывали у меня. Помню особую любовь Митрохина к Тулуз-Лотреку.

Дмитрий Исидорович иногда говорил о людях насмешливо, но очень мягко, беззлобно. Я не представляю себе человека, который мог бы на него обидеться.

В Москве мы почти не вспоминали о прошлом, обоим это было очень печально. У него была небольшая библиотека. Он много читал. Вдоль аллейки к его дому росли цветы.

Дмитрий Исидорович с большой теплотой говорил о своих знакомых, которые его навещали и приносили ему книги. Около него всегда были цветы и фрукты – для очередного натюрморта.

Он всегда меня удерживал обедать – мы разговаривали долго, до вечера.

У Митрохиных был какой-то особый – не удивляющийся, не то одобрительный, не то осуждающий – возглас, слова я забыла, но эта интонация и выражение лица остались в моей памяти.

1976

«Тринадцать»{35}

Меня спросили – кто, не помню, скорей всего, Н. В. Кузьмин – не боюсь ли я числа 13. Нет! Я, безумно суеверная, этого числа не боялась. К тому же я очень любила Бальзака «Историю 13», особенно всё о Де Марсе{36}.

Афиша первой выставки группы «13». 1929
Афиша третьей выставки группы «13». 1931
Обложка каталога третьей выставки группы «13». 1931
Каталог третьей выставки группы «13». 1931

Я никогда не была ни на одной из выставок – и, следовательно, ни на одном из заседаний и бесед.

Я хочу вспомнить о товарищах, начиная с тех, кого знала всего меньше.

Последняя из «13», кого я узнала, была (в 1948 г.) Удальцова. Мне рассказывали, что она очень талантливая и пережила много печального. Я не помню картин в ее квартире, она мне подарила свой рисунок и приняла очень приветливо. Я старалась говорить по возможности не глупо и почтительно и как будто сумела. У нее было что-то вроде ремонта или перестановки.

Рыбченков

Мы с ним были (в Москве, до войны) на выставке, где должны были быть его картины. Где – не помню. Когда я переходила из комнаты в другую, я в просвете увидала картину – чью, я не знала, – увидав ее, я вскрикнула и схватила за руку Рыбченкова. Это была «Сухарева башня»{37}. Но мне показалось: кусок Петроградской стороны – красновато-кирпичное здание в мареве. Это было похоже на места Незнакомки, – как очень мило высказался сам Блок: «улица, где шлялась незнакомка». Какой-то ленинградский (петербургский) весенний вечерний туман овевал это кирпичное здание, почти таинственный. Я долго не могла забыть эту картину! Реакция на нее моя была искренней и, может быть, неожиданной для самого Рыбченкова. Он потом пригласил меня посмотреть его мастерскую. Район был для меня незнакомый! Рыбченков подарил мне несколько своих акварелей. Я видала потом его работы в «Огоньке» и других изданиях, но самого Рыбченкова больше не видала. У меня о нем хорошее воспоминание, и на все падает свет от его таинственной, восхитительной картины.

В. А. Милашевский. Портрет Бориса Рыбченкова. 1932. Государственная Третьяковская галерея
Даран

Мой дорогой корреспондент в течение многих лет, включая войну и мое далекое от живописи уральское бытие.

Вероятно, он приезжал в Ленинград, но я особенно помню его в его собственной квартире на Гоголевском бульваре (вернее, около){38}. В его доме жила – из знаменитостей – Любовь Орлова. Звонить надо было внизу, на улице, и хозяину надо было сбегать вниз по лестнице, чтобы открыть. В квартире была стерильная чистота, как в молочной. Хлеб – «прокаливали». Веселое настроение исходило из стен. Что-то висело на стенах. Его рисунки? Чьи-то другие? Украшало очень присутствие мавринских бутылок. Они были просто волшебные! И такие веселые! Там были циркачи, зверюшки и как будто еще и русалки. Потом Маврина подарила и мне, и Юркуну такие бутылки, и все на них радовались. Больше их нет, – но впервые увидала я их у Дарана.

Я бывала в Москве несколько раз и с Дараном гуляла и бывала в разных компаниях. Он был забавный, обожал цирк и восторженно говорил о товарищах. Особенно о Милашевском. Маврину он ставил крайне высоко. Говорил: «Микель-Анжело». И даже мне нашел высокое место, назвал меня «Леонардо». Я? Да!.. Вот экстаз! Я думала потом – даже в шутку и то немыслимо. Разве что за трагические срывы в моей судьбе и то, что мои картинки (лучшие у меня, т. е. масло) все пропали. Но надо всем царил – как небо – Милашевский, названный Дараном «Матиссом».

В дни войны он писал мне, снабжая письма прелестными иллюстрациями, и после войны писал в Ленинград, до конца жизни. Он женился – на симпатичной, но как будто далекой от искусства женщине. Ее дочь – и падчерица Дарана – хорошенькая, «трудная» и необычная девушка. Она не боялась диких животных, и они ее любили. У Дарана с Милашевским отношения не испортились, но были «контры» у его жены с Милашевским (это я сплетничаю). Да и Милашевский обиделся на Дарана за какие-то записки Дарана о Милашевском, в которых не всё было таким олимпийским, как хотелось бы Милашевскому. Мне было глубоко жаль Дарана, такого детски-чистого человека и обаятельного художника. У меня пропала одна его прекрасная работа (розовая балерина). Ариадна Милашевская писала мне (или сам Милашевский писал), что по болезни не мог быть на похоронах Дарана, но Ариадна навезла множество цветов. У меня образовалась брешь в душе, потеря этого человека.

Кузьмин

Он был <знаком мне> до Мавриной (еще в Ленинграде), но мне легче писать в этом порядке.

Слов Кузьмин тратил немного, но «явление» для меня не только памятное, но органичное. Я не знаю, кто из них пригласил меня в «13»: скорее Кузьмин, а не Милашевский. Он всем существом «входил» в литературу. То, что Кузьмин «входил» в литературу, говорит о том, что он как бы прирожденный иллюстратор. Понимал и любил. Помню, что М. А. Кузмин сделал надпись на книге Кузьмину: «А мы, безумные Ансельмы, фантасты и секретари…»{39} Милашевский любил себя, всегда и во всём, больше ничего «особенно» не любил. Это о свойствах их обоих. А о моем приглашении в группу «13» – вопрос другой, но думаю, что тоже решал дело Кузьмин. Милашевский был не против – также и о Юркуне, но сам бы инициативы не проявил. И вот, меня туда позвали, и все дело было в руках у Кузьмина. Он забирал мои работы в Москву, и показывал их, и привозил обратно – а то они оставались «где-то» там. Никаких указаний в смысле живописи мне не давалось – да я и не сумела бы выполнять чьи-то советы и указания, я «технически» совершенно бездарная особа, в любой области бездарная к чужому. Так было и в театре. Меня хвалили только в тех ролях (или моментах), когда я всё делала сама.

При первом знакомстве я работ Кузьмина не видала: то, что видела потом (пейзажи), – мне очень нравились затуманенность и «дымка», которая окутывала почти все его работы. В его «литературных» работах (т. е. в воспоминаниях), кроме обаятельного и «простого», не надуманного, но абсолютно литературного языка, трогала «русскость», сельскость – и что-то «немножечко» карамзинское. Откуда-то издалека – миловидность «Бедной Лизы». Я это не придумываю. Может быть, это Кузьминым «сотворено» волей? Но кажется совершенно естественным!

В первый период нашего знакомства с Кузьминым говорили не так уж много – но я узнала, что он сотрудничал в «Аполлоне», а в период моего «второго» детства (т. е. лет 13–14) я дышала и думала «Аполлоном», как воздухом, – и на мои позднейшие годы этот журнал отложил какой-то светлый отпечаток, а ко всему «анти-Аполлоновскому» я была, невольно, враждебна.

К немногословию Кузьмина относилась и его легкая полуулыбка – не то гофманическая двусмысленность, не то просто – русская хитреца. Я к нему чувствовала и большую симпатию, и большое доверие. Мне жалко, что волею судеб моим товарищам пришлось, ради заработков, заниматься не строго своим искусством и брать заказы не всегда на любимые темы (и соответствующие их вкусам!). Вероятно, не всегда это было удачным для общего «рисунка» их судьбы, т. е. их внутреннего облика.

Конечно, этапный успех и известность принесли Кузьмину рисунки к «Онегину». Что же тут скажешь?

(Я помню, как Кузьмин возил меня и Юркуна к Цявловским. Помню только бесконечные полки с книгами и странное название «Люсиновская площадь». Название, спустя годы, я расшифровала. Интерес к Пушкиниане усилился: в Одессе я сорвала листья со старых каштанов, искала могилу Воронцовой (не нашла!) и спускалась к морю, где «пещеры Прозерпины». Поговорить с Кузьминым на эти темы, увы, не пришлось!)

Хочется мне сказать, что, не обижая «золотую» Маврину, я была недовольна, что иллюстрации к «Руслану»{40} поручили ей, а не Кузьмину. Конечно, она хорошо справилась, но, мне кажется, для «Руслана» нужен был не чисто русский колорит, а, исходя из музыки Глинки, балетно-театральный орнамент с этнографически правильными костюмами времен Истоминой на фигурках. Мне это казалось сделанным не на дереве, не на терракоте, и даже не на фарфоре, а именно на стекле (т. е. нарисованными на бумаге, но «под» стекло – тонкими штрихами Кузьмина). Я думаю, мое представление о «Руслане» никого не должно обидеть. Но то, что это не было сделано, – ужасно жаль!..

Маврина

При первом впечатлении (как при последнем свидании) у Мавриной «бросались в глаза» именно блестящие огоньками веселые глаза; при виде ее работ – удивительное богатство «всего-всего» – разного, различного между собой материала работ – настоящее плодородие!.. Чего только не успевала натворить эта маленькая, живая фигурка! Сколько трудолюбия! Сколько выдумки! Сколько веселья!.. Из работ Мавриной – был ли это «русский Матисс» ее ранних работ, ее «ню», которых она извлекала, посещая бани; ее московские пейзажи – будь они серые или яркие – всегда какие-то веселые, будто смеющиеся, даже смешные. И всегда все – очень русское и совершенно свое – ни Кустодиев, ни Рябушкин, ни Саврасов, ни Поленов – с «московскими двориками» – здесь не вспоминаются.

Портреты на ее рисунках (в масле) слегка скомикованно похожи. Звери полны симпатичности. Природа – живая и при самой лубочной обостренности – будто шевелится и даже пахнет.

Я думаю, это счастливое свойство натуры – отовсюду «вытягивать» жизнь. В жизни Маврина всегда активна и смешлива. И все у нее получается! Я уже говорила о «бутылках». Чего проще? А ведь пивные бутылки, которые годились только, чтобы бросить в помойку, превращались в дорогую, нарядную вещь! Стол украшался (не только вкусный) затейливо! Яйца получались, как <ножки> у грибов, шляпки из помидора. Этот красивый и своеобразный «быт» я видела только у Судейкина. (Я его самого уже не застала, но у О. А. Глебовой-Судейкиной в начале 20-х гг. – было нечто похожее. Синие обои. Желтая скатерть. Трактирные чашки с косо намалеванными розами и позолоченными ободками. Картина-пастораль: Судейкин в золотой раме. Этажерка с тряпичными куклами Судейкиной на полках. Что-то из мебели – XVIII век, а что-то доморощенное и простое.)

У Мавриной тоже сочеталось красное дерево – и простые, раскрашенные ею буфетики. Лучше и быть не могло!..

Я видала обстановку Сомова у его сестры и его родных – там тоже было хорошо и интересно, но такой «театральной» обстановки я не видела больше нигде. И она была вполне домашняя, не показная; это, вероятно, счастливое свойство «дружить» с жизнью!..

Помню, мы с Мавриной и Кузьминым ездили к какому-то «икононаходчику» (не знаю, как назвать). Они оба ездили по области, здорово понимали в иконах и умели что-то поправить. Я не видела их коллекции. Жаль!.. Ранние века – XIV–XV, кажется{41}. Потом они увлекались лубками. Но это счастливое коллекционирование оставалось «хобби». Если и обогащало знание искусства, то никак не становилось предметом подражания. Жизнь казалась интересней и богаче, но искусство (их обоих), я уверена, текло своим чередом – и без него.

Милашевский

Мой друг – мы пили брудершафт и были на «ты». Познакомилась я с ним в 1920 г. (в конце), стала встречаться с 1921 г.

О нем надо прочесть у Влад. Ходасевича. Очень похожий словесный портрет{42}. Он при мне часто рисовал – быстро, сильно, иногда вскрикивал: «Цоп! Цоп!» – иногда, довольный собой, слегка хохотал. Это все было в квартире М. А. Кузмина и Юркуна, с которым он дружил, и они говорили (дружно) об искусстве. Юркун вначале не рисовал, а только писал; Кузмин часто играл на рояле. Оперетта Марджанова, как будто, кончилась. Помню, на какой-то выставке, где был и Владимир Алексеевич, кто-то встретил его на улице и задал вопрос: «Ну, как, Владимир Алексеевич?!» – «Гурманы оценили». Так и пошло выражение «Гурманизм», почти вроде сатиры, но не совсем.

Милашевский был умен, остер и резок в оценках, но иногда будто захлебывался в каком-то самовосхищении и, вероятно, издевательстве над собой. (О Микеланджело или Сезанне (?) – «Соленая вещь! Как обухом по голове! Совсем Милашевский!» – Я к этому «стилю» не сразу, но потом совсем привыкла.)

О быстроте рисунка (я не помню термина «темп»), о мгновенности видения и исполнения говорилось очень много.

Кого из художников предпочитал тогда Милашевский? К сожалению, не помню! Думаю, всё же, классиков. Пристрастия к А. Бенуа тоже не помню. Он при мне ездил в Холомки{43}, я там не была. У него была там увлеченность (одна и та же с Добужинским) – и еще другая, но это из области сплетен, и я там не была и точно не знаю.

Для меня рисунки Милашевского казались слишком «злыми», но Юркун их очень хвалил и любил «объяснять» Милашевскому значение его в искусстве. Он это очень любил, а Милашевский любил, когда про него говорят. Я не думаю шутить или посмеиваться – Милашевский был совершенно «монолитен», другого такого не было!

Если бы мне пришлось выбирать темы для иллюстраций Владимира Алексеевича, мне думается, более всего подходил ему Салтыков-Щедрин. Может быть, «Дон Кихот» Сервантеса?

В. А. Милашевский. Автопортрет. 1931. Частное собрание

Правда, я не все у него знаю! Долгая жизнь у нас обоих, а видеться приходилось редко, и видеть «все его творчество» (такое обширное!) мне не пришлось.

В переписке мы иногда грызлись – я восставала за «правду», как я ее понимала, – у него в «Dichtung und Wahrheit»{44} превозмогало первое. Я рада и благодарна ему, что он меня не предал осуждению, остался мне добрым другом!

Вторая жена Милашевского его обожала, и он от ее любви совсем расцвел. В подарок принеся ему приданое: дачу в Кускове – весной 1937 г. она была вся в цветущих яблонях, а в траве, в саду цвели нарциссы, маргаритки… В даче были красивые вещи – фарфоровые вазы, старинная посуда… Мы были с Юрой, а потом, как будто, я одна.

А вот при «второй жене», летом, я была одна, и Милашевский повел меня и жену смотреть Кусково (имение Шереметева). Он предложил покататься на озере. Сказал: «Я выбираю лодку как старый волжанин». Курьез! Мы только сели, дно у лодки провалилось, мы бухнули в воду; лодочник спасал – у меня уплыла по воде новая сумка – еле поймали. Конечно, смеялись! Ко мне должен был приехать гость из Ленинграда – Родовский – приятель Валентины Ходасевич. Я была полумокрая… Но, в общем, сошло. «Графиня» была симпатичной дамой, но странно: не любила сына Милашевского от «первой» жены – Данечку, прелестного мальчика, белокурого и тихого. В эту войну он был убит. У меня сохранился его детский рисунок.

Юркун

С ним я познакомилась в 1920 г. Стали «разговаривать» в конце года. Когда пришла в гости, мне стали показывать «вырезки», старых итальянцев (Синьорелли, Содома, Беноццо Гоццоли, Коста)… А также художника, который мне сперва показался комичным! А потом стал из самых любимых: Гис. Юрий Иванович много писал (прозу), но еще не рисовал. Но к живописи питал большое пристрастие и вырезывал из журналов кучу вырезок. Причем у него не было системы – а какое-то смешение – классики, новые художники, фотографии (быт и виды старой России), юмористические рисунки и даже «нарез»: то кусок тела – рука, то какие-то вещи. Он обожал «Самофракийскую Победу», египетские статуи, критские фрески, некоторые работы Родена, некоторые иконы, рисунки писателей… Особенно Пушкина. Я думаю, это «носилось» в воздухе; вряд ли он говорил об этом с Кузьминым.

«Рисовать» он начал в 1922 г. Один рисуночек похвалил Сомов. Я думаю, что Юркун стал рисовать под влиянием Милашевского, – тот был «заразительный», и они говорили обо всем без конца. Да! Очень Юрий Иванович любил Бердслея.

Знакомых художников было много, со многими он «менялся» то гравюрами, то вырезками, то оригиналами. До меня – бывал Божерянов. При мне: Добужинский, Верейский, Воинов, Лебедев, Митрохин, Н. Радлов, Шведе-Радлова, Т. Бруни, Вал. Ходасевич (в гостях у нее), Дмитриев («Ве-ве»), Эрбштейн, Костенко, К. Козьмин, Е. Кршижановский, «самодеятельный» Михайлов, позднее – Осмеркин, Тышлер, Басманов.

Рисунки Юрий Иванович ценил и «старые», и Репина, и Шишкина. Он «скоро» полюбил Пикассо. Нравились Ж. В. Гюго, Дюфи (!), Вертес, Менцель, Федотов (очень), Л. Кранах (очень), Рембрандт (рисунки), некоторые голландцы, Ватто, Питер Брейгель, Гойя, Веласкес, Бронзино, Хогарт, Ларионов (больше Гончаровой), Матисс, Утрилло. (Что видел в жизни, а что – в журналах.)

Мы с ним не во всем сходились; смеялся, что у Ренуара дамочки сидят не на земле, на «попках», а где-то в воздухе; зато любил Дега, который мне казался сухим. Я находила Пикассо нарочитым, больше любила Брака, которого обожал Лебедев, как более колориста, чем Пикассо. Анри Руссо ему казался мрачным – городские задворки! А мне – фарфоровым, парадным (нарядные тропики с лотосами, аэропланы в небе…). Он ужасно обрадовался «Пиросману»{45}. Я – тоже, но я от Руссо его отгородила. Ему нравился Серов: «Одиссей», мне – «Европа на быке» (море). Юрий Иванович был в хороших отношениях с Маяковским (но как будто не по линии живописи, а только литературы). До знакомства со мной видался и был дружен с Судейкиным (тот делал его портрет), с Анненковым (тот делал рисунки к «Дурной компании» Юркуна{46}).

Я думаю, милашевское «Цоп! Цоп!» подхлестнуло его рисовать. Он любил Диккенса и любил иллюстрации к Диккенсу.

Очень мы увлекались (когда начал издаваться и приходить в СССР) – журналом «Querschnitt»{47}.

Юркун был очень музыкален, в доме Кузмина бывало много композиторов, и Кузмин много играл на рояле. Они оба любили Моцарта и Дебюсси. Из русских – Мусоргского, к Чайковскому – оба – спокойны. Нравился очень Стравинский. Юркун «собирал» лубки и «дневники» неизвестных людей. Некоторые – уморительные: «На обед была тетя Лина»… Или другой? Не помню!

До того, как приехал и обосновался в Ленинграде, Юркун был кое-где в провинции, играл на сцене. Его потом «заманивал» Мейерхольд. Но он «держался» литературы, а живопись (т. е. у него рисунок) пришла позднее, и до конца жизни.

Конечно, нигде не учился. Милашевский – злоязычный – к Юркуну отнесся тепло и любовно. Мне лично как-то даже назвал его «гениальным» – в самом «дионисийском смысле», – т. е. в полном кавардаке всех представлений. Об этом свойстве Юркуна точно так же отнесся еще один человек – творческий, но – не знаю, как представить его. Помню, как-то Осмеркин, увидев, как Юркун рисует, вскрикнул: «Юра, какая у тебя правильная и смелая линия!» – Тот ответил: «Саша, ведь я не на трупах учился!»

В. А. Милашевский. Экслибрис Юрия Юркуна. 1920-е гг.

Я не помню, кто из художников (Воинов?) говорил, что у Юркуна «инфернальность» (я лично нахожу его рисунки светлыми и веселыми, а не инфернальными), – а у меня «конфирмация». Но кто-то другой нашел у меня грусть и умирание эпохи!

С Лебедевым Юркун «менялся», но не показывал ему своих работ.

1977


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю