355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Гильдебрандт-Арбенина » «Девочка, катящая серсо...» » Текст книги (страница 5)
«Девочка, катящая серсо...»
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:28

Текст книги "«Девочка, катящая серсо...»"


Автор книги: Ольга Гильдебрандт-Арбенина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Мейерхольд

Мое первое воспоминание о Мейерхольде – не помню года – в детстве, в квартире Ю. М. Юрьева. Была панихида по Анне Григорьевне, матери Юрьева, которую мои родители любили и почитали. Я была с Линой Ивановной. Юрьев обожал свою мать – но – я это помню – поглядывал на М., а тот принимал какие-то театральные позы, и Юрьев ему подражал. Дома у нас обсуждалась – я помню – непозволительность их поведения.

Через несколько лет была свадьба Миши Долинова и Веры Алперс. Мы со старшей дочерью Мейерхольда, Марусей, были вроде шафериц – правда, без всякого ритуала. Появился Мейерхольд (это было в маленькой церкви Театрального училища) – на нем было что-то вроде плаща (как мне показалось), и он им ритмически взмахивал, похожий на какой-то гофманический персонаж. Мне он ужасно понравился!

Н. П. Ульянов. Портрет Вс. Мейерхольда в костюме Пьеро. 1908

Мне очень хотелось заниматься в мейерхольдовской студии, но мама не позволила. Я поступила в школу Акдрамы. И вот начались репетиции в Александринском театре – «Маскарад»{48}. Декорации Головина – волшебно-нарядные и какие-то таинственные. Нам выбирали костюмы – потом предлагалось под музыку Глинки освоить мизансцены. Мне М. велел выйти из ближайшей кулисы и идти по самому краю сцены – сделать остановку на середине на какие-то такты, а потом идти в противоположную кулису. Он сказал: выбирайте сами – что вы хотите делать – передать записку, подсмотреть что-нибудь, назначить свиданье и т. д. Решите и покажите. Помните, на каком такте остановка и на каком – дойти до следующей кулисы. – Я показала, он сказал: хорошо, и это зафиксируем. – Я в первый раз в жизни была на подмостках театра, и мне странно, когда говорят, что М. «вкладывал в рот» актерам все их движения. Репетировали мы ежедневно, утром и вечером, – он был всегда первый на месте. М. был немцем по точности и французом по темпераменту – когда репетировали галоп (я танцевала с Орестом Коханским, с другого курса) – одна из сотрудниц упала в обморок – голос М.: «убрать… господа, продолжаем репетицию».

Костюмы Головина были прелестны и разнообразны. Портнихи и парикмахеры обожали Г. за мельчайшие детали причесок на полях эскизов! Мой маскарадный костюм назывался «Долорес, танцовщица из таверны». Черный бархатный с красными бантами на белой широкой, почти балетной юбке и веночек из мелких розовых розочек в волосах. В pendant к нему был костюм «Инее, уличная певица» – узкий, желтый с синим. Очень эффектна была «Маркитантка» – оранжевый мундир, высокие сапоги, высокая меховая шапка на пудреном парике и фляга на боку. Это был костюм красивой и лихой Людмилы Якубовской, которая потом умерла в Стокгольме. Мне кажется, мы все были в трансе и не уставали. Мейерхольд кончал наши сцены: «благодарю вас всех, господа». И иногда: «особенно г. Волкова». Волков, Алексей, в костюме Арлекина (а в других сценах игроком-офицером) – талантливый ученик Юрьева и мой большой приятель; в образе Пьеро – «голубого Пьеро» – был Щербаков, Коля, – ученик Мейерхольда, очень одаренный мальчик, о котором я даже написала стихи.

Мне занятия в школе, беготня в театр и обратно, а также «личные интересы» мешали ходить на репетиции и следить за постановками с должным вниманием. К тому же половина прелести для меня в постановках М. были изумительные декорации Головина. Хотелось потрогать апельсины в сцене бала в «Маскараде» и дернуть за веревочку в сцене рынка в «Петре Хлебнике»{49}. Но мне кажется, в самом М. была неистощимая выдумка и какая-то таинственность, м. б., чертовщина. В почти гротесковом преувеличении некоторых явлении и свойств будто вылущивался смысл – например, необычная молодость и даже некрасивость Чацкого (ближе к самому Грибоедову, чем в обычном показе Чацкого как эффектного героя) – и подчеркнутая «опытность» Молчалина, и скрытая плоскость Софьи (вовсе не кисейной барышни) и т. д. Совершенно замечательна была сцена сплетен – вместо бала – обеденный стол и как в игре «телефон» – говорение на ухо соседу. – Также некоторые замечательные сцены из «Ревизора». Это я говорю о Москве, когда М. переехал и создал свой театр{50}.

В Александринском была изумительна постановка «Стойкого принца» Кальдерона{51} – и все актеры просто «сверх», за исключением умной и культурной Стаховой, которая ни по внешности, ни по таланту не была достойна роли Феникс.

Мне хочется высказать свое мнение о конфликте М. с Комиссаржевской, которая оставила по себе память очень светлой личности. Сколько я понимаю, ее поведение в отношении М. было нетактичным и даже жестоким – будто какая-то капризная, взбалмошная барынька – а он проявил себя просто рыцарем – и даже не объяснялся. Ей (особенно с годами) стал тяжел «новый» репертуар и «борьба», и легче – зудермановские девочки{52} – тем более что (так я слышала, я сама не могла еще видеть) – она не умела двигаться в костюмных ролях, кроме (целиком поставленной М.) «Сестры Беатрисы»{53}. Ее козырем был чудесный голос.

Из «приятных» воспоминаний о М.: проходя по артистическому фойе Александринского театра, где мы сидели на диванчике с Лилей Кафафовой, положил нам на колени сверток с конфетами «вишня в шоколаде» – не сказав ни слова.

В другой раз (уже после революции) мы с ним неожиданно столкнулись в «вертушке» не то дирекции, не то музея… Он посмотрел на меня, остановившись, и вдруг сказал: «Арбенина, я вас люблю». Я очень смутилась от незнания, что ответить. «Доктор» (Доктор Дапертутто){54} – очень претенциозно, «Всеволод Эмильевич, – буднично – я ответила: Мейерхольд, я вас тоже люблю», – и выскочила из вертушки.

Должна сказать, я не хотела никогда романа с М., – я его как-то боялась – и потом поняла, что мне была бы невозможна его революционность сословная – я понимаю революционность в искусстве только.

Думаю, что и я была не в «его стиле». Вряд ли я могла войти в его труппу и исполнять, как кукла, его выдумки. У меня бы не вышло. Но я хочу вспомнить весну 1937 г., когда мы были в Москве. Шел разговор о том, что Зинаида Райх выбегает на балкон (ул. Горького) и кричит ночью: «меня убивают!» – Юрий Иванович решил, что это постановка Мейерхольда: З. Райх на генеральной репетиции какой-то пьесы, когда кто-то из «главков» не одобрил ее (и Мейерхольда) за слишком юную для нее роль, – в гневе выскочила и стала кричать: «Первого моего мужа погубили! теперь – второго хотите!» – А Мейерхольд нашел выход – делать ее сумасшедшей. Получилось не то. Действительно, у З. Райх были страшные предчувствия. Но окончательно история не выяснена до сих пор{55}.

<1970-е>

Саперный, 10

Марине Ив<ановне> Цветаевой (на тот свет) Вике{56} – вместо Марины, на этом!

Дом существует. На доме (на крыше) какая-то архитектурная деталь{57}. Креститься на Дом нельзя – это не церковь. Перекрестить его можно – пусть существует долго, долго – так как «вечного» ничего на земле нет.

Меня туда мама не пускала, а слышала о нем много. Там бывало очень весело и интересно. В Доме жил Лёня (или Лёва, произносилось и так, и так).

Впервые Лёню (или Лёву) увидала я в кв<арти>ре Левенстерн, моих знакомых, на Литейном{58}. Был домашний концерт. Мы в прилегающей гостиной познакомились – и втроем уселись разговаривать. Неприлично проговорили весь концерт. Меня потом очень ругали. Когда в моей жизни были интересные и памятные дни, это почти всегда было под запретом, и с моей стороны всегда были «срывы» поведения: не то, что положено! Втроем? третий собеседник – Чернявский, Владимир Степанович (потом – Володя), поклонник Блока, который почти сразу с этого дня стал мне звонить, писать и обещал «привести» к Блоку{59}. Больше всего и говорил он тогда. Лёня говорил немного, сидел спиной к окну; все – за круглым столом: за стеной – шел концерт.

Володя Ч<ернявский> говорил о Блоке, притягивая мой интерес чем-то взятым из роли Бертрана перед пустельгой Изорой – из «Розы и Креста». Лёва говорил немного, я мало смотрела в его сторону, но от его египетских глаз шли – для меня – горячие волны, как будто открыли дверь в оранжерею.

Сестры Левенстерн – будущие владелицы Муз<ыкальной> школы знали семью К<аннегисеров>, и от них я узнала многие подробности. В квартире К<аннегисеров> бывали любительские спектакли, и мою старшую сестру Марусю приглашали играть в Блоковской пьесе «Балаганчик»{60}. Сестра училась в театр<альной> школе, но она предпочитала чеховский и более реальный репертуар, а к «декадентам» была равнодушна. Потом она полюбила всех поэтов, кот<орых> надо было любить, но я, младшая, была пионеркой. Вместо сестры «играть» туда пошла ее подруга детства, Мими{61} (тоже из теат<ральной> школы, но другой). Помню, какой интересный костюм подготовила Мими для «второй пары влюбленных» (т. е. демонической). Мими была очень хорошенькая, смуглая брюнетка, и многих «там» очаровала. Я о ней пишу потому, что наши судьбы связаны с квартирой К<аннегисеров>.

Из известных мне (тогда) людей в «Балаганчике» играл К. Ляндау (3-я пара; «Средневековье». Он был высоченный).

Лёва никогда не играл.

Второй спектакль был «Как важно быть серьезным» Уайльда и «Дон Жуан в Египте» Гумилёва{62}. Джека играл Сергей Акимович (т. е. Сережа){63}, Гвендолен – их сестра, Loulou{64}. Альджернона – Никс Бальмонт и Сесили – Мими. Сесили – моя будущая роль (в театр<альной> школе и в театре){65}. Мими играла Американку в «Дон Жуане», а самого Дон Жуана – Чернявский{66}. (Обладатель самого красивого голоса на свете. Это мое мнение подтвердили потом Антон Шварц и Дм. Журавлев, вспоминавшие потом (в разное время) этот голос и этого человека. Ч<ернявский> работал на радио одно время. Все пластинки с Лермонтовым и Блоком во время войны были уничтожены{67}.)

Я в то время все время училась и мало где бывала. Но был один вечер, когда я видала всех трех. Лёва был во фраке, с белым цветком в петлице, и они стояли рядом с Никсом Бальмонтом (рыжий, с фарфоровым розоватым лицом, зеленоглазый, и на лице – нервный тик! прелесть для моего, вероятно, извращенного вкуса!). Никса в университете звали «Дорианом Греем». Никс говорил своей сестре Ане (Энгельгардт), что, вероятно, такой, как я, была бы его покойная сестра, Ариадна – (Бальмонт){68}, – меня часто путали потом с Аней, хотя она была смуглее, темнее и, по-моему, много красивей.

Помню стихи Лёвы, прочитанные мне:

 
Я падаю лозой надрубленной,
Надрубленной серпом искуственным…
Я не любим моей возлюбленной,
Но не хочу казаться грустным…
 

Мне это очень понравилось, но как можно было не любить подобного человека?

Аня насплетничала, что стихи можно читать и так: «Я падаю стеблем надрубленным» и т. д.[43]43
Я падаю стеблем надрубленным,Надрубленным серпом искусственным,Я не любим моим возлюбленным,Но не хочу казаться грустным…  (Прим. О. Н. Гильдебрандт).


[Закрыть]
Я тоже не смутилась!

Он одевался всегда comme il faut. Кроме фрака (когда он был нужен), очень строго. Никакой экстравагантности, никакой театральности.

Театральность (байронизм) была в самом лице. Иногда он слегка насмешничал. Не обидно, слегка. Иногда в его голосе была какая-то вкрадчивость. Думаю, так бывает у экзотических послов, одетых по-европейски.

Руки – сильные, горячие, и доказал он, что может владеть не только книжкой или цветком…

Я не соглашаюсь с впечатлением Марины Цв<етаевой> о «хрупкости» Лёвы! Изнеженный женственный 19-ти летний юноша – эстет, поэт, пушкинианец, томные позы, миндалевидные почти» (Цветаева М. Выписки из прежней записной книжки, верой и правдой служившей мне с 1-го июня 1918 по 14-е февраля 1919 г. / Публ. Л. Мнухина // Марина Цветаева. Статьи и тексты. Wien, 1992. С. 235).">{69}. Он был высокий, стройный, но отнюдь не хрупкий. Слегка кривлялся? Слегка, да. Глаза – черные в черных ресницах, египетские. Как-то говорил мне, что очень любит «Красное и черное» Стендаля. Я еще не читала тогда. Стендаль (до Пруста) был тогда в моде.

После вечера, когда Лёва был во фраке, оба они с Никсом куда-то исчезли, а со мной остался (проводить меня в машине) Володя, «зачинатель» моей эфемерной славы. Мы «подвезли» Аню (в ярко-розовом, я была в дымно-розовом) и Врангеля (тоже барона, только не того!) Антона Конст<антиновича> (в цилиндре!). Оставшись <1 слово нрзб.>, я погрузилась в самые призрачные радости: о Блоке – и – «Манон, Сольвейг, Мелизанда»…

Чтобы не возвращаться к стихам Лёвы, скажу, что стихи его (и одновременно, гумилёвские военные) прочла в личной библиотеке Николая II, когда работала одно время в Эрмитаже{70}. Что-то о Цветах Св. Франциска{71}. Юра мне говорил, что, после смерти Лёвы, Юрина мать{72}, очень верующая католичка, сказала про Лёву, с благоговением: «Он был почти католик!»{73}

…Это уже когда шла война… Я как-то по просьбе Лёвы продавала ромашки в пользу раненых – но порога дома его не переступала. Вспоминаю редкие и осенью» (ЦГАЛИ, ед. хр. 11, л. 10 об.).">{74} и ранней весной наши встречи с Лёвой, когда мы «бегали» по улицам или ездили на извозчике. («Нагулявшись» он сажал меня на извозчика и отвозил домой.) Он успел объясниться мне в любви и даже сделал предложение, сказав, что хочет креститься… Я не очень-то верила, но я была всегда рада его видеть – черноглазую его красоту – и слышать его глубокий и мягкий голос. Один раз мы стучали в комнату Юры на Потемкинской{75} (я Юру не знала){76}, – но Юры не было дома. Мы с Лёвой сидели на скамейке в Таврическом саду. Она существует – скамейка – и теперь.

Лёва учился в Политехническом институте – но я даже в Сосновке{77} – ни тогда, ни теперь – не была.

Я должна была учиться «до обмороков», и дни были «набиты» ученьем.

Чаще я видела Сергея (Сережу). Чем он занимался, я не знала. Он был плотный, недурен собой, но без всякого романтизма. Бывал он в гостях у Мими, которая вышла замуж (это мои знакомые с детства). Да и Сережа женился – уже тут на настоящей красавице, которую звали Наташей Цесарской{78}. Я ее в глаза не видала, только на карточке. У меня была карточка: в «подвале» у К. Ляндау (на Фонтанке){79}. Вероятно, было в моде нанимать подвалы под «гарсоньерки». Я в этом подвале как-то была – пила чай. На этой карточке за круглым столом сидели В. Чернявский, его друг Антон Врангель, две дамы: Loulou в шапочке с эспри и Н. Цесарская в большой шляпе – и Лёва, как будто в политехническом мундире – и с грустным выражением темных глаз. Если где появится такая карточка – так вот кто на ней!

Сережа покончил с собой весной < 19>17 г<ода>{80}. Я в это время раз видела Лёву на улице (на Литейном, четная сторона). Он был неузнаваемый, весь распух от слез. Он меня не видел, и я его не остановила.

История непонятная. Зачем он это сделал? приехал из Петербурга информированный человек и объяснил: „Был в списках осведомителей полиции. Боялся, что про это узнают“. Оказывается, Сережа, заигрывая с революционным подпольем, в то же время доносил на революционеров <…> главным образом на эсеров» (Соколова Н. Особняк в стиле барокко: Из истории семьи Каннегисеров // Столица. 1992. № 5. С. 55). Воспоминания Н. Г. Блюменфельд отличает ряд неточностей, поэтому и это свидетельство нуждается в дополнительной проверке; известно, однако, что 30 марта 1914 года Сергей Каннегисер был арестован вместе с группой студентов Петербургского университета, среди которых были два видных в будущем эсера – В. Н. Мерхалев и М. А. Лихач (в 1917-м – член военной комиссии ЦК партии эсеров). Арест был, видимо, непродолжительным и каких-либо последствий для университетской карьеры С. Каннегисера не имел (см. его университетское дело – РГИА СПб., ф. 14, оп. 3, ед. хр. 59 257, л. 22).">{81} И зачем впутал бедную Мими? Я ей вполне верю. Она всегда отрицала близкие отношения с Сережей. Она была у него в гостях. Сидела в его комнате. Без объяснений – вдруг, он велел ей отвернуться – и послышался выстрел.

Я видала – спустя годы – Мими жила в Москве – окровавленный большой платок, которым Мими старалась остановить кровь у упавшего Сережи – сразу мертвого. Помимо ужаса и горя, ей было страшно объяснять все родным.

Тут вот я впервые вошла в эту квартиру.

Когда я стала ходить в «гости» (в 1920 г<оду>) после всех горестей, она была уже не та, т<о> е<сть> я думаю, ее перегородили, уменьшили, не было нарядности, не было лакеев, там нельзя было устраивать спектаклей!

В то время (< 19> 17 г<од>) комната, где была панихида, была очень большая, и все было, как, вероятно, положено у евреев. По-моему, не было помоста, и я не помню никого из людей и ничего из обряда.

Мими, по-моему, туда больше не ходила, но семья К<аннегисеров> любила другую сестру, Катю. И Катя, и ее маленький сын, Андрей{82}, бывали в этом доме. Лёва очень любил мальчика.

Но я отошла от Цветаевской «летописи».

Люди?

О Кузмине: говорит Цветаева. Значит, так и было. На карточке < 19> 16 г<ода> (пропала!) он очень смуглый. Глаза – всегда – очень большие и блестящие. При мне (с 1920–21 гг.) очень потух, поседел, постарел. Потом стал очень сильно болеть и слабеть. Юра мне как-то говорил про письмо Цветаевойзакатные оны дни: Цветаева и Парнок» ([Ann Arbor], 1983. С. 110–114). Письмо это с внесением определенных корректив (о характере их см. в указ. кн. С. В. Поляковой, с. 67–68) послужило основой для создания в марте 1936 года мемуарного очерка «Нездешний вечер».">{83}. При мне «безумно» хвалил Цветаеву и Рильке – Пастернак, когда был в гостях у Кузмина и Юры все видали. Юр<кун> рад, кажется. Покупали все для вечера. Даже вина достали, а Пастернак долго не шел. О<льга> Н<иколаевна Арбенина> сидела. Но в конце концов и москвич пришел. Очень душевно и дружески к Юр<куну> толковал, хотя и не особенно толково. Меня, по-моему, и не читал, но это не важно <…>» (цит. по публ. Н. Богомолова «Письмо Б. Пастернака Ю. Юркуну» – Вопросы литературы. 1981. № 7. С. 226). В предшествовавшем этому визиту письме Юркуну от 14 июня 1922 года [впервые опубликовано Г. Г. Шмаковым (Глагол. № 1. Ann Arbor, 1977)] Пастернак называл «Версты» Цветаевой «прекрасной книгой». Ср. также упоминание Цветаевой и Рильке в дарственной надписи Пастернака Кузмину на «Избранных стихах» (М., 1926): «Мне почему-то мерещится встреча с Вами в обществе Марины Цветаевой, если это случится у Вас, и в обществе ее и R. M. Rilke, если мы попадем за границу. Основание для такой, не справляющейся с Вашими симпатиями мечты нахожу в собственном чувстве сквозной и круговой тяги» (цит. по указ. публ. Н. Богомолова. С. 227).">{84}. Стихи «Нездешние вечера» у меня украли. Там все стихи, что называет Цветаева, очень сильные. И о Пушкине, и о Гёте{85}. Кузмин очень любил Италию – и Германию. Человек с французской кровью – не мечтал о Париже. Больше всего ему нравилась Александрия. Это – в стихах. У него нашлась поклонница – хорошенькая, как Гурия, – черноглазая, в черных локонах, по имени Софи. Она преподавала русскую литературу в Париже и в Руане – приезжала в Россию и в Финляндию относительно произведений Кузмина{86}. Пришла ко мне спросить о нем – от А. Н. Савинова, к кому она обратилась. Но моя Юленька{87}, счастливая от вида такой парижанки (строгий серый костюм, самой скучной окраски, но с браслетами на руках), почти заняла все время, и я мало что успела ей сказать – я узнала потом, что она в свои каникулы побывала в Александрии и «обегала» все памятные места!

Это моему Гумилёву бы такую посмертную поклонницу!

К сожалению, она сообщила мне, что Ахматова в Париже как-то очень несимпатично отзывалась о Кузмине{88}.

Есенин. Я часто рассказываю об этом – как мои знакомые (Чернявский, Миша Струве и др<угие>, не помню, кто еще, но не Никс, не Лёва) – уславливались на каком-то концерте со мной повидаться – но я сидела в креслах, с Линой Ивановной, и та начала меня дразнить: «У них какая-то барышня в голубой кофточке, блондинка! Они потому тебя не ищут!»

Я, разгневанная дразнением, уже в раздевалке, увидала удивленную моим «непоявлением» компанию и на расспросы объяснила, довольно спокойно. – Они не поняли, а потом засмеялись и привели ко мне представить Есенина. На нем была голубая рубашка. Очень миленький, но это далеко не Никс – антипод по златоволосости черноволосому Лёне. Те двое – для моей балетной души были, как принцы из «Спящей». А этот – не мой стиль. Да я и к стихам его была равнодушна. Разве что трогательность к собакам (но и эти стихи были потом). Из русских (про деревню) я предпочитала Клюева.

О том, что Лёня дружил с Есениным – узнала только сейчас у Цветаевой! С Есениным дружил Чернявский и Рюрик Ивневский. Первые шаги // Звезда. 1926. № 4; он же. Встречи с Есениным // Новый мир. 1965. № 10; Ивнев Р. У подножия Мтацминды. М., 1973. С. 43–89). Свидетельства о знакомстве Л. Каннегисера с С. Есениным (состоявшемся, возможно, через посредство В. Чернявского: ср. воспоминания М. В. Бабенчикова – С. А. Есенин в воспоминаниях современников. T. 1. С. 240) содержатся в четырех письмах Каннегисера Есенину за июнь – сентябрь 1915 года, опубликованных с неверным указанием на архивную единицу хранения в 1990 году (см.: [Б. п.] Письма Леонида Каннегисера Сергею Есенину // Наш современник. 1990. № 10), а также в письме Есенина Чернявскому, написанном, очевидно, в июле 1915 года [предложенная В. В. Базановым в его публикации «Материалы к биографии С. А. Есенина» (Есенин и современность. М., 1975. С. 302) датировка «не ранее 10 и не позднее 12–15 июня», не учитывающая письма Каннегисера от 21 июля 1915 года, представляется неосновательной] и упоминающем о совместном путешествии Есенина и Каннегисера в Рязань в начале июля 1915 года [письмо впервые опубликовано в тексте воспоминаний Чернявского (Звезда. 1926. № 4. С. 222), автограф неизвестен; криптоним К<аннегисер> раскрыт В. Белоусовым (Сергей Есенин: Литературная хроника. Ч. 1. М., 1969. С. 70–71, 226, 244)]; о поездке Каннегисера «к Есенину в деревню» упоминает в «Нездешнем вечере» и Цветаева.">{89} (у меня была фотография их троих{90}).

Мандельштам. Манера читать?»; ср. также: «Наибольший успех был у Мандельштама, читавшего, высокопарно скандируя, строфы о ритмах Гомера („голову забросив, шествует Иосиф“ – говорили о нем тогда)» (Ч<ерняв>ский В. Первые шаги // Звезда. 1926. № 4. С. 215). Подробный анализ декламации Мандельштама см. в работе С. И. Бернштейна «Голос Блока» (Блоковский сборник. Вып. II. Тарту, 1972; публ. А. Ивича и Г. Суперфина).">{91} М<ожет> б<ыть>, но я как-то иначе помню. Я узнала его в 1920 г<оду>.

Жорж Иванов – тоже в 1920 г<оду>, критиков{92} не знаю.

К. Ляндау (Константин Юлианович). Потом стал режиссером. Женат был сперва на Стефе Банцер, пианистке, любимой ученице Глазунова; потом – на Але Трусевич, актрисе – потом уехали оба.

Оцуп – тоже с <19>20 г<ода>, Ивнев – этот, кажется, еще жив. Городецкого никогда не знала{93}.

«Jasmin de Corse»{94}, как будто, и Кузмин любил эти духи. Юра любил «violette pourpre». Вот Лёня – не знаю. А пахло от его рук и перчаток – когда он снимал их – замечательно. Это я помню. У меня на руке оставался запах горячей душистой кожи.

Но вот – миновали времена.

Настало время действия – и гибели Лёни В. Володарского, <…> М. Урицкого и о покушении на Ленина», дает следующее точное указание на объем дела Л. Каннегисера и место его хранения: «Архив КГБ СССР. Д. 196. В 11-ти томах» (Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. 1917–1922 // Отечественная история. 1993. № 6. С. 51, 60)] Однако на основе разнообразных свидетельств, обнародованных к сегодняшнему дню, и в том числе журналистских публикаций, основанных на следственном деле Каннегисера (см.: Шенталинский В. Преступление без наказания. М., 2007. С. 93–194; а также сочинение Н. Коняева, использовавшего документы из архива ФСБ: Наш современник. 1996. № 4), можно выстроить биографическую канву последнего года его жизни в предварительном порядке.">{95}.

Моя мама (когда пошли слухи) очень волновалась. Но я ведь там не бывала, а телефон – м<ожет> б<ыть>, Лёня помнил без книжки? Взяли многих, как заложников. Юру Сейчас выясняется вопрос, имели ли какое-нибудь отношение к преступным замыслам Каннегисера его домашние. Все они находятся под арестом. При обыске в квартире Каннегисера взята переписка» (1 сентября. № 189. С. 2).">{96}. Я его тогда не знала. Уводили из камеры. «Через восьмого» («Баржи затопили в Кронштадте…») // Шестые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига; М., 1992. С. 25–30.">{97}. Не взяли – Чернявского. Чудо! Взяли другого Ч<ернявского>, тоже – Влад<имира> Степановича – и тот погиб. Чернявский – этот «уезжал» – в эту войну <19>41 г<ода>. Не знаю, куда{98}. Потом его вернули. Он был болен. А. Г. Мовшензон навещал его в больнице. Сказал мне про него (спустя время, когда я вернулась с Урала): «Он стал un peu gaga»{99}.

Лёня – отзыв вел<икого> кн<язя> Ник<олая> Мих<айловича> – «вел себя как истинный герой и мученик». Это он говорил сестре, Loulou.

Родителей и сестру держали в тюрьме, а с вел<иким> кн<язем> как будто встречались в коридоре. Это была другая тюрьма (как будто! я не могла мучить сестру расспросами!), не Дерябинские казармы, где сидели заложники – и Юра.

Потом их выпустили домой{100}. Я появилась в их доме в конце < 19> 19 или в начале <19>20 г<ода>. С Loulou мы подружились.

Она в свое время училась в гимназии Таганцевой, где и Ида Рубинштейн (но та, конечно, старше). Родители были очень добры ко мне. С Loulou я была абсолютно откровенна.

Она поиздевывалась над моей дружбой с Гумилёвым, находя его очень некрасивым. Случилась дикая история. Г<умилёв> раздавал всякие лестности кому подвернется. Ленка Д<олинова> мне сообщила, что одной девице, с которой Г<умилёв> ужинал и которую звали Мария, стал говорить, что «Машенька» из «Трамвая» – это про нее. Она была дочь известного врача, знакомого Г<умилёва>. Мне было достаточно, чтобы, согласно моему праву, прятаться от Г<умилёва>, а когда он меня поймал и стал объясняться, я истерично (вероятно?) высказалась. Я объяснила причину. Г<умилёв> «окаменел» в лице и умчался. Эта «Машенька» служила вместе с Леной. Г<умилёв> пошел туда и накричал на Машеньку. Так, что та хлопнулась в обморок, тут же, на работе. До меня дошло – очень быстро! Лена торжествовала от такого сюрприза – а я в ужасе (Г<умилёв> ненавидел скандалы) помчалась к своей Loulou и пустилась в слезы и в крики. Рыдала на весь Саперный. Loulou хохотала надо мной: «Такая хорошенькая девушка, и так рыдать из-за такой… [обезьяны]». Но я думала, что сейчас умру от ужаса!

Я вспоминаю, главное, из-за того, что добрый «лорд» (А<ким> С<амуилович>){101}, как назвала его Цветаева, подошел ко мне и – просто взяв на руки – стал носить по квартире, пока я не затихла. Я была тронута такой добротой… отца моего Лёни… И меня, как дочку.

А с тем мы потом сразу помирились. Где-то на улице. «Не он ко мне, не я к нему…»{102} Сперва на улице: «Дурочка моя! и что она со мной делает? И никогда-то мне не верит!»

Уже после того, как умер Г<умилёв>, а я подружилась с Юрой, я продолжала бывать у Loulou. Она и тут неодобрительно относилась. Я ее критики выносила безгневно.

Loulou сбивала муссы и кормила меня. О себе она многое рассказывала. Мне все о сестре Лёни было интересно.

Помню свое знакомство (в этой квартире) с Палладой{103}. Она мне показалась хорошенькой, в большой шляпе.

Но ее рассказ! (Дело на юге России.) Как ее брата привязали к ногам лошадей и пустили вскачь… «И вот он мне сказал…» Истерзанный?! Я тогда еще не знала Палладу и обалдела от недоумения{104}.

С некоторых пор начались сборы за границу. Мне было жалко, грустно, М<ихаил> А<лексеевич> и Юра не выражали огорчений. Но в один раз, что я была без них, случилось вот что. Роза Львовна{105} вдруг стала говорить, чтоб я собиралась с ними. Но как?..

В Л<енингра>де была мама, Юра!.. И вдруг я услыхала слова (я помнила ее дамой с меховыми палантинами, потом чтила ее огромное горе гибели двух сыновей) – слова были мной услышаны, но не сразу дошли до понимания – «Я очень больна, скоро умру. А<ким> С<амуилович> так любит вас, что немедленно на вас женится».

Я думала, я проваливаюсь в пол. Был ли А<ким> С<амуилович> тут – не помню. Слыхала ли Loulou? Не дай Бог!.. Но я это помню. Я никому не говорила.

Почему он умер в Варшаве? Ведь они уезжали в Париж! Я получила как-то посылочку от Loulou из Парижа. Что случилось? Что с ним сделали?..

Стихи Я вряд ли перестану „писать“… Но я никогда больше не осмелюсь назвать мою чепуху – стихами.">{106}, получившиеся у меня спустя дикое количество лет. Бегая по Марсову полю, ранней осенью, на кустарниках были темно-красные листики и белые ягоды, или бусы.

Декадентский романс – не иначе!

 
Глаза и рот Тутанхамона,
И голос, бархатный, как ночь.
В петлице млела тубероза,
Но счастье отлетело прочь.
Конечно, счастью не служу я,
А он – предтеча страшных бед.
Но память льет напропалую
Хваленый погребальный бред{107}.
Не Демон – Ангел Чернокрылый,
Он охранял меня во сне…
А в жизни – руки в час бессилья
Рука убийцы грела мне…
 

У меня сохранились хрусталики с платья, кот<орое> было у меня, когда в петлице был…

Не раз, в очень серьезных снах.

1977


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю