412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кожухова » Двум смертям не бывать » Текст книги (страница 1)
Двум смертям не бывать
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 04:47

Текст книги "Двум смертям не бывать"


Автор книги: Ольга Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

Annotation

Новая книга известной советской писательницы Ольги Кожуховой состоит из двух повестей – «Двум смертям не бывать» и «Донник», а также рассказов. Все эти произведения объединены общей темой Великой Отечественной войны.

«Двум смертям не бывать» – эта повесть о юной фронтовой разведчице, о ее первой любви и первом подвиге.

«Донник» – воспоминание писательницы о своем детстве, о природе степного края, где она родилась и росла.

В книгу вошли также лучшие рассказы О. Кожуховой о войне: «В декабре в той стране», «Фотография», «В перевернутом танке» и другие.

Художник Лия Степановна Кассис.

Ольга Константиновна Кожухова

Глава первая

1

2

3

4

5

Глава вторая

1

2

3

4

Глава третья

1

2

3

4

5

6

7

Глава четвертая

1

2

3

4

5

6

7

Глава пятая

1

2

3

4

5

Глава шестая

1

2

3

4

Глава седьмая

1

2

3

4

Глава восьмая

1

2

3

4

5

6

7

Глава девятая

1

2

3

4

5

6

7

8

Глава десятая

1

2

3

4

5

6

1

2

3

4

5

6

7

notes

1

2

3

4

Ольга Константиновна Кожухова

Двум смертям не бывать

Повести и рассказы


© Воениздат, 1974

Повести

Двум смертям не бывать


Посвящается ветеранам Великой Отечественной войны

Глава первая

1

Сергей Большаков лежал на полу, у самого входа, на соломе. Дверь набухла, промерзла и теперь не прикрывалась как следует, у порога ее обметало наростом сероватого инея, и Сергей сильно мерз, но все как-то не мог догадаться, отчего ему холодно. А главное – что с ним и где он находится.

Если в собственном штабе, то лежал бы не на полу, а на нарах у печки. Если в роте, в окопе, в момент наступления, то там не было бы ничего, кроме глинистых стен да лапника сверху. А сквозь лапник светилось бы ледяное январское небо. А здесь были холод и тьма – Сергей в ней угадывал сонное или, может, больное дыхание многих людей. Кто-то двигался ощупью. Кто-то тихо постанывал. Тьма на время распахивалась, и тогда в ярко-белом, слепящем проеме дверей появлялись какие-то люди, таща по двое что-то тяжелое, провисающее на руках, клали это тяжелое с осторожностью на пол, поправляли солому. Выходили, всякий раз спотыкаясь о ноги Сергея. И один из них, сильный, плечистый, с угрюмостью говорил: «Ну а этого-то куда? Каб не помер. Убрать бы с дороги». Но никто Сергея не убирал. Дверь захлопывалась. И опять наступала тяжелая душная тьма, еще более черная после яркого света. Сергей засыпал и опять просыпался с разрывающей, жгучей болью в груди. Словно там потихоньку провертывалось небольшое сверло, вонзавшееся своим острием в живую и теплую кровоточащую плоть; и Сергей не мог ни вдохнуть в себя воздух, ни выдохнуть его полностью, ни улечься ловчей, поудобней, подбить в изголовье измятую, воняющую карболкой солому.

Иногда Сергею казалось, что он уплывает из этого дома по темной реке, и тогда его начинало поташнивать, а все запахи в комнате – пота, крови, портянок – на какое-то время перекрывались удушающе-сладкой вонью эфира. И Сергей затихал успокоенно: «A-а, я ранен… всего-то. Это меня мутит он наркоза». И опять засыпал, но уже с облегчением, понимая, что силы вернутся к нему.

Однажды он проснулся среди ночи – такая глубокая тишина и такой мертвый сон у людей могли быть только ночью – и увидел на ящике возле дров свет убогого фитилька. Желтоватый, похожий на тонкий, засушенный лепесток фитилечек коптилки покачивался на коротенькой ножке и вдруг вздрагивал, спотыкался… и тогда Сергей явственно слышал звук отдаленного, приглушенного расстоянием разрыва снаряда. Большая изба тоже вздрагивала при этом.

При свете коптилки Сергей огляделся вокруг. Нет, это была не жилая изба. Скорее класс сельской школы. Вон на стенках следы недавно висевших портретов. Посредине потрескивает дровами железная печь. А вокруг нее, где группами, кучно, а где посвободней, вразброс, на охапках соломы лежат спящие люди. Все с небритыми грязными лицами, в кроваво-серых повязках, кто с примотанной к руке металлической шиной, отчего стал похож на уродливо-однокрылую стрекозу, кто в гипсе по пояс. А один, у стены, не лежит, а сидит и качается, словно маятник, видать, в голову ранен, в белой шапке из марли, нельзя ни к чему прислониться, прилечь.

Сергею хотелось оглядеть и себя самого. Он уже приподнялся, но тут же откинулся на солому от пронзившей его острой боли. Да-а… Не очень-то повернешься! Не рассмотришь как следует. Наверно, такой же, как все эти лежащие рядом люди – с измученным, серо-зеленым, небритым лицом и в измазанной глиной прожженной шинели. И в бинтах вперекрест на груди, словно кем второпях перечеркнутый навсегда.

Глядя в темный, потрескавшийся потолок, Сергей силился вспомнить, как он здесь очутился и откуда в нем боль, но так и не вспомнил. В его не терпящих ни мрака, ни яркого света зрачках еще пряталась злобная сила беспамятства, наступившего сразу же после окрика солдата, бежавшего рядом: «Ложись!» А что было потом, в мозгу отпечаталось как-то бессвязно. Последнее, что он видел, были дым от разрыва снаряда, грохот гусениц, лязг бронебойных. После – узкая яма, прикрытая сверху еловыми ветками, и склонившийся военврач в забрызганном кровью халате. А потом – или сон, или что-то похожее на него, нечто вроде затмения. И визжание полозьев. И короткое доброе чье-то ворчанье: «Но, помахивай… Но, качай!» Что там дыбилось сбоку дороги: чьи-то белые спины или гребни сугробов? Почему он опять лежал на снегу, даже полз – но куда? И что сталось с деревней, которую брали в то морозное утро? С его батальоном?

Он представил себе занесенные снегом траншеи с переметами снега на брустверах и в ходах сообщений и короткие холмики там, где роты пошли во весь рост по скату высотки. Это были когда-то его бойцы, они дрались в тот день в рукопашной, а после остались лежать на снегу. Ночью трупы остекленели на лютом морозе, и в начавшейся новой атаке пули стукались о замерзших щелчками. Это был неприятный, сухой, механический звук; Сергей не хотел его помнить, но помнил.

Он опять задремал, и во мраке отсутствия, небытия оказался не здесь, на соломе, а там, на изрытом снарядами сером снегу. Поэтому и не сразу расслышал вдруг возникший над головой тягучий прерывистый звук. Словно где-то по небу, на большой высоте, кто-то медленно пробирался с железным губительным грузом, полз, сипя, завывая с нехорошей неспешностью, обещая все самое худшее, что может сегодня случиться. Да что обещая! Это самое худшее вот сейчас и везя.

В ответ быстро, нервно забили зенитки.

Все проснулись и слушали этот грохот зениток и медленный, ноющий в высоте, нарастающий звук, ожидая: где именно и когда звук усилится, превратится в явственный рокот моторов и родит, отделит от себя сперва тонкий, неслышный, но сразу же утолщающийся на лету резкий свист, а потом грохот бомбы.

Сергей даже вдавился всем телом в неподатливо-жесткие доски пола и дыхание затаил. Словно это могло в самом деле спасти, уберечь. И тотчас же устыдился нелепого своего немужского движения. Однако заставить расслабиться сведенные судорогой ожидания мускулы все же не смог: тело, видимо, жило по каким-то своим непонятным законам, неподвластным рассудку. Может быть, потому, что оно уже кое-что на войне испытало и помнило, чем расплачиваются за беспечность. А быть может, само, без часов отсчитало, что поздно: самолет уже тут.

Свист приблизился и, усилившись, спрессовался грохочущим, гулким ударом о землю. Что-то лопнуло с треском. Разом пыхнули из печки дым и зола, а с пола истоптанная, перетертая в прах солома, все смешалось и кинулось под потолок удушающим облаком. Тень крыла самолета перерезала синее небо в распяленном взрывом окне. Там, на улице, под окном, кто-то вскрикнул растерянно, беззащитно: «Ой, мамочки!» – и шлепнулся во весь рост на промерзшую землю.

Рев и грохот уже удалялись. Цепь слоистых – двойными толчками – разрывов, уходя, уменьшалась, словно там, вдалеке, падали бомбы куда меньше калибром. Лишь земля отзывалась все теми же злобными, неуступчивыми толчками.

– Сестра-а! А сестра! – позвал из-за печки мужской плачущий голос. – Ой, скорей, умираю…

Но никто ему не ответил. Сестры в комнате не было.

2

Сестра, белолицая, сероглазая, вошла в комнату, словно услышала зов, но вошла как-то странно: сперва боком, шаря локтем по стенке, потом повернулась спиной. На плече у нее обвисал человек без шинели и шапки. Кровь лила у него из виска, он мотал головой, а сестра все пыталась зажать ему рану накрахмаленной белой косынкой.

– Ой, сестреночка, умираю, – проскрипел из-за печки тот же слабый плачущий голос.

– Я сейчас… – торопливо сказала сестра, выискивая глазами, куда бы приткнуть выскользающее из рук, обмякшее тело; боец густо, влажно пятнал алой кровью и ее и себя. Не найдя свободного места, сестра с напряжением, выгибаясь всем телом, опустила бойца на поленницу дров в самом ближнем от двери углу, где стояли какие-то ящики и ведерко с водой. – Я сейчас, – повторила она.

– Ну, скорей же, скорей! – прозвучал тот же голос, слабея, в дыму, за поваленной печкой, которую подымали и ставили два легкораненых, гася свои тлеющие шинели.

– Потерпи, ну немножечко, ну чуть-чуть, – отозвалась сестра, но не сделала к нему ни шага: она вскрыла стерильный пакет с подушечками и бинтом и стала обматывать голову раненого, чуть придерживая его вялое тело ногой, чтобы оно не сползало с поленницы на пол.

Заколов булавками бинт, оглядела, не сочится ли кровь, нашла новые пятна – повязка стремительно наливалась вишневым и алым – и снова сноровисто, быстро вскрыла пакет, достала второй бинт, уже без подушечек и пошире, стала туго наматывать его поверх первого, с усилием поворачивая на ходу упругими, плотными складками. Потом взяла ампулу, шприц и шагнула за печку. По там, видно, уже нечего было делать. Человек, звавший ее, молча лежал, распластавшись. Лишь на сером лице, заострившись, торчал костенеющий нос.

Машинально, склонившись, комком ваты со спиртом сестра вытерла лоб мертвеца в липкой смертной испарине. Потом разогнулась с усилием и долго стояла неподвижно, тупо глядя в окно. В ее позе, в глазах были вовсе не горе, не боль, а скорей отупение и усталость, доведенные до предельной черты. За такою чертой – Сергей это знал по себе – начинается равнодушие. Даже к собственной смерти.

При виде задумавшейся медсестры Сергею почему-то припомнилось: летом сорок первого года, когда отступали по Украине, в их штабе такая же вот девчонка, военфельдшер, только толстенькая, чернявая, бровки щипаные, нос пуговкой, плакала – горько, неутешно, взахлеб, – объясняя им всем, как везла она раненых из-под Владимира-Волынского на полуторке, под обстрелами, под бомбежкой и как увидела на дороге, на обочине, еще человек двадцать пять русских бойцов, кто с ранением в череп, кто в живот, а кто в руки-ноги. И так ей стало жаль их, кем-то брошенных на проселке, что она объяснила своим, тоже очень тяжелым, лежачим: «Вы меня здесь под деревом подождите, я вот этих быстренько отвезу и сразу же за вами!» Отвезти-то она отвезла, а назад не вернулась: через час под тем деревом уже были немецкие танки.

«Да, кто знает, – сказал ей тогда в утешение командир батареи лейтенант Трубчанинов, – как сделаешь правильный выбор? Жизнь – здесь и жизнь – там. Вся, единственная, до конца. И пойди разберись, чья важнее, дороже…»

– Лид, а Лид! – окликнул стоявшую медсестру веснушчатый, рыжий боец, весь залепленный гипсом от шеи до бедер. – Ну ты что? – Он глядел на нее с добротой много думавшего, много повидавшего человека. – Ну не надвое ж было тебе разорваться! Подошла бы к нему, тот бы умер, с ранением в череп. Разве ты виновата? Такая война!

3

Да, война с ее прежде невиданным и как будто бы даже бессмысленным ожесточением все еще была рядом. Она все гудела, ходила кругами, расходуя боезапас, ревела моторами. А жить им, покалеченным, обескровленным, было нужно. И сестра, снова бодрая и спокойная, оглядев их усталые, серые лица, ушла и сразу же возвратилась, приведя двух бойцов из хозвзвода. Они вынесли мертвых, одного из-за печки, другого с поленницы – этот тоже скончался, как-то тихо, без стона. Потом быстро заделали окна: где фанерой, где досками, где забили мешками с соломой.

Сразу стало темно. Пришлось опять зажигать чадящую и подмигивающую при разрывах коптилку.

Санитар, мешковатый, носатый мужчина с морщинистым, загорелым лицом, в рваной шапке-ушанке и закапанном йодом халате, принес термос с гороховым супом-пюре, собрал среди раненых чашки, кружки и котелки и стал подавать их, наполненные, тем, кто мог приподняться. Большакову он налил в цветастое, с трещиной блюдце и, ловко придерживая одной рукой его голову, а другой чуть наклонно держа это блюдце, стоял на коленях и ждал, пока Сергей с осторожностью отпивал небольшими глотками эту дивную солоноватую жижу.

Когда он все выпил, санитар налил снова.

– Ну, хлябни-ка еще. Ну-ка, ну-ка… – поощрил он его.

– Может, хватит? – Сергей улыбнулся чуть-чуть виновато. Он лежал обессиленный, мокрый от пота. – Устал…

– Ничаго-о, – певуче сказал санитар. – Это временная явления, поболить – перестанеть… Ты вот ешь, наедайся, оно поскорей и пойдет на поправку… – И щербатая, добродушная, молодая улыбка осветила его некрасивое, в крупных темных морщинах лицо.

Благотворное оживляющее тепло, растекаясь по жилам, в самом деле взбодрило Сергея, прибавило сил.

Самолеты не то ушли совсем, не то, медля, копя в себе злость, заходили от солнца, по кругу, удалясь от зениток, потому что пока было тихо. И Сергей суеверно, с каким-то еще не испытанным прежде наслаждением слушал эту внезапную тишину: тишина была жизнью, надеждой на жизнь, и он дорожил теперь каждой малой секундой ее, ощущая с особенной – после ранения – силой всю случайность, а главное, ненадежность своего бытия.

Он с волнением впитывал в себя звуки и запахи фронтового армейского полудня, тренированным ухом уже как бы заранее отделяя от привычного в этой комнате бормотания, хриплых стонов и шарканья ложками по дну котелков тот далекий прерывистый гул, который вот-вот снова врежется на большой высоте и дугой обогнет купол неба над снежной равниной.

Может быть, потому он и услышал его сейчас раньше всех – этот странный, скребущий по нервам, прерывистый звук: словно в воздухе медленно и тревожно пилила пила, а вернее, огромное множество пил. И каждая ныла с тупым, злобным усердием, с отвратительной заданностью раздирая, распиливая на полусферы ледяное высокое гулкое небо.

– Хлопцы, тихо! Опять…

– И пожрать не дадут…

Кто-то с болью вздохнул:

– Божж-же мой…

– Удивительно… Странно! – сказал, приподнявшись, сосед Большакова – толстогубый, седой политрук с култышкой по локоть вместо правой руки. – Вы, наверное, это тоже з-заметили, – спросил он, слегка заикаясь. – Где бы бомба ни раз-з-рывалась, всегда к-кажется, что ты находишься в эпицентре раз-зрыва…

Сергей в ответ только молча кивнул.

Всего несколько суток назад он лежал под такой же бомбежкой. Немецкие самолеты, вытягиваясь гуськом, заходили по кругу и рушились с высоты на позиции батарей, на окопы, на танки, на бегущую по глубокому снегу пехоту, выстилая огнем пулеметов в цепях наступающих ясно видимую дорожку. Но в горячке атаки Сергей Большаков ничего не боялся. Он успел рассмотреть и нырнувший к земле самолет, и покатые круглые линзы очков, и ухмылку пилота. Он тогда был здоров и легко управлял своим телом: мог спрыгнуть в окоп, мог бежать по широкому полю, петляя, мог стрелять по летящему. И это их вроде бы по-солдатски равняло.

Сейчас этот, ноющий в высоте, имел явное преимущество: он летел над беспомощным, распростертым. И в работе моторов было что-то жестокое, излучающее тоску…

Грохот бомб накатился обвалом. Он все рос, приближался в объеме, приминая, давя самим звуком моторов в форсаже распластанные на соломе тела, унижая лежащих минутой животного страха.

Низкий, дробный, натужливый рев прокатился по крыше – и удалился, ушел. Может быть, самолет снова делал круг – на новый заход.

А Сергей напряженно, растерянно думал: «Нет, а что там, на фронте, сейчас происходит? Отчего эти гады… летят и летят?» Он давно изучил эту тактику: сперва наши войска обрабатывает их авиация, потом бьет артиллерия, прорывает в каком-нибудь месте неокрепшую оборону. Потом двинутся танки и мотодесанты, потом в рост, поливая огнем автоматов, зашагает пехота. Пока в наших окопах останется жив хоть один человек. «Рус, сдавайс!» А в ответ полетит сбереженная до последнего часа граната. И последняя пуля – щелчком, для себя…

Потому он с таким напряженным вниманием и волнением и слушал это набрякшее гулом, тревожное небо. Словно это давало возможность понять сокровенные замыслы тех, кто поднял приказом перегруженные бомбардировщики и штурмовики. Словно там, в вышине, был ответ на немые вопросы: зачем? для чего?.. что за этим последует?..

4

Сестра с тихим, замкнутым, строгим лицом, с тем же самым спокойствием, с каким ее видели здесь в минуты бомбежки, то входила, а то выходила из комнаты, высокая, очень стройная, ладная, в гимнастерке, затянутой комсоставским ремнем, – халат и косынку, залитые кровью, она бросила в угол – разговаривала с санитаром:

– Капитоныч, пожалуйста, заготовь еще дров. Чтобы ночью не бегать.

– Сейчас, Лидушка, детушка-а, – откликался певуче Капитоныч. – Принясу те хоть во-оз…

– Да, пожалуйста, – она наклоняла белокурую голову с подстриженным по-мальчишески чубом. – А потом мне поможешь вон того переложить от порога к окну, – кивнула она на Сергея.

– Эт-то миго-ом, вот только управлюсь с дровами, – откликнулся санитар.

Потом они говорили о каких-то своих госпитальных делах.

– Как там Галя, уснула? Кто ее оперировал?

– Да ня знаю, не спи-ить… Шинковали ее, говорить, как капусту. Сам Георгий Антоныч. Помогала Мария Петровна. Да ее самою-то, Марию Петровну, осколком-то ка-ак в плечо саданеть!..

– Жаль Побережникова…

– Да, – сказал Капитоныч и скорбно вздохнул. – Ишшо жил бы и жил бы. Ганс проклятый! Наделал делов…

Лида слушала, отвечала, а сама, перешагивая через лежащих, раздавала таблетки и порошки, кипятила шприцы, меняла повязки, а когда подходила к Сергею, он, встречаясь с ней взглядом, всякий раз почему-то терялся: лицо девушки ему было знакомо. Только где и когда он видел ее? Мысли все еще путал, туманил наркоз. Иногда Большаков начинал сомневаться. Нет, наверное, обознался. Разве мало их встретишь на фронте, таких вот девчонок. Подползет под обстрелом, спасая тебя, только руку протянет с бинтом – и вдруг дернется под осколком или снайперской пулей. И уже не узнаешь, откуда, как звать…

Бомбы рвались на улице, но Лида как будто не слышала их. Она вышла из комнаты, притворив плотно дверь, и вдруг сразу же возвратилась, веселая, возбужденная, наклонилась над Сергеем.

– Скажите, пожалуйста, вы капитан Большаков?

– Я… А что?

– К вам пришли. Там какой-то полковник…

– Ладно, бросьте шутить! – Сергей отвернулся, махнул недовольно рукой. – Ко мне некому приходить… Да еще под бомбежкой! – И он усмехнулся: – Полковник!

Но сестра уже отступила в сторону, давая дорогу вошедшему.

На пороге в бекеше и присыпанной, словно солью, морозной пыльцой каракулевой папахе, лихо сдвинутой на затылок, стоял сам комдив Степан Митрофанович Шерстобитов, загорелый, веселый. За плечом его, в темноте, чуть белело девически нежное лицо адъютанта комдива лейтенанта Веньки Двойных. Тот приятельски подмигнул: «Знай, мол, наших!»

– Ну, орел! Вот ты где! – сильным голосом, весело закричал Шерстобитов, наклоняясь к Сергею, обдавая его при этом крепким смешанным запахом снежной свежести, конского пота, морозного сена и спирта. На раздвоенном, мощном его подбородке, словно след от осколка, темнела глубокая выемка. – Наконец-то нашли! Все санбаты объездили. Говорят, таких нет. А ты вон где: под бомбами! Ну, рассказывай, как здоровье?

– Сильно ранен, товарищ полковник… Головы не нашли!

Шерстобитов захохотал:

– Молодец, что не хнычешь! За это люблю!

Что-то сладкое до мучительства красной, жаркой волной оплеснуло Сергея. Он влюбленно, с той давней готовностью – хоть на смерть, хоть в огонь – молча, жадно глядел снизу вверх в темнобровое, энергичное лицо командира дивизии, хорошо понимая, что значит такое его посещение. Сам… И время нашел для тебя.

– А я повестей целый ворох привез! – закричал Шерстобитов. Он, наверное, был контужен, говорил и смеялся так громко, что некоторые раненые уже начали приподниматься, оборачиваться на него. – Тебе – орден Красного Знамени! За бои под Москвой! И майорское звание… Ну, герой, брат, герой, от души поздравляю!

Сергей, от волнения ослабев, приподнялся с усилием. Ответил не по уставу:

– Большое спасибо… Спасибо, товарищ полковник!

– Ну… Спасибо тебе! – отозвался комдив, не заметив совсем невоенной его оговорки. – Понимаешь, если бы ты со своим батальоном не отбил все атаки под Гнездовом и Березовкой, может быть, и меня уже нынче… отпели бы! Это я тебе честно скажу…

Сергей сжал задрожавшие губы. Это тоже было как награда – такие слова. Он их слышал впервые. В их суровом окопном военном быту, в стрелковой дивизии, никогда никого ни за что не хвалили. Так самим Шерстобитовым было сыздавна заведено. Так они воевали, командиры полков, батальонов и рот… И при этом гордились: а за что же хвалить? Ты обязан сражаться, обязан погибнуть, но позиции не уступить. Для того ты и создан. А иначе какой же ты к черту солдат!

С Шерстобитовым они были не начальник и подчиненный, а товарищи по войне – молодые, удачливые, хорошо понимающие друг друга и давно и навечно скрепленные пережитым: отступлением по Украине от самой границы страшным, памятным летом горящего сорок первого, сражением под Смоленском, окружением, а теперь этим трудным, стремительным наступлением от Москвы – по снегам, по сугробам, где в лоб, где в обход, сквозь метели да вьюги…

– Что в полку? Взяли Каршино?

– Взяли, с третьей попытки… твои молодцы. Там теперь я со штабом.

Между тем самолеты опять заходили над крышей. Снова каменной осыпью рушились бомбы. Громко, режуще бил пулемет. Нервно, дробно и словно бы при разрыве снаряда подпрыгивая колотили по небу зенитки. А полковник как будто не слышал бомбежки. Он то громко смеялся, а то вдруг умолк, следя взглядом за Лидой: как она набирает в шприц камфору, как проходит по комнате, переступая через лежащих, спокойная, строгая, перетянутая ремнями, наклоняется, а потом разгибается, чуть откидывая ладонью назад свои белокурые волосы. Как опять возвращается и садится у печки.

– Мда-а-а, – сказал Шерстобитов с таким выражением лица, словно что-то увидел впервые и это увиденное поразило его. Он сощурил глаза, хохотнул, взгляд скользнул по высокой груди, по плечам медсестры. А брови при этом хищно, дерзко, насмешливо переломились. – Видал, брат… миндал?! – обернулся к Сергею и тем же густым, жизнерадостным голосом спросил: – Что, помощники смерти не обижают тебя? Им ведь только поддайся…

Но Сергей, сжавшись весь, ничего не ответил. С неожиданной для себя отчужденностью он подумал: «Ну вот…» И хотел приподняться, но опять побоялся, что жжение в ране распластает в беспамятстве, а он почему-то теперь не хотел бы при полковнике и при Лиде уплывать по безжизненной, черной реке, по которой не раз и не два уплывал за последние сутки. Уплывать-то легко, а назад возвращаться…

Он дышал тяжело, торопливо, с усилием, капли пота со лба поползли по щекам. Шерстобитов нагнулся, спросил по-отцовски участливо:

– Что, болит? Э-э, да ты, брат, совсем никуда! – Вспыхнул порохом, как обычно гневливо. – Двойных! Начальника госпиталя! Или нет… Погоди! – Позвал строго: – Сестра! Лида! А ну-ка идите сюда!

Та с волнением оглянулась:

– Простите… меня? Вы ко мне… товарищ полковник?

– А к кому же еще? – грубо бросил комдив.

Лида встала с березового чурбачка, на котором сидела, подбрасывая дрова, освещенная пламенем, золотая. Подошла, встала несколько боком.

– Я вас слушаю…

– Головой отвечаете мне за этого человека! – указал на Сергея коротким кивком Шерстобитов.

– Я за всех отвечаю.

– А за этого, значит, особо. По особому счету… – И полковник при этом назидательно поднял палец. – Приеду – проверю. За три дня чтоб поставили на ноги. Слышите?! – Он глядел на сестру очень строго, и слова были строгие, а Сергею казалось: и в словах и во взгляде комдива есть какой-то второй, скрытый смысл, непонятный им всем, окружающим, но понятный Лиде. А иначе… отчего бы она покраснела?

– За три дня! Да уж как бы не так, Это было бы слишком просто! – сердито ответила Лида и бросила взгляд на Сергея. Понимает ли он, о чем они говорят? Чуть пожала плечами. А Сергей вдруг по этому молчаливому жесту догадался: Лида знает полковника, где-то видела его раньше, и весь их разговор не о нем, Большакове, а о чем-то своем, о другом… Лида словно боится комдива и зависит уже от него. И теперь не решается отказать в чем-то важном, огромном, меняющем ее жизнь, может быть. Он-то, раненый, здесь совсем ни при чем…

– Ну? – спросил Шерстобитов. – Чего вы молчите?

– А мне нечего вам ответить, – подумав, спокойно заметила Лида и, решительно повернувшись, пошла снова к печке.

– Вернитесь, сестра! – приказал Шерстобитов.

Он был серым от гнева. Даже голос вздрагивал.

Лида молча остановилась, не дойдя до березового чурбачка. С неожиданной твердостью в голосе сказала сурово:

– А вы здесь не имеете права приказывать. Здесь приказывает только врач. Я не просто сестра, я дежурная. И пожалуйста… разговаривайте с капитаном потише…

Она постояла минуту, вся в розовом пламени печки. Потом ловко открыла кипящие биксы, спиртом вымыла руки, стерильным пинцетом насадила иголку на стержень, набрала полный шприц светлой жидкости из надколотой ампулы и склонилась над стонущим краснолицым танкистом с ранением в голову, начала разговаривать с ним тихо, заботливо, с нежностью, успокаивая его как больного ребенка.

Что-то злое, тяжелое, неукротимое промелькнуло в лицо Шерстобитова, его ноздри раздулись. Он хотел было что-то сказать, но сдержал себя, только брови нахмурил, взглянул непрощающе, строго. С высоты богатырского роста наклонился над Сергеем:

– Ну, давай выздоравливай! – сказал он как ни в чем не бывало, опять энергично, напористо. – Вернешься в дивизию, примешь полк у Тышкевича…

– Что с Арсентием?.. – Сергей побледнел. – Он ранен? Убит?

– Жив-здоров твой дружок. И не ранен. И не убит. Не волнуйся, пожалуйста. Арсентий штабник. До мозга костей. Заберу к себе в штаб, на место Смирнова. А ты примешь хозяйство… Вот так. Ну, пока, будь здоров! Я поехал…

5

Самолеты ушли.

День, наверно, смеркался, потому что едва уловимые взглядом паутинки дневного света, пробивавшиеся сквозь щели в забитом окне, сперва побледнели, потом посинели, а теперь и совсем слились с темнотой, затаившейся по углам. Но зато как-то ярче затеплилась печь. К ней сейчас направлялись все мысли, все взгляды лежащих. Каждый слушал расслабленно ее напряженные гулы и вздохи. Теперь, если бы кто-нибудь и захотел бы отвернуться, замкнуться в себе, вне ее притягательной силы, – все равно бы не смог. Рвущий кору березы огонь, иссушающий монолиты дубовых и сосновых поленьев, превращающий их в белый пепел, обладает каким-то таинственным магнетизмом, думал Сергей. Можно долгое время не спеша наблюдать, как оранжевый, мохноногий зверек, языкастый, дразнящий, быстро, весело перебегает по мокрым поленьям, а поленья при этом шипят недовольно; как он точит их длинным, огненным зубом, разгрызает на части, как взлетает клубком и опять обрывается вниз, оскользаясь; как гудит и урчит, пожирая тяжелое, грубое тело полена. В этом есть что-то древнее, постоянное, вечное, может быть, сама жизнь.

Все затихло вокруг. И Лида устало, не торопясь, кидает на угли два-три мерзлых полена и щепочкой осторожно прикрывает железную дверцу. И вся комната разом гаснет во тьме. Виден только девический силуэт, одинокий, чуть сгорбленный, грустный. Хорошо лежать на соломе и смотреть на него. И не думать ни о чем. «Глубь мерить глубже, тише слушать тишь». Потому что на большее, на какое-то проявление личности Сергей еще не способен: нет ни воли, ни сил.

За короткое время своего пребывания здесь Сергей как-то свыкся со своим одиночеством, с состоянием общей неузнанности и бесправного равноправия перед сестрами и врачами. А сейчас против воли снова вырван из мира больных, умирающих и с трудом побеждающих в себе смерть; вроде он и не раненый, а опять командир для своих подчиненных, за которых давно уже, может, три дня, а может, четыре, ни перед кем не отвечал. Да и сам это время никому не подчинялся. А теперь снова вынужден подчиниться человеку, который давно, может, три дня, а может, четыре, был не властен над ним.

Большаков почему-то смущен этой встречей с комдивом. А еще ему очень неловко перед Лидой, сестрой. Ей-то тоже, наверное, показались нарочитыми и могучие плечи полковника, и его громкий смех, громкий голос, и его жизнерадостность, сила, здоровье, а главное, этот дерзкий, насмешливый и как будто бы обнимающий взгляд – как Сергей полагал, – унижающий женщину.

Он уже пожалел, что полковник его разыскал на немытом полу, на соломе, в душной, темной, пропахшей карболкою комнате, неподвижного, с многодневной щетиной на серых щеках.

Он хотел уже было подозвать медсестру, но вовремя разглядел, что Лида, сидящая в полумраке у печки, как-то очень печально, почти безнадежным движением вытирает глаза. Слезы льются, а она их вытирает то ладонью, то рукавом. И все это тихо, беззвучно. И он поразился своей собственной новой догадке: «Да они чем-то крепко связаны, мой Степан Митрофанович и спокойная наша, строгая, дорогая сестрица… Чем-то очень серьезным, видать. И еще эта ссора у всех на глазах…»

Лида встала, взяла с поленницы охапку дров, наклонилась к огню, и Сергей чуть не ахнул. Ну как же! Ну конечно же, он ее знает, встречал! Просто в тот черный памятный день эта девушка была в ситцевом выцветшем платье и плюшевой порыжелой жакетке, в платке, а сейчас в гимнастерке. А еще тогда у нее были тяжелые, длинные косы…

Он позвал ее:

– Лида!

Она оглянулась. Помедлив какое-то время, словно что-то обдумывая, сказала:

– Сейчас! – И спокойно, не прячась, вынула из кармана теплых, стеганых брюк трофейное зеркальце в сафьяновом чехольчике, стерильной салфеточкой промокнула глаза, подошла.

– Что случилось? Кто вас обидел?

– Меня? – Она вскинула голову. – Никто.

– Ну не надо… Не плачьте, пожалуйста…

– А я и не плачу.

– Может, я чем-нибудь помогу?

Лида медленно повернулась. Стала боком, готовая отойти.

– Не-ет… Ничем не поможете.

– А что? Это так безнадежно?

Она не ответила. Эта девушка где-то всему научилась: говорить и молчать. Говорить так, чтобы не было сказано ничего, и молчать так, чтобы все было ясно без слов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю