355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Грушина » Очередь » Текст книги (страница 8)
Очередь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:26

Текст книги "Очередь"


Автор книги: Ольга Грушина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

В другой раз, когда у него с перепою дико раскалывалась голова, кишевшая самыми смутными воспоминаниями о предыдущей ночи, он столкнулся на углу с пацаном из школы, и дальше они пошли вместе, но тут навстречу им вразвалку двинулся парень с бледным шрамом под глазом.

– Блин, – вырвалось у школьного приятеля.

Александр и сам съежился, узнав субъекта, который зимой в заброшенной церкви продал ему бутылку коньяка. Он думал, что его сейчас обматерят, а то и отметелят, но вместо этого парень сунул ему в руку две мелких купюры и пошел своей дорогой, бросив через плечо:

– За вчерашнее – спасибо, братишка.

– Не за что, – прокричал ему вслед Александр. – Всегда пожалуйста.

После этого в школе его так зауважали, что он даже пару раз сходил на уроки, но это очень скоро приелось.

Время от времени, когда боль в висках была терпимой, он задавался вопросом, знает ли мать о его похождениях: сама она старшие классы не вела, но другие учителя вполне могли ей настучать, что он мотает школу.

Каждое утро она отпаривала ему форму, со вздохом приговаривая:

– Сашенька, как тебя угораздило так брюки изжевать?

Но она никогда не предлагала его проводить (с тех пор как ему исполнилось лет восемь или девять, они выходили из дому порознь) и допросу не подвергала; только раз, в понедельник, за три недели до экзаменов на аттестат зрелости, она проследовала за ним в темную прихожую и положила руки ему на плечи.

– Саша, с тобой все в порядке? – тихо спросила она.

Напротив них, в почерневшей, унылой глубине старого зеркала приземистая, немолодая женщина беззвучно шевелила губами, умоляя, умоляя голенастого подростка о чем-то важном. Александр попытался было разобрать слова на ее губах, но встретился взглядом с мутными, бегающими глазами подростка и отвернулся.

– У меня все нормально, – сказал он матери. – Переутомился немного. Из-за… ну, из-за этой очереди, понимаешь?

Она опустила голову. Волосы у нее, как он заметил, слегка поредели; за последние несколько месяцев он сильно вымахал, перерос и ее, и бабку с отцом – домашние гадали, в кого бы это. Ему показалось, она хотела что-то сказать, но передумала. Переступая через порог, он неуверенно оглянулся: приземистая женщина в темном, опустевшем зазеркалье все говорила, говорила горячо, словно извинялась за что-то, словно за что-то его благодарила…

Его кольнуло странное сочетание вины и жалости, почти физическое ощущение горячей руки, которая схватила его за горло, но отпустила.

– Пока, мам, – выдавил он и хлопнул дверью сильнее, чем хотел.

Оставшись в одиночестве, Анна медленно вернулась в спальню; она еще с утра позвонила в школу и сказалась больной – за этот месяц уже второй раз. Плотно задернув шторы, она присела на кровать, сунула руку под матрас и, пошарив, вытащила стопку открыток. Прежде чем развязать вытертую бархатную тесьму, она с минуту тихо подержала их на ладони, а потом разложила по краю одеяла в янтарном сумраке изгнанного утра. Было там несколько пейзажей: полная луна над озером, ночное море у подножья скал, деревенька, белеющая в горах. Но в большинстве своем это были виды какого-то города: туманные бульвары с рядами газовых фонарей, сияющих сквозь медовую дымку; мощенные булыжником улицы, темные и древние, как чешуя старого дракона, вьющиеся вверх по холмам, со столиками, вынесенными на их тротуары; особняк, расцветающий каменными завитушками и нимфами, с крестиком, поставленным зелеными чернилами на одном из окон; каштановая аллея, речная набережная, собор, арка. Мужчины, проживающие в этом городе, прогуливались не спеша, неся букеты фиалок, помахивая тросточками, перебросив через согнутую руку светлые перчатки; а женщины плавно скользили под кружевными зонтиками, и их лица таились в загадочной тени широкополых шляп.

От всей этой красоты щемило сердце. Анна бережно погладила открытки, еле прикасаясь к ломкой бумаге, а потом перевернула их, одну за другой, картинками вниз. На первых порах она надеялась – она ожидала – найти среди них отцовские послания, но в этом ее постигло разочарование. В который раз она изучила изящные марки пастельных тонов, иноязычные названия церквей и площадей, напечатанные по краям витиеватым готическим шрифтом; иногда она повторно пробегала глазами ту или иную открытку, выискивая отдельные фразы, которые уже знала наизусть.

Купил покореженный подсвечник на том маленьком рынке, куда ты однажды взяла меня с собой, и подумал о тебе – о том, как выглядели бы твои пируэты в его неверном свечении. Вацлав сбежал с новым хореографом. Не забудь: ты обещала вернуться на исходе лета. Вчера ночью умерла моя кошка, теперь не сплю и опять пишу тебе. Прошу, возвращайся поскорее. Вот уже две недели не переставая льет дождь, потолок у нас в гримерной протекает, моя губная помада превратилась в розовую лужицу, и даже музыка будто расплескалась. У книготорговца на набережной случайно увидел эту почтовую карточку – помнишь ли ты, узнаешь ли, я пометил окно. У вас, наверное, уж выпал снег? Мы с Тамарой пытались отправить тебе посылкой твое любимое шампанское, но на почте все над нами издевались, и мы выпили его сами, а потом смеялись и плакали, как одержимые. По-прежнему ли ты носишь серьги, они так сверкали в танце. Танцуешь ли ты по-прежнему? Малышка Аня, видимо, уже ходит, нет, уже, наверное, бегает. Спасибо за фотографию. Увидел, как солнце встает над крышами, и попытался вспомнить стихотворение, которое тебе нравилось, то самое, об ожидании, но слова стерлись из памяти. Сегодня мне подумалось, что ты можешь не вернуться вовсе. Прошло уже три года. Майя, любимая. Майя, душа моя. Майя, Майя, Майя…

Она впала в молчание не сразу: мало-помалу, сквозь невидимые прорехи, из ее дней вытекали по капле общие радости и печали. К тому времени, когда Анна окончила школу, у матери часто случались – как их называла Анна – тихие дни, пока однажды не случилась тихая неделя, и наконец… наконец молчание; на первых порах ласковое и успокаивающее, вносившее в их дом – так казалось Анне – некое мудрое, терпимое начало, оно с годами подернулось ледяной коростой. Но в пору Аниной юности она еще говорила, пусть немного, пусть редко упоминая прошлое, однако же достаточно для того, чтобы Анна сумела восстановить несложную географию ее жизни. В детстве ее обучали балету за границей, в городе света, в самом сердце цивилизованного мира, куда она вернулась с гастролями много лет спустя и где завоевала известность, осталась и прожила не один год – знаменитая танцовщица легендарной труппы; там она встретила своего соотечественника, на двадцать лет ее старше, вышла за него замуж и решила ненадолго съездить в гости к его родным; и у нее родилась дочь, и муж умер, и грянула революция, и дорога назад была ей заказана. От жизни, которую она потеряла, сохранились только эти открытки – былые отзвуки ее славы, ее друзей, ее города.

Почерк был разный, подписи тоже разные. Вацлав выводил каллиграфические девичьи строчки на обороте невероятно романтических лунных пейзажей; Тамара – та, у которой умерла кошка, – писала коряво, фиолетовыми чернилами, размазывая в кляксы окончания слов. То и дело встречались прозвища, шутки, понятные лишь посвященным; пара открыток была подписана «Смычок», несколько других – «Пуховка», причем от выведенных ее рукой наклонных завитушек спустя полвека еще призрачно веяло чувственным ароматом духов. Даты почти везде отсутствовали, но восстановить хронологию было несложно. Ранние послания кипели триумфальными выступлениями, бессонными ночами, частыми любовными разочарованиями – это был незнакомый, блистательный, пьянящий мир, где играла музыка при свечах, сверкали взгляды, в ведерке для шампанского сладко и густо благоухали срезанные лилии – мир, которым правили молодость, ликование, хаос, радость, боль, жизнь. В более поздних – их было меньше – содержались осторожные упоминания о новорожденной дочери, поздравления с ее первым днем рождения, со вторым.

А потом наступало молчание.

Когда тонкие стружки солнечного света просочились в щелку между шторами, Анна посмотрела на часы и принялась собирать открытки. Минуту спустя она вошла в пыльные сумерки маминой комнаты, держа в руках аккуратную связку, приблизилась к комоду, выдвинула верхний ящик – и только тут огляделась. Комната была пуста; матери не было. Лишь сейчас Анна осознала, что хотела быть пойманной с поличным – даже более того, что она так долго не возвращала открытки именно потому, что смутно надеялась вызвать мать на разговор. Разочарованно прислушиваясь к плеску воды в ванной, она сунула открытки в ящик, между склянкой с бисером навозного цвета и коробочкой темно-зеленого бархата. Еще с минуту она медлила – достаточно долго, чтобы вытащить эту коробочку и, не торопясь, открыть. В неизменном розовом полумраке комнаты бриллиантовые серьги тускло лежали на своем потрепанном ложе, и в их потемневших гранях не было искр.

В ванной по-прежнему текла вода.

Анна закрыла коробочку, задвинула ящик, затворила дверь.

Но позднее, стоя в очереди – за женщиной, надеющейся помочь карьере мужа, и перед мальчиком, желавшим порадовать деда, – она подумала, что, возможно, она все не так поняла, совершенно не так. Возможно, это была вовсе не летопись потерь, как ей то казалось. Возможно, хотя ни на одной из открыток не стояла отцовская подпись, открытки эти были единственно осязаемым, единственно возможным доказательством родительской любви, свидетельством той насыщенной, полноценной жизни, которую подарил маме – пусть лишь на короткое время – отец: такой жизни, такой семьи, которые стоили бы принесенной ею жертвы.

Потом ее мысли обратились к Александру, который лгал ей про школу, однако забросил учебу только для того, чтобы сделать ей приятное, чтобы искупить – как она понимала – свой давнишний проступок. Задумалась она и о Сергее, который неделями с ней практически не разговаривал, а по утрам прикидывался спящим, но все свободное время, день за днем, проводил – по ее же просьбе – в этой отупляющей очереди, отказываясь от собственной надежды попасть на концерт…

И внезапно все в ней притихло, потому что ей пришла в голову мысль о чем-то еще – о чем-то, что она сама была в силах сделать, о чем-то ей на удивление доступном, чем-то очень простом; и от этой мысли у нее в груди с новой силой вспыхнуло предвкушение сюрприза, подарка, поворота судьбы, которые станут ей наградой за долгое ожидание, – чувство, с которым она с такой горечью рассталась несколько месяцев назад и которое на сей раз разгорелось в ней уверенно и ярко.

В ту ночь она дождалась возвращения сына. Пришел он в третьем часу. Анна встретила его в коридоре; от запаха ей стало дурно, но она его не упрекнула.

– Саша, у меня к тебе просьба, – шепнула она и, поежившись, плотнее запахнула халат. – Если так получится, что билеты поступят в продажу в твое дежурство, принеси билет мне, хорошо?

Слегка покачиваясь, он смотрел на нее сонными, воспаленными глазами; в желтом свете лампочки, которая еле теплилась в прихожей у него за спиной, лица его было не разглядеть.

– Не бабушке. А именно мне, – уточнила она. Ей показалось, что ночная тишина подхватывает ее слова, окружает их, выставляет напоказ в воздухе, где они висят, ясные и недвусмысленно предательские, слышимые всеми. – Договорились… ты меня понимаешь?

Его взгляд скользнул в сторону и беспокойно забегал по стене, как будто запутался в полосках обоев.

– Понимаю, – пробормотал он и, отчаянно спотыкаясь, заковылял к себе в комнату.

Лежа без сна в серых предрассветных сумерках, лелея свою маленькую, теплую, новорожденную надежду, Анна не сомневалась, почти не сомневалась, что ее мать, которая отвернулась от всего мира во имя любимого человека, поймет и простит.

5

За две недели до экзаменов на аттестат зрелости, когда Александр отсыпался в кустах возле облюбованной скамьи, деревянные рейки скрипнули под чьим-то весом. Приподняв голову, он в полусне заметил у ножек скамейки пару стоптанных башмаков и заостренный наконечник палочки, после чего снова рухнул на землю и тут же провалился в темный туннель, где со свистом проносились скорые поезда. Когда он окончательно проснулся, тени переместились слева направо, но ветхие башмаки никуда не делись. Обмахнув колени и локти от прилипчивых клочков травы, он выбрался из кустов и зашагал вдоль скамьи. На послеполуденном солнце сидел старикашка из очереди и читал книгу.

– Здравствуйте, – приветливо сказал старик. – В погожий денек приятно выбраться на природу.

Александр покосился на него с подозрением.

– У меня… это… весенние каникулы, – пробормотал он, не слишком уверенный в календарных датах.

Старик, похоже, не слышал: он порылся в складках своего необъятного балахона и в конце концов извлек на свет промасленный сверток.

– Булка с повидлом. Не хотите подкрепиться?

– Мне уроки надо учить, – на ходу отговорился Александр.

Той ночью в очереди они без слов обменялись кивками. Потом на трое суток зарядил дождь, и Александр, чтобы не промокнуть, по утрам таскался в школу; но в пятницу, проходя через парк, он застал старика на той же скамье.

– Опять каникулы? – осведомился тот, не отрываясь от книги.

– Школу мотаю, – коротко сообщил Александр.

Экзамены подкрадывались ближе и ближе, и он пребывал в мрачности. Его признание, судя по всему, не произвело на старика никакого впечатления.

– Вы завтракали? – спросил он. – Хотите яйцо вкрутую?

У старика на колене Александр увидел обветренное яйцо на разложенной салфетке.

– Не хочу, – отрезал он. – Это, между прочим, моя скамейка.

– Скамейка общественная, – невозмутимо сказал старик. – Не пора ли нам познакомиться? Меня зовут Виктор Петрович.

Александр смерил его неприязненным взглядом.

– Вам известно, что у вас очки треснули? – Он развернулся и ушел, и в тот вечер полностью игнорировал старика; однако на другое утро старик опять был тут как тут: не поднимаясь со скамьи, он кормил голубей какой-то темной, густой, липнувшей к пальцам замазкой.

– Потравить их решили? – осведомился Александр. – Дело хорошее.

– Хоть какое-то занятие, – незлобиво ответил тот. – В моем возрасте чем-нибудь себя занять не так-то просто. Все хорошие книги прочитаны, а нынешние им в подметки не годятся. Хотя есть надежда, что лет через шестьдесят все будет по-другому.

– Мать мне запрещает такие вещи говорить.

– И очень мудро поступает. Но старость имеет свои преимущества. Можно больше ничего не бояться.

– А я и так не боюсь.

Александр умолк; на языке у него вертелся вопрос, но задать его он не решался. Старик поднял на него взгляд; повернутое к свету, его аккуратное лицо полыхнуло двумя безглазыми белыми солнцами, из которых одно, левое, прорезала трещина. Александр прищурился.

– В тот раз, в очереди… вы что-то про Селинского говорили. Мне интересно стало, что вам… что вам про него известно.

– Представьте себе, немало.

– Ну, например?

Старик откинулся в тень, и у него на лице тут же возникли глаза, светлые и отстраненные за стеклами старомодных очков в серебристой оправе.

– Например, знаете ли вы, что, оказавшись на Востоке…

– Вы хотите сказать, на Западе? – Александр примостился на краешке скамьи; голуби с грудным рокотом жались к его ногам.

– Нет-нет, Селинский первоначально попал на Восток. Во время гражданской войны он бежал на южное побережье. Война разгоралась, и люди пытались спастись морем, но пароходов было мало, а войска стремительно наступали. Продав последние материнские бриллианты, которые ему удалось вывезти из столицы с настоящими приключениями, – но это совсем другая история, – он купил баркас и начал перевозить на нем беженцев. Разумеется, платы с них не брал, хотя сам остался без гроша. И вот однажды, после седьмого рейса… Но что-то я разболтался.

– Я никому не скажу, – порывисто сказал Александр. – Клянусь.

– Прямо не знаю. Ну ладно, одну-то историю можно, пожалуй.

Во время своего рассказа старик прикрыл глаза, ссутулился и сидел совершенно неподвижно, если не считать длинных костлявых пальцев, которые беспрестанно, нервно шевелились у него на коленях, завязывая и развязывая невидимый узел. Александр слушал, наблюдая за одиноким солнечным зайчиком, крадущимся по гравию навстречу полдню, за голубями, которые дрались кровавыми клювами за последние липкие черные крошки. Немного погодя теплый солнечный воздух донес из распахнутых окон близлежащих домов бой курантов, многократно умноженный стоящими на подоконниках радиоприемниками; едва начавшись, бой прекратился, и старик охнул, проверил часы, поспешно встал и зашаркал по аллее, тяжело опираясь на палочку. Вечером, в очереди, его выцветшие глаза опять плыли в холодных омутах ртутных сумерек, изредка прорезаемых фарами, поэтому абсолютной уверенности у Александра не было, но ему показалось, что они обменялись мимолетным взглядом взаимного понимания; а потом его позвали садиться за карты.

Ночью он лежал без сна, глядя, как прибывают и отбывают тени на потолке, воображая, что комната слегка покачивается из стороны в сторону, а человек с гордым разлетом бровей и орлиным профилем налегает на весла отчалившего баркаса, во чреве которого теснятся две семьи. Берег чернел на фоне черного неба; тишина над морем стояла такая, что сквозь равномерные всплески волн о бока баркаса с эспланады долетал отчаянный стук копыт невидимой конницы, гремели отдаленные выстрелы, слышались крики. Проводник, смуглый редкозубый парнишка, налегавший на вторую пару весел, не разрешал зажигать свет, чтобы их не заметили с берега, но даже когда опасность миновала, никто не потянулся к фонарю; да и разговаривать никто не решался, только проводник бормотал себе под нос имена зависших над головой созвездий.

Человек с орлиным профилем греб мощно. У него ныла спина, но они не сбавляли хода. Через несколько часов далеко впереди, на поверхности темной пучины, возникла скользящая вверх-вниз точка света, которая стала приближаться и наконец преобразилась в серый корпус рыбацкого суденышка; одинокий рыбак держал над головой фонарь, и волны в его луче разбивались о борт сверкающими осколками. Потом в туманной дали возник еще один огонек, а за ним и другой, и третий, и скоро гребец пробивался сквозь плавучее марево бледных звезд, подступивших со всех сторон, сверху и снизу. Со временем небо согрелось, налилось персиковым цветом, звезды и фонари угасли, а напоенный мускусными запахами горизонт пронзили стройные минареты.

– У кого есть ценности, – процедил сквозь редкие зубы проводник, – советую спрятать.

Той ночью они с проводником остановились, как повелось, у одной женщины, знакомой ему по другой жизни. Давным-давно, когда ему было едва за двадцать, в элегантном перламутровом городе под далекими перламутровыми небесами она пришла на его концерт и из своей обитой бархатом ложи бросила ему на сцену букет. Потом была шелковая теснота ее кареты, нитка жемчуга, лопнувшая в темноте, а после всего – тайная переписка и тот серый, холодный рассвет, когда он вышел из отеля со скрипичным футляром и небольшим чемоданчиком. К нему подбежал запыхавшийся мальчишка, спросил его имя и сунул ему записку. Не снимая перчаток, он стал читать, но ветер вырвал этот листок у него из рук – ему удалось только разобрать «…сегодня неожиданно вернулся…» и «…никакого безрассудства…».

– Ответ будет? – спросил мальчик.

– Ответа не будет.

Бросив в протянутую ладошку пару монет, он вернулся в отель, распаковал чемодан и не противился, когда жизнь потекла в ином направлении, пока однажды, десять лет спустя, после второго рейса за море, они с Маратом не брели в розовом свете восточного утра вдоль просыпающейся бухты, и в невидимых садах хрипло перекликались павлины, и мимо прошла немолодая женщина, которая остановилась, обернулась и медленно произнесла:

– Боже мой.

– Ты здесь с мужем? – спросил он.

– Мой муж умер восемь лет назад, – ответила она. – Если тебе и твоему другу нужна крыша над головой – я живу неподалеку.

В тот раз они заночевали у нее, а потом раз за разом возвращались, когда оказывались по эту сторону моря. В ночь после седьмого рейса юноша-проводник заснул на сложенных штабелями коврах в комнате на первом этаже, которую она начала сдавать под склад владельцу соседней ковровой лавки: ее деньги кончались. А они с ней поднялись наверх и, сидя у открытого окна, пили заваренный ею охлажденный чай с мятой и смотрели, как мохнатая ночная бабочка вьется вокруг лампы.

– Ты же понимаешь, все кончено, – помолчав, сказала она. – Ты не должен возвращаться. Не в этот раз.

– Я обещал, – ответил он. – Я там нужен.

– Тебя расстреляют, – сказала она.

Он молчал.

– Ты мне нужен, – сказала она.

Он хотел было объяснить ей, что там осталась его музыка – его тайная симфония, которую он сочинял урывками, лихорадочно, чтобы только не слышать оглушительного стаккато канонады за окном; листы нотной бумаги аккуратной стопкой лежали на письменном столе в снятой им комнате как порука против случайного приступа малодушия…

– Я тебе не нужен, – сказал он.

Она вздохнула – коротко захлебнулась, будто на мгновение разучилась дышать, – а потом взяла у него из рук чашку, сперва опустив на стол свою, и задула лампу; но когда он задремал, она встала, ощупью нашла в потайном ящике прикроватного столика шкатулку сандалового дерева, на цыпочках спустилась вниз и растолкала спящего юношу-проводника.

Наутро его ничуть не встревожило исчезновение друга.

– Марат, наверное, поджидает в бухте, – сказал он. – Мне пора.

На прощание она привычно поцеловала его в дверях, приподнимаясь на цыпочки и повторяя:

– Только не через порог.

– Скоро увидимся, обещаю, – так же привычно сказал он и с удивлением вгляделся в ее лицо: против обыкновения, губы ее не дрожали.

Ей верилось, что он вернется еще до того, как солнце побелеет в полуденном небе. Она прождала до темноты, а ночью стояла у окна и смотрела на улицу, не замечая гигантских бурых мотыльков, мягко задевавших ее лицо. Он не вернулся. Он провел ночь, блуждая у причала, глядя в темную морскую даль, туда, где лежала земля, с которой ему не дали проститься. На восходе солнца он развернулся и исчез в лабиринтах древних улиц; но когда он шагал мимо арбузов, чьи бока лакированно блестели в прозрачном утреннем свете, мимо девушек, выбивавших ковры, Александр задумался, прячут ли восточные девушки свои лица под паранджой и как именно пахнут мускус и благовония, и в полусне мысли его совсем запутались, но тут ему чудом удалось вернуться в дом к той женщине и напиться холодного чаю с мятой, только на этот раз женщина оказалась совсем молодой, она обвила его шею мягкими обнаженными руками, и по дорогому ковру вновь рассыпался бисер.

– А куда делись ноты, которые оставались в гостинице? – спросил он на другой день Виктора Петровича, встретив его утром в сквере.

– Пропали, – ответил старик. – Гостиница сгорела, когда наступавшие подожгли город.

Александр поразмыслил.

– Интересно, откуда вы все это знаете? В книжках по истории про такое не пишут, и вообще.

– Ничего, в последующих изданиях напишут, будьте уверены, – улыбнулся старик. – Времена меняются. Но на моем веку едва ли увидит свет история о том, как его приняли за шпиона среди курильщиков опиума на Дальнем Востоке, куда он отправился собирать народные песни после отъезда из города минаретов.

– Расскажите, а? – попросил Александр и только потом, когда старика уже давно не было рядом, сообразил, что на свой изначальный вопрос так и не получил ответа.

После этого несколько суток моросил мелкий дождь, и Виктор Петрович в сквере не появлялся. В очереди Александр не решался с ним заговорить, однако в нем все усиливалось недоумение: откуда у старика были эти сведения, как вообще можно было узнать такие подробности? Этот вопрос не давал ему покоя, особенно по ночам, когда в городе делалось так тихо, что ему начинало казаться, будто он слышит и сонный трепет спящих за окном птиц, и шуршание тараканов в мусорном ведре, и тот бестелесный голос, который ранней весной впервые прокрался по прихотливым сплетениям труб из неведомых глубин дома и коснулся его слуха, – тот напевный старческий голос, который теперь нередко всплывал в предрассветные часы, чтобы повести рассказ о неправдоподобных, диковинных событиях.

Снова и снова проникая в его дрему, как проворная серебряная игла, снующая сквозь ткань темноты, этот голос на живую нитку прихватывал час за часом и потайным швом собирал в единое целое свои рассказы и его сны, его мысли, так что утром он нередко просыпался с головой, гудящей от странных видений, и наполовину верил, что все это выдумал сам – и русалок, которые сидят по террасам кафе, потягивая пенистые напитки из хрупких чашечек и пряча под затейливыми оборками юбок свои хвосты; и песни, которые особой изогнутой ложечкой достают из розовых спиралей морских раковин, купленных на тайных уличных базарах; и золотых рыбок, которые томно плавают внутри рук и ног стеклянных манекенов на витринах фешенебельных магазинов какого-то города, далекого, фантастического, иллюзорного города, куда неустанно возвращался этот голос, что пробивался сквозь мельчайшие дремотные щели.

Звучал он не каждую ночь, но в последнюю субботу перед экзаменами Александру послышалось, будто знакомый голос начал рассказывать, как над сценой какого-то театра в самом сердце сказочного города поднимался занавес. Да, занавес был поднят, музыканты окунулись в свои партии, как ныряльщики – в обжигающе холодную, чистую воду, а из-за картонных деревьев выбежали танцовщики. Музыка ничем не напоминала сочинения прежних эпох – балет был написан молодым композитором, которому предрекали блестящее будущее. Поговаривали, будто он живет в том самом городе, но за кулисами его никто не видел. Конечно, мы все были заинтригованы, но для меня дело не ограничивалось праздным любопытством. Изнурительные репетиции продолжались неделю за неделей, а он так и не приходил, и мной овладело нетерпение.

Понимаешь, мне хотелось, чтобы он посмотрел, как я танцую.

– У гениев свои причуды, – сказал мне в день премьеры Вацлав и погладил меня по руке, как гладят кошку: ласково и с опаской. – Тебе ли не знать, радость моя.

Сцена зияла мягкой бархатной пустотой, освещенной мерцанием огоньков: стены были задрапированы черным, и в миниатюрных подсвечниках отливающего черного хрусталя горели сотни, нет, тысячи свечей – их было так много, что за час до премьеры с улицы позвали двух-трех юнцов, которые помогали зажигать фитили. Я наблюдала за ними из-за кулис, околдованная зрелищем внезапно оживающей темноты, открывающей яркие очи света.

Я волновалась.

Ничего труднее этой сольной партии я прежде не знала, как не знала и ничего прекраснее. Ближе к концу там был один момент, когда красота становилась такой непереносимой, что мне казалось, будто я умираю. Впрочем, так и было задумано: видишь ли, свечи были звездами, а я – луной, и луна прибывала, и убывала – и умирала. В ту первую ночь я танцевала, танцевала, танцевала, пока в глазах у меня не потемнело, а на ногах не выросли крылья, и весь мир назревал, расцветал и увядал вместе со мной, огоньки свеч танцевали у меня под кожей, музыка струилась неуловимой капелью, обрушивалась ревущим водопадом, шелестела у меня в ушах падающими звездами и наконец издавала протяжный, обессилевший стон. Когда от надрыва душа моя источилась и последний серебряный покров соскользнул у меня с плеч, я совершила заключительный, дух захватывающий прыжок в черную пропасть черного неба. Наутро обо мне писали все газеты. Чудо, настоящее чудо, твердил хор щебечущих голосов: «Ах, она просто летала!» – и на следующую ночь театр был переполнен, как и на третью ночь, и вереницу последовавших ночей – всем хотелось увидеть, как я зависаю в полете на одно лишнее биение сердца, которое казалось им невозможным. «Парящая над музыкой» – так меня окрестили. И в самом деле, прыжок этот был неимоверно трудным. На репетициях в кулисе стояли танцовщики кордебалета, готовые подхватить меня на спуске с бархатных небес; я проскальзывала сквозь их услужливые, равнодушные пальцы и оседала на пол.

Но в ту первую ночь танцовщиков на месте не было: мой полет прервал кто-то другой, мне не знакомый. Когда дыхание перестало разрываться в моей груди, я увидела, что он все еще стоит рядом, наблюдая за мной из закулисного сумрака, и я узнала в нем одного из парнишек, нанятых зажигать свечи. Приглядевшись внимательнее, я поняла, что это не подросток, а молодой человек лет двадцати трех – двадцати четырех. У него было печальное лицо, выразительные губы, неожиданно зеленые глаза. Когда он заговорил, казалось, что он повзрослел еще на несколько лет.

– Спасибо вам, – произнес он, и я уже знала, кто он.

Это вам спасибо, попыталась сказать я, но не смогла, потому что вдруг мне хотелось плакать. Но на этом месте, как уже не раз бывало, голос начал растворяться, ускользать от Александра, путаться с его снами, потому что этот загадочный зажигатель свечей оказался не кем иным, как композитором-затворником Игорем Селинским, и скоро, набравшись храбрости, Александр уже задавал вопрос, по-прежнему не дававший ему покоя: откуда старик все это про вас знает, как он проведал всю вашу подноготную, и Селинский, чье лицо уже не походило на лицо, а превратилось в танцующее, трепетное пламя свечи, ответил, и голос его легким дуновением пронесся в голове у Александра: «Он все про меня знает, ибо он – это я, и ты – это тоже я, потому что меня нет», а потом луна померкла и умерла, и Александр наконец-то заснул крепким сном.

На другое утро – это было последнее воскресенье мая – отец перехватил его в коридоре.

– У тебя ведь экзамены на носу, верно? – спросил он. – Наверное, придется мне подежурить ночами недельку-другую, чтобы тебе не отвлекаться. Ты и так в этой очереди массу времени убил.

– Ладно, давай сегодня еще постою – и все, – небрежно бросил Александр. – Мне надо… это…

Он лихорадочно выдумывал какой-нибудь предлог, но отец уже кивнул и оставил его в покое; он явно думал о чем-то другом.

В тот вечер продолжал лить дождь. Виктор Петрович сражался с огромным хлопающим зонтом и кашлял сильнее обычного. Александр дожидался удобного момента, чтобы завязать разговор. За полночь его дружки сгрудились в кустах и в свете карманного фонарика принялись разглядывать какие-то мелкие вещицы, тускло поблескивающие на чьей-то ладони, а потом заспорили о чем-то, невразумительно, но жарко; голос Николая громыхал над остальными. Александр обернулся, уклоняясь от голых спиц терзаемого ветром зонта над головой Виктора Петровича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю