Текст книги "Очередь"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Разжав руки, она покинула спальню.
Сергей сидел за кухонным столом; перед ним на тарелке одиноко лежал кусок хлеба.
– Где ты пропадал? – спросила она пронзительным от досады голосом.
– В очереди стоял, – ответил он сухо, поддевая масло кончиком ножа.
– Неужели? – сказала она, опешив.
Он по-прежнему оставался безучастным, но ей показалось, что лицо его тронула какая-то мысль, какая-то эмоция, сулившая внутренний свет и новую тень; оно и просветлело, и потемнело одновременно. Охваченная внезапной неуверенностью, Анна попыталась поймать его взгляд. Но все его внимание было сосредоточено на кончике ножа; ей даже почудилось, будто у нее на глазах отражение его уклончивого серого взора скользнуло по не слишком чистому лезвию, подобно тонкому витку масла.
– Ты окно не закрыла, – констатировал он, размазывая масло по хлебу.
– Извини, я просто подумала… Уже почти апрель.
– Ну и что с того, по ночам еще холодно… Так вот: неделю-другую стоять нужно будет допоздна. Говорят, часов до десяти, до одиннадцати.
– Неужели? – сказала она опять. Она чувствовала, словно тонет и говорит с ним как будто из-под воды. – Тогда пойду, наверное, спать, чтобы набраться сил, если мне завтра вечером придется…
– Я не возражаю вечерами постоять, – сказал он. – Вместо тебя.
Она притихла, опустилась на стул. Сергей изучил пустой бутерброд, поднялся со своего места, отнес нож в раковину, открыл кран. Она молча уставилась ему в спину.
– Приходить буду прямо с работы, часам к пяти, – сказал он спиной. – Ну, то есть тебя подменять.
– Сережа, – медленно выговорила она. – Сережа. Мне бы в голову не пришло тебя об этом просить.
– Я не возражаю, – повторил он, не оборачиваясь; сквозь шум льющейся воды она силилась различить в его безразличном тоне хоть какой-то скрытый смысл. Сколько можно ополаскивать один ножик, подумалось ей. – Да, чуть не забыл… Я тебе фиников принес, в очереди кто-то продавал. Возьми на подоконнике, в пакете. Говорят, из них вкусный пирог получается или что-то в этом роде… Ладно, у меня ноги зудят, пойду лягу…
Журчание воды наконец-то прекратилось. Он быстрой серой тенью мелькнул через кухню.
– Спокойной ночи.
– Погоди, Сережа! Ты даже хлеб с маслом не съел. Я с тобой посижу…
– Устал, сил нет. Съешь сама, если хочешь. Все, спокойной ночи.
Он исчез. Его шаги сопровождались щелчками выключателей. Ее охватило внезапное желание двигаться, что-то делать в ответ на смутное чувство, уже поднимающееся у нее в груди и грозящее захватить ее целиком; она вскочила, схватила с подоконника пакет, связала ручки узлом, чтобы не вырвался наружу запах фиников, и вышла на лестничную площадку.
Поджав губы, она оставила пакет на полу возле мусоропровода. Потом вернулась на кухню и через силу проглотила кусок хлеба. Соседское радио боем курантов возвестило полночь. Из детства ей вспомнились часы с кукушкой: лаковый пряничный домик с балкончиком, куда выскакивала ярко раскрашенная птичка с малиновым клювом и начинала бойко кланяться бочком. Это зрелище хотелось наблюдать снова и снова; в счастливом предвкушении хода времени она ждала в какой-то смутной комнате смутного дома, обстановка которого начисто стерлась из памяти; да и часы уже казались слегка ненастоящими, запылившимися, словно картинка в старинной книге сказок, прикрытая молочным, полупрозрачным листком папиросной бумаги, или отрывок из какого-то стихотворения, который вдруг напросился на язык, хотя теперь уже было не вспомнить, где ей раньше встречались эти случайные, беспризорные строчки. Она так и заснула, твердя про себя: «Я живу, как кукушка в часах, не завидую птицам в лесах. Заведут – и кукую», а когда встала часа в три-четыре и начала в темноте пробираться коварно захламленными коридорами, набивая синяки на незащищенные коленки, ее босые ступни сами собой принялись отбивать этот обманчиво-легкий, едва ли не детский ритм.
На обратном пути из туалета она помедлила, привлеченная непонятной зеленой полоской света, зыбкой, как колышущиеся водоросли, пробивающейся из-под материнской двери. В полудреме она прижалась виском к дверному косяку, и ей померещилось, что она услышала чей-то голос, трепетный, будто солнечный луч под водой, который вплелся было в ее грезы, но быстро умолк. Опустившись на пол, она прислонилась к стене и вскоре забылась тревожным сном; тут голос заговорил опять, и ее сон разматывал его, как шелковую нить, виток за витком, обволакивая ее теплым коконом, сквозь который она услышала:
– Ты когда-нибудь видела, как растут каштаны? – Очень жаль. Закрой глазки, родная моя, и вообрази.
В западном городе, где прошло мое детство, росли сотни каштанов. Целые бульвары, скверы и даже парки. Это были великолепные деревья, высокие, стройные; многие из них простояли не одну сотню лет. По весне город на неделю вспыхивал тысячами и тысячами мягких свечей-соцветий, а осенью тротуары шелестели сухой листвой, под которой прятались тысячи каштанов, твердых и блестящих. Были они густого цвета – не коричневые, не красные, а такие, как вздымающиеся бока лошадей, изредка гарцевавших у меня на глазах по аллеям парков, в тени каштановых рощ.
Когда шла вторая осень нашей жизни в том городе, мама как-то сказала, что в каштанах таятся будущие деревца. Она вечно учила меня названиям растений, птичьим голосам, капризным нравам семян. Было мне тогда восемь лет. На другой день, оказавшись в парке, я стала топтать каблуком каштан, чтобы расколоть скорлупу. Внутри обнаружилось только сморщенное ядрышко. Тогда я расколола еще один, и еще один, и еще – все впустую. Но у меня из головы не шли мамины слова. Я решила, что бывают каштаны совершенно особенные, редкостные, драгоценные, как четырехлистный клевер. Внутри этих особенных каштанов хранился дар: настоящее деревце размером с половину моего мизинца, без малейшего изъяна, с тонкими, как нити, веточками и каплями розовых и желтых цветов. Часами пропадая в парках и скверах, я ворошила сырые, сладковато пахнувшие прелые листья, пригоршнями собирала каштаны и раскалывала один за другим, надеясь, что с двухсотой или трехсотой или четырехсотой попытки мои старания будут вознаграждены волшебной находкой с узловатыми корнями и ароматом весеннего цветения.
Порой ворох листьев преподносил мне сюрпризы: как-то раз я нашла золотую подвеску в виде изящной туфельки, а в другой раз – тронутую плесенью шелковую перчатку изумительного бирюзового цвета. Эти маленькие подношения только разжигали мой азарт. Когда городом овладевали сумерки, я торопливо набивала каштанами все карманы и даже сумку, с которой ходила на уроки балета, а дома высыпала их на пол у себя в комнате и принималась колоть тяжелым пресс-папье в форме сапога. Потом нужно было тайком избавляться от этого пыльного сора. Расколотые каштаны тут же теряли свою бархатистую гладкость. С течением времени у меня пропала охота заглядывать в каждую скорлупку. Я стала запасать каштаны впрок: раскладывала их вдоль стен шеренгами, дугами и кольцами. Мне верилось, что под кроватью уже шелестят и цветут невидимые глазу каштановые леса, и этого было довольно.
В конце концов мама заметила.
Наша консьержка знала великое множество блюд из каштанов. Ее любимым лакомством были каштановые крокеты. Нужно было измельчить горячие жареные каштаны, растереть с яичными желтками, густыми сливками и сахаром, добавить ванильную эссенцию. Мама доверила мне скатывать из этой массы небольшие шарики. Я быстро наловчилась.
Конечно, ты спросишь: неужели я все еще верила, что… ох, прости, поперхнулась чем-то…
За стенкой зашлась в кашле мать, и Анна, вздрогнув, открыла глаза. В квартире было тихо, но на нее вдруг нахлынуло все то же ощущение тайной, незримой радости, исподволь зреющей в бутонах ночи, только теперь она сама оказалась к ней причастной, она тоже исподволь росла и расцветала во мраке. Как была, в ночной рубашке, босиком, она выскочила на лестничную площадку и сбежала на один пролет вниз, обжигая ступни о ледяной бетон. К счастью, пакет с завязанными ручками так и стоял за забором из пустых бутылок. Она внесла его в квартиру и долго-долго мыла душистые плоды в теплой воде, стараясь не смотреть, как два-три насекомых с белесыми, вздутыми, рифлеными брюшками всплывают, тонут и, кружась, исчезают в сточном отверстии.
Наутро она чуть не расплакалась, вспоминая этот сон: прозрачно-зеленое сияние света под закрытой дверью, миниатюрную каштановую рощицу, чудесное возвращение фиников; но потом вошла в кухню – и финики были на месте, финики были на месте!
Беззвучно напевая, она принялась готовить завтрак на всю семью.
И еще две недели, все так же беззвучно напевая, она незаметно двигалась к цели, обращалась к знакомым, выстаивала в других очередях и мало-помалу собирала дефицитные, бесценные компоненты. Наконец, точно в срок, ей удалось подготовить все необходимое: и в самом деле, сахарный сироп с лимонным соком ничуть не уступал флердоранжевой воде (это вообще неизвестно что), земляничное варенье (гостинец от соседки снизу) по вкусу намного, намного превосходило абрикосовое, а миндаль – да ну его совсем, ее и так продавщицы в каждом магазине поднимали на смех за один этот вопрос.
Солнечным, ветреным апрельским днем, в самом начале шестого, она, как обычно, встретила Сергея на углу, забрала тубу, вручила ему бумажку с их номером и завернутый в салфетку бутерброд.
– Ну, до встречи, – проговорила она и, пытаясь не выдать своего волнения, нетерпеливо, по-девчоночьи хихикнула.
Ее пальцы на мгновение задержались в его ладони. Отдернув руку, он спрятал номерок в карман, отвел взгляд от ее лица и бросил:
– Да-да.
Улыбаясь своим мыслям, она быстро проводила глазами его серую куртку и побежала домой, бесцеремонно подталкиваемая в спину тубой.
Ей хотелось, чтобы поскорее наступил их вечер.
Когда он занял свое место в очереди, Павел, загорелый молодой человек под номером сто тридцать шесть, был уже там, сменив модницу в аляповатой шляпке с цветами; Сергей заметил ее пестрый шарф, уплывающий за угол. Молодая женщина с бледными веками по своему обыкновению возникла в конце переулка с опозданием на полчаса, миновав границу между прозрачными сумерками и робким светом фонарей. Накануне воздух сделался по-особому певучим, как случается на короткий срок в апреле, из года в год; ее шаги отдавались хрустальным звоном, словно шла она по стеклу. В его воображении стекло это было густо-синим и легко вибрировало под налетом городских улиц.
– Я поразмыслил над вашими доводами, – говорил он, делая вид, что ее не замечает, – и, к сожалению, не могу с ними согласиться. Народные песни… А, здравствуйте, Софья Михайловна, хорошая сегодня погодка, правда?.. Народные песни вовсе не свидетельствуют о глубине «национального характера», как вы изволили выразиться; наоборот, они лежат на поверхности: музыка примитивная, начисто лишенная индивидуальности и вдохновения, ритмы – полевые, всякие «ухнем да бухнем», чтобы крестьяне не заснули во время уборки картофеля и прочего в том же духе.
– Значит, вы отрицаете такое понятие, как «национальный характер»? – спросил Павел.
– Опять вы за свое, – без улыбки заметила Софья Михайловна.
– Ни в коей мере не отрицаю! Но, с моей точки зрения, искать его следует в другом: в неповторимых созданиях наших величайших композиторов, и чем больше в них самобытности, тем лучше. Взять, к примеру, Селинского. Именно такие яркие таланты, которые рождаются через поколение, а то и через два…
– Прошу прощения, ненароком услышал, – вмешался лысеющий мужчина с усами щеточкой, на два номера дальше. – Если не ошибаюсь, вы назвали Селинского воплощением нашего национального характера? Да ведь это – уж извините, что встреваю, – сущий вздор.
Он сделал шаг с тротуара на газон, нагнулся, поскреб пальцами еще не оттаявшую землю; лысина побагровела от напряжения, а под воротом рубашки, как заметил Сергей, качнулся на тесемке небольшой оловянный крестик.
– Вот, – сказал незнакомец, поднимая перемазанную грязью руку, – вот он где, наш национальный характер. Здесь и только здесь. Селинский покинул родную землю и тем самым предал свой талант. Может, он и гений – лично я не посчитаюсь со временем, чтобы только услышать его музыку, – но поскольку он больше не стоит ногами на родной земле, творчество его лишено корней. Художник только тогда по-настоящему творит для своего народа, когда живет – и страдает – вместе с ним.
– Но вы, совершенно очевидно, ставите во главу угла букву, а не дух! – запротестовал Сергей. – Вы вот возьмите наших великих писателей прошлого столетия: они же почти поголовно годами жили за границей, на Западе, верно? Но при этом никто не оспаривает их значения для нашей культуры… А вы как считаете?
– Я считаю, родину можно хранить в душе, – со свойственной ей мягкой убежденностью сказала молодая женщина. – Важнее всего глубина… глубина сопереживания, а не место жительства… Но насчет народных песен вы, по-моему, неправы. Наверное, вы их никогда внимательно не слушали.
– Возможно, – допустил он, – только не кажется ли вам…
Вечер сгущался, качаясь на волне прохладных, лучистых сумерек. Сергей уже не обнаруживал в себе следов той досады, которую испытал пару дней назад, узнав, что ожидание затягивается. С давно забытым ясным, юношеским удовольствием он вдыхал полной грудью порывы вечернего ветерка, вступал то в один разговор, то в другой, слушал, как поет Павел слегка гнусавым, но, как ни странно, трогательным голосом, наблюдал, как в прохладном полумраке бледные черты Софьи Михайловны постепенно приобретают уже знакомую перистую, хрупкую чистоту, вызывающую в памяти старинный портрет. Часов в десять, когда он стал нехотя собираться домой, вдоль очереди прошелся бородатый организатор и сообщил, что накануне в ближайший киоск, отведенный «Соловьям», неожиданно завезли билеты в два часа ночи, а потому, возможно, имело бы смысл сегодня всем задержаться. От необъяснимой, неистовой радости у Сергея взлетело сердце; он вдруг преисполнился благодарности к этому бескорыстному человеку со списком в руке, к людям, стоявшим в очереди, – хотя все они были ему чужими, им было дорого то же самое, что и ему самому.
– В два часа ночи? – переспросил он вслух. – Безобразие, дальше ехать некуда!
– А давайте в игру, – предложил Павел. – Я буду выкликать буквы по алфавиту – и кто первый композитора назовет. Владимир Семенович, вы как?
– Я готов, – отозвался мужчина с усами щеточкой.
Когда он среди ночи вернулся домой, сквозь темноту плыли бледные квадраты окон; небо уже затаило свое морозное дыхание в предвкушении нового дня. Не зажигая света, он двинулся в сторону кухни, но у порога остановился. На столе, на стульях, возле раковины в беспорядке громоздились неразличимые очертания – таинственные, обособленные прорехи в завесе кромешной тьмы. На мгновение какое-то странное ощущение зародилось у него в носу, в полости рта, словно нечто вязкое и сладкое навалилось и давило на невидимую преграду; но не успел он разобраться в истоках этого непонятного явления, как самый темный сгусток тени отчетливо преобразился в сгорбленную спину его жены, дремавшей, положа щеку на руки прямо за кухонным столом.
От сумбурного чувства неловкости его как ветром сдуло в спальню и сковало в бессонном, неподвижном напряжении, не отступившем даже утром, когда жена тихонько позвала его по имени, собираясь на работу. После ее ухода он наконец задремал, и его повлекло в холодную даль на неверно скользящей льдине сна, то и дело проваливавшейся в черные проруби. Через час он проснулся; уже опаздывая в театр, на бегу заглянул в кухню и через кольца своей тубы увидел на столе незнакомые тарелки, слегка оплывшие свечи в блюдечках, аккуратно расставленные бокалы, как для праздничного застолья. Но на улице, пока он гнался за троллейбусом, ветер взъерошил ему изрядно поредевшую шевелюру и заодно унес и его недоумение; и к моменту встречи с женой на их постоянном углу он и думать забыл о ночном происшествии, потому что был до дрожи в коленках охвачен виноватым чувством облегчения: миновал еще один день, а билеты так и не поступили в продажу – главное, этого не случилось во время ее дежурства…
Собираясь, по-видимому, что-то сказать, она вглядывалась в его лицо с какой-то робкой, но настойчивой решимостью.
– Приду, как обычно, – бросил он и поспешил уйти, пока у нее с языка не сорвались приготовленные слова; но в тот вечер бородач-организатор опять порекомендовал им всем задержаться подольше – на всякий случай. С приближением темноты очередь нервно задергалась. Началось брожение; бывалые очередники, чьи лица от многонедельного бдения поистерлись как профили на старинных монетах, расползались в поисках исправного телефона-автомата; новички отвоевывали себе позиции, а организатор яростно ругался, не успевая следить за стремительными метаморфозами списка. Павел улизнул в десять вечера, предупредив, что его вот-вот подменят, а еще через полчаса Софья Михайловна устремила на Сергея скорбный взгляд средневекового ангела, тихо поблагодарила за любезность, передала ему свой номерок и при этом легко коснулась его ладони – он не сомневался, это было случайно, – после чего тоже ушла.
Подавленный непомерностью ожидания, он стоял с закрытыми глазами, окаменев от усталости, сжимая в правой руке сложенный номерок жены, а в левой – номерок Софьи Михайловны. Когда он в два часа ночи, пошатываясь, вышел из очереди, у него вконец свело кончики закоченевших, скрюченных пальцев. На кромке тротуара сидел какой-то старик: он курил и подбрасывал в воздух спичечный коробок, ловил и снова подбрасывал. Сергей спотыкаясь шагнул в плывущее облачко дыма, и на миг переулок у него за спиной подернулся рябью и растаял. Старик поднял голову.
– Терпение, – задумчиво проговорил он. – Все окупится сторицей.
– Вы о чем? – Сергей невольно остановился.
Старик улыбнулся, и его черты, покрывшись тончайшей паутиной морщин, стали неразличимыми.
– О музыке, – ответил он. – Лучше которой вам еще не доводилось слышать.
Сергей машинально проследил за полетом спичечного коробка – небесно-голубого коробка с золотой надписью на одной стороне, скользившего вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз в полосе фонарного света… От недосыпа в голове у него звенело, как в пустом колодце. Так ничего и не сказав, он лишь кивнул и поплелся домой; а наутро, лежа в кровати с крепко закрытыми глазами, он дождался, пока за женой не хлопнула входная дверь, потом отшвырнул одеяло, босиком выскочил в коридор и у самого порога успел перехватить сына.
– Ладно, – угрюмо бросил тот. – Гони пятерку.
Сергей посмотрел на него с отвращением; хотя на языке вертелась отповедь насчет растраты семейных сбережений, он молча пошел за брюками (а минуя кухню, с недоумением заметил на столе все то же боевое противостояние бокалов и подсвечников) и вывернул все карманы.
– Пока два рубля, – признался он. – Трешку потом отдам – если, конечно, ты меня не подведешь.
К его удивлению, Александр не подвел; явился он, естественно, не в десять, но и не слишком припозднившись. Софья Михайловна ушла минут за пять до его появления; она тоже договорилась, что ее вскоре подменят, – насколько можно было понять, кто-то из родственников. Он побрел куда глаза глядят, смутно рассуждая, что домой пока не хочется, тем более что поздний вечер так и звал прогуляться. На соседней улице он заметил ее и прибавил ходу, но тут же сообразил, что она с кем-то разговаривает – с мужчиной; Сергей видел его обтянутую светлым плащом спину, ссутулившуюся вопросительным знаком. Он замедлил шаг, даже отступил назад; настроение резко и необъяснимо упало, но в следующий миг ее собеседник повернулся и зашаркал вперед тяжелой старческой походкой, а поравнявшись с Сергеем, посмотрел сквозь него через очки блеклыми подслеповатыми глазами несчастного ангела. Ее отец, воскликнул внутренний голос, и Сергей, выдохнув, бросился бежать вниз по улице, прямо по грязным лужам, оставшимся после вялого дневного дождя.
– Ой, – вздрогнула она. – Это вы. Напугали меня.
– Какой удивительный вечер, – запыхавшись, выговорил он. – Даже странно: и не спать в такое время, и в очереди не стоять.
– Еще раз спасибо вам за вчерашнее. Что придержали для меня очередь. Я устала до смерти.
– Всегда рад.
В молчании посмотрев друг на друга, они заговорили одновременно.
Он сказал:
– Если хотите, могу вас проводить, а то время уже…
А она сказала:
– Время уже позднее, но если хотите, можно зайти ко мне на работу – дам вам послушать одну…
Их слова на излете столкнулись и перехватили друг друга.
Она сказала:
– Ой, спасибо, я буду…
А он сказал:
– Конечно, это будет…
Тут они рассмеялись – пусть смущенно и коротко, но все же рассмеялись, отчего это мгновение вдруг сделалось невесомым, и всю дорогу до Музея истории музыки – полчаса пешком – его не покидало ощущение, что можно запрокинуть голову и проследить, как то самое мгновение уплывает сквозь дымящиеся потеки фонарей, сквозь ночные воздушные ямы, над крышами и куполами старого города и, переливаясь жемчужным туманом, превращается в обыкновенное перышко апрельского облака.
В старом особняке, где располагался музей, он шел за ней по пятам из зала в зал. По углам пылился лунный свет, дремали равнодушные смотрительницы из вечерней смены, и старинные инструменты с осиными талиями изгибали прихотливо удлиненные шеи. Останавливаясь так близко от нее, что их плечи почти соприкасались – почти, но не совсем, – он любовался лазурью лакированных клавесинов с гирляндами купидончиков из слоновой кости, резвящихся по бокам, и хрупкими скрипками в футлярах, расписанных бледными пейзажами; а когда она вела рассказы о своих любимых экспонатах, которые годами знала, лелеяла и нарекала нежными прозвищами, ему представлялось, что эти уныло-пыльные залы вспыхивают множеством огней, затягиваются шелком, полнятся стайками нежно-окрашенных безделушек, а она в длинном узком платье сидит за лазурным клавесином, наигрывая грустную, неспешную мелодию, или ласкает бледными пальцами золотострунную арфу, но когда он непроизвольно взглянул на ее пальцы, он заметил кольцо у нее на правой руке, и его видение померкло.
– Может, послушаем ваши песни? – сказал он отрывисто.
– Конечно, – ответила она после едва ощутимой заминки. – Пойдемте. У выхода погасите, пожалуйста, свет.
Она провела его коридором со множеством запертых дверей в небольшое помещение, где сбились в стадо патефоны. Здесь она с минуту колебалась среди разинутых черных глоток, а потом с решительным видом шагнула к одной из них.
– Это у нас – самый старинный образец. Немного капризный, но такой милый. Необыкновенный. Вот, я уверена, вам понравится…
Усевшись напротив, она закрыла глаза; теперь Сергей убедился, что голубые прожилки у нее на веках – это вовсе не обман вечернего света. Заставив себя отвести взгляд, он стал слушать хриплый патефон, который скорбел о том, как сходятся судьбы, падают звезды, качаются травы; и весь мир рискованно, пьяняще поплыл к далеким горизонтам, где мчатся кони, свистит ветер, а влюбленные обречены умирать молодыми и бессовестно счастливыми. Тут его мысли сбились. Ему вспомнилась первая встреча с Анной двадцать лет назад, в мрачном предбаннике под дверью врачебного кабинета; оба пришли только за справкой для работы, оба томились от скуки и думали о своем, прижатые друг к другу в нервном, простуженном скопище страждущих. Он навлек на себя гнев какой-то старой карги, когда пропустил Анну вперед, без очереди, а потом, выходя из кабинета, приятно удивился, что она ждала его в каморке без окон за грозной глухой дверью. И тут же перед его мысленным взором возникли совсем другие закрытые двери – двери, которые он видел мельком в тайных закоулках этого чудесного места, – двери, за которыми наверное скрывались таинственные сады бесшумно вибрирующих скрипок, и черное сияние величественных роялей, и бездонные лунные пруды симфоний, и сонаты, порхающие по комнатам с легкостью случайных отражений, с грацией редких бабочек…
– Ну, как вам? – спросила она.
Оказалось, песня закончилась. Она выжидательно на него смотрела.
– Ваша правда, – поднимаясь со стула, ответил он. – Это что-то необыкновенное.
Через час, проводив ее до подъезда, он медленно двинулся домой. Путь его лежал мимо киоска. Очередь рассосалась, но в промозглой ночи топталась горстка особо стойких, и огоньки сигарет кружили у их лиц настырными красными мошками. Ему удалось разглядеть сына, который беседовал с каким-то человеком, чье лицо оставалось неразличимым, а тень как бешеная скакала по тротуару; с недавнего времени фонарь беспорядочно мигал, требуя замены лампы. Сергей окликнул сына через дорогу; тут же одна мошка нырнула к земле и была поспешно затоптана.
Он, было, подумал устроить мальчишке выволочку, но так ничего и не сказал. Их шаги зазвучали недружно на последнем отрезке ночи.
– Мама приходила, тебя в очереди искала, – сообщил ему сын. – Пирог приносила какой-то.
– Пирог?
– Ну, пирог там или торт. Сама испекла. Хотела тебя накормить.
– Что за блажь, – рассеянно сказал Сергей. – Почему было дома не подождать?
Ему вдруг захотелось узнать, пользуется ли она духами. Наверное, не суждено – о таких вещах ни с того ни с сего спрашивать не принято; впрочем, можно было бы и спросить – на концерте. Впервые за все время он не стал отгонять вольные мысли и решился представить, как уходят вверх ступени парадной лестницы, как Софья идет с ним под руку, и ее маленькая ладонь чуть подрагивает на сгибе его локтя; вот они садятся в бархатные кресла, вот она по-детски угловато склоняет бледную щеку ему на плечо – и наступает тишина, такая идеальная, такая осязаемая, плывущая к высоким сводам, а потом все ахают: Селинский, Селинский, и вправду он, эта летящая походка, эти летящие фалды фрака, эти летящие седые волосы – и вот уже первый головокружительный взмах палочки, летящей в благоговейном воздухе… а потом… Но на этом месте его фантазии потеряли определенность, а вскоре и вовсе иссякли. Гложущая необходимость ежедневных недомолвок, удручающие подозрения, что билет попадет в бесчувственные руки жены, малоприятная перспектива – в случае успеха – плести небылицы, чтобы оправдать возвращение из очереди с пустыми руками, а потом искать, куда бы понадежнее спрятать свое сокровище, и под угрозой разоблачения громоздить одну ложь на другую, чтобы улизнуть из дому в день концерта – мысль об этих постоянных, нечистых потугах в который раз повергла его в тоску, и он в который раз себя уверил, что имеет полное право пойти на Селинского, что никаких подлостей не делает, что он заслужил, действительно заслужил… разве вся его жизнь, со всеми ее упущенными возможностями, несбывшимися мечтами, вереницами неудач, не вела к этой музыке, к этому дару, к этим…
– Завтра, сказали, опять всем до двух часов ночи стоять, – проговорил сын и покосился в его сторону, а когда Сергей не ответил, сам предложил: – Хочешь, могу тебя подменить в десять вечера, как сегодня. Если еще пятерку дашь.
– В математике ты, похоже, не силен. Тебе известно, какой у меня оклад?
– Ну, трешку давай, я и за трешку согласен, – быстро уступил Александр.
Они остановились у подъезда. Сергей бросил взгляд на сына. Пускаться в объяснения не имело смысла, он это знал; мальчишке не дано понять, каково это: желать чего-то до боли, до помешательства…
– Ты не можешь все время до двух часов ночи гулять, – в конце концов сказал он. – У тебя ведь школа.
– Так это же не на все время. Только два дня: сегодня и завтра. Я хотел, как лучше.
Сергей дрогнул.
– Что ж, ладно, – сказал он, помолчав. – Но с одним условием. Если продажа будет в твое дежурство, билет отдашь мне из рук в руки. Я его бабушке сам преподнесу. Договорились?
– Мне-то что, как скажешь, – ответил Александр, избегая, впрочем, отцовского взгляда.
Сглатывая горечь во рту, Сергей полез за бумажником.
3
– Новенький? Что-то я тебя раньше не видал.
– Ага, с ночной сменой вот помогаю.
– С ночной сменой – это правильно! Тут, понимаешь, кое-кто бухтит: не может такого быть, чтобы продажу билетов в час ночи открыли. А я им говорю: кто ж его знает, дело тонкое, не угадаешь, и вообще человек надеждой жив… Можно у тебя стрельнуть? И огоньку… Вот спасибо, благодарствую. А так-то говоря, куда нам еще податься? У меня, к примеру, бессонница; раньше сидел, понимаешь, в потемках, сам с собой беседовал. А теперь могу сюда прийти, с людьми покалякать – как-никак при деле. Мужики анекдоты травят, вон там парень стоит – песни поет… Ага, еще одно новое лицо вижу: пацан совсем – отца, видно, подменяет. Отец-то как раз уходит, гляди. В музыке, между прочим, собаку съел, как и вон тот, усатый.
– Пацана этого, вроде, знаю. Ладно, пойду на свое место встану. Увидимся еще… Эй, здорово, мы, кажись, соседи, у тебя номерок-то, часом, не сто тридцать седьмой? Неужели не признал? Николай. Вспомнил?
Александр не ответил. Этого гада он заметил первым – тот маячил громоздкой тенью в туманном свете фонаря, курил с таким же, как он, жуликом, а потом оба уставились в его сторону – и заржали, заржали… Ему до сих пор было трудно дышать.
– Что с тобой стряслось? – весело спросил этот негодяй. – Я на вокзале три часа торчал, а ты как сквозь землю провалился.
Намеренно глядя поверх его головы, Александр закипал.
– А, понял. Понял… Ты, видно, решил, что я тебя на деньги развел, так, что ли? Обижаешь. Честно скажу, обижаешь. Заставить бы тебя съесть этот чертов билет – я ж его для тебя покупал, очередь отстоял, только он с тех пор у меня затерялся.
– Затерялся. Как же, – процедил сквозь зубы Александр.
– Хочешь – верь, хочешь – нет, мне побоку. Все равно он теперь просрочен. Да ладно, не парься, у тебя тут золотая жила, чего париться-то?
– Да что ты говоришь? И где ж она, конкретно?
Вор изобразил удивление.
– Ты ведь на Селинского стоишь, разве нет?
– Ну и что? – Александр не желал смотреть ему в лицо.
– А ты пораскинь мозгами. – Он приблизился вплотную, обдав Александра знакомым запахом перегара и пота. – Моднявый композитор приезжает на родину, чтобы дать один-единственный концерт! Многие бы душу прозакладывали, чтоб только его увидеть, да не у всех есть возможность круглыми сутками в этом переулке копытиться. Соображаешь? Здесь, дружище, твое время – деньги. Покупаешь билет по госцене, идешь по адресочку, нам с тобой известному, там я тебя свожу с нужными людьми – и у тебя полные карманы бабла.
Мысли Александра помимо его воли забродили, и ему вспомнился студеный церковный воздух, будто высеченный из того же камня, что и стены, а вместе с ним – бегающие лучи фонариков, мельком выхватывающие из мрака соблазнительные видения его самых потаенных, невыраженных желаний, и необузданное, пьянящее чувство, ненадолго наполнившее грудь предвкушением взрослой жизни, и еще уверенность, что с ним наконец что-то происходило, что-то менялось…