Текст книги "Очередь"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Ольга Грушина
Ольга Грушина – не историк, не хроникер, тем более не философ, – но лирик, импрессионист, необычайно зорко видящий оттенки цвета, игру света, тени – и в плеске дождя, и в блеске солнца.
Майя Кучерская
Писатель огромного, многообещающего таланта.
The New York Times Book Review
Презрение автора к системе, в которой живут герои, в конечном счете имеет гораздо меньшее значение, чем ее симпатия к ним, которой эта прекрасная книга проникнута от первой страницы до последней.
The Washington Post
Необычная притча о тоске по красоте и самовыражению.
The Sunday Times
История о растраченном таланте становится еще и историей предательства и покаяния; история о надежде становится историей мужества, силы человеческого духа. В России, где неосторожно сказанное слово могло стоить человеку свободы, а часто и жизни, ежедневные поступки имели особый вес. На этом фоне сюжеты становятся ярче, рельефнее, глубже – интереснее для меня и, я надеюсь, для читателя.
Ольга Грушина
От автора
Ибо мы спасены в надежде. Надежда же, когда видит, не есть надежда; ибо если кто видит, то чего ему и надеяться? Но когда надеемся того, чего не видим, тогда ожидаем в терпении.
Послание к Римлянам 8: 24–25
Русскому читателю, безусловно, известна история возвращения в Россию Игоря Стравинского. В тысяча девятьсот шестьдесят втором году восьмидесятилетний композитор принял приглашение советского правительства посетить свою Родину с рядом выступлений – впервые за полувековое отсутствие. Исторический концерт, которым дирижировал сам Стравинский, состоялся в Большом зале Ленинградской филармонии. Очередь за билетами сформировалась за год до концерта и со временем преобразовалась в уникальную социальную организацию со сложной системой правил и взаимоотношений. Хроника этой единственной своего рода очереди полна эпизодов, которые мог бы с легкостью позаимствовать любой писатель; например, после года ожидания двоюродная сестра Стравинского, восьмидесяти четырех лет от роду, так и не попала на концерт, поскольку ей не досталось билета (в очереди у нее был пять тысяч первый номер), и она смогла увидеть своего знаменитого родственника только на крошечном экране черно-белого телевизора.
Это событие послужило главным источником вдохновения при замысле «Очереди», но сам роман далек от исторической действительности – скорее он представляет собой художественный вымысел на темы Советской России, в котором знакомые реалии видятся то слегка смазанными, то несколько преувеличенными, то чуть несуразными, как в сказке или во сне. Действие разворачивается на фоне общих мест советской жизни – налицо здесь киоски, секретные службы, взятки, черный рынок, демонстрации, законы о тунеядстве – однако по духу оно ближе Хармсу или Платонову нежели Зощенко или даже Булгакову. В романе немало условностей, присущих притче, начиная с самой идеи доведенной до абсурда очереди, которая стоит перед вечно закрытым киоском, с раннего утра до поздней ночи, и где на руки будут выдавать только один билет. В книге нет конкретных мест – «Запад» и «Восток» носят характер почти мифологический, сродни мечтательным «По ту сторону» и «Оттуда» – и само время в романе условно: хотя год действия и отмечен как тридцать седьмая годовщина Новой Жизни, что, конечно, подразумевает Октябрьскую революцию тысяча девятьсот семнадцатого года, это отнюдь не означает, что описываемые события относятся к тысяча девятьсот пятьдесят четвертому году. Напротив, в романе прослеживается свободное смещение и смешение трех различных периодов советской истории, а именно сталинских репрессий, хрущевской оттепели и брежневского застоя.
Подобным же образом в моих вымышленных персонажах читатель найдет отзвуки реальных лиц начиная с самого Игоря Стравинского (в романе композитора зовут Игорь Селинский), а также прозрачные параллели с действительными событиями. В особенности балетный мир Майи в западном «городе света» задумывался фантастическим отражением знаменитых Русских сезонов Дягилева, которые в дореволюционные годы произвели сенсацию в Париже; участниками их были несравненный Вацлав Нижинский (о котором однажды сказали «чертенок [который] никогда не успевает опуститься на землю вместе с музыкой») и блестящая Тамара Карсавина, а в число их самых нашумевших постановок вошли три балета Стравинского, принесшие ему мировую славу, – «Жар-птица» (L’oiseau de feu, 1910), «Петрушка» (1911) и «Весна священная» (Le sacre du printemps, 1913).
Был у меня и другой источник вдохновения – работа моего отца, философа и социолога Бориса Грушина, который десятилетия своей жизни посвятил изучению общественного мнения и массового сознания. Одно время, в 90-х годах, он руководил созданной им Службой изучения общественного мнения под названием «Vox Populi», и именно с мыслью о гласе народа я и писала главки, отличающиеся по стилю от остального повествования, где главным персонажем выступает безликая, анонимная очередь. Отец успел прочитать только первую часть. Сказал, что поделится своими соображениями, когда книга будет кончена, – но дочитать ее так и не успел.
Наконец, уместно будет сказать и пару слов о связи с «Очередью» Владимира Сорокина. Если коротко, то связи нет никакой. Хотя имя Сорокина мне было, конечно, знакомо, получилось так, что про его «Очередь» я не слышала – как я потом восстановила, книга была опубликована в то самое время, когда я уезжала учиться в Америку. Узнала я о ее существовании только тогда, когда моя «Очередь» уже была сдана в издательство: по забавному совпадению в том же году в Соединенных Штатах опубликовали перевод книги Сорокина и я случайно увидела отзыв в журнале. Роман я тут же прочитала; общее впечатление от него создавалось совершенно иное, но обнаружились и любопытные совпадения в отдельных деталях, настолько характерных для советских очередей (начиная со всем знакомого «Кто последний?»). Сравнение этих двух книг кажется мне весьма интересным, так как они являют два независимых взгляда на феномен очередей: один – в духе социальной сатиры, а другой – сквозь призму размышлений о природе человеческих желаний, о надежде, о времени.
Строфа о кукушке взята из стихотворения Анны Ахматовой тысяча девятьсот одиннадцатого года «Я живу, как кукушка, в часах».
Благодарности
Я хотела бы выразить благодарность Кейт Дэвис, Лансу Фицджеральду, Ли Батлеру и всем сотрудникам Penguin Group, которые работали над выпуском этой книги в США; корректору Анне Жардин за ее зоркий глаз; и моему редактору в Великобритании Мэри Маунт за ее проницательное чтение. Как всегда, я глубоко признательна Уоррену Фрейзеру, моему агенту, за все то многое, что он для меня делает, и особенно за откровенность, и Мэриан Вуд, моему издателю и редактору, за ее понимание и дружбу. Хочу выразить особую благодарность Елене Серафимовне Петровой, моей русской переводчице, за великолепное чувство слова, невероятную работоспособность и терпение. И наконец, хочу сказать «спасибо» своей семье – моему брату Алексею Карцеву и моей маме Наталье Карцевой за то, что они всегда были рядом в самый тяжелый период моей жизни, во время которого была написана эта книга, и моему мужу Майклу Клайсу, моему первому читателю.
А больше всех я хочу поблагодарить своего отца Бориса Грушина. Спасибо тебе, папа, за все.
ОЧЕРЕДЬ
Памяти моего отца
Часть первая. Зима
1
– Кто последний? Вы последняя? Что дают?
– Понятия не имею; надо думать, что-нибудь хорошее. Может, перчатки, а то руки зябнут.
– Говорят, шарфики импортные.
– Неужели шелковые? А какая расцветка? Мне бы голубой. Или салатный.
– Много хотите, гражданочка. Шарфики – скажете тоже. Я слыхала, пасту зубную дают.
– Пасту? Зубную пасту?! Да бросьте вы, неужели такая очередь будет за пастой стоять!
– А че такого? Зубы почистить.
– Вот именно, только вам уже не поможет.
– Заткнись!
– Сама заткнись!
– Да успокойтесь вы, при чем тут зубная паста? Мужчина впереди сказал, сапожки женские завезли, кожа натуральная.
– Ой, только бы хватило! Где этот мужчина – пойду его поспрошаю.
– Да ему стоять надоело – уж полчаса как ушел.
– Ну, прямо! Не полчаса, а час.
– Скорей два часа. Когда он стоял, я еще пальцами шевелить могла.
– Если б сапожки – он бы не ушел.
– Холостой, видать. На кой ему сапожки-то, если жены нету?
– Жены нету – дама сердца есть.
– Дама сердца! Ой, не могу – дама сердца, откуда у этого мордоворота дама сердца! Такой урод… хуже вон того мужика.
– Эй, ты на кого пасть разеваешь? Это я урод?.. Да-да, вот ты – это ты про меня сказал – «урод»?
– Да хоть бы и про тебя. А что ты мне сделаешь?
– Я те покажу, кто тут урод! Щас я до тебя доберусь, а ну, расступись, люди, расступись!
– Локтями-то полегче! Здесь старый человек сзади стоит, куда прешь?
– А ты кто такой, чтоб мне указывать?
– Я что, я ничего… Хорош, хорош, я ведь… слова не скажи… Я не…
– Давай, милок, выбей ему зубы, чтоб на пасту не тратился.
– Господи, опять она со своей пастой! Какая еще паста, при чем тут паста, неужели не доходит: мы не за пастой стоим!
– Надо же, никто толком знает: что дают? Уж наверное, что-нибудь полезное. Ладно, время пока есть – постою, сколько смогу. Вы последняя?
2
В тот ноябрьский день Анна решила пойти с работы непривычным путем. Обычная дорога к дому была запружена гражданами, которые высыпали на улицу в честь празднования тридцать седьмой годовщины. Как правило, она получала от парадов удовольствие, но в этот раз на нее навалилась усталость и ей не захотелось часами переминаться с ноги на ногу в толпе прохожих, хотя она и знала, что среди марширующих вполне мог оказаться ее муж – с тубой на плече, в составе сводного районного оркестра, чьи тусклые медные улитки уже ползли в ее сторону, сотрясая город торжествующим ревом.
Времени было только три часа дня, но воздух отяжелел от приближения вечера и разбух от снега. В мире пахло разгоряченной медью и жухлой гвоздикой. Через пару кварталов на улицах сделалось безлюдно, все ушли на праздничное гулянье, и этот жилой район остался голым, сырым и мрачным, как дно какого-нибудь северного моря, неприглядно обнаженное в пору отлива. По тротуару гулко стучали плоскими подошвами ее баретки. Прибавив ходу, будто спасаясь от этого стука, Анна нырнула в переулок, миновала какой-то двор под квадратом неба, стиснутого безрадостными, нависающими над головой домами, свернула за угол – и замедлила шаг.
На тротуаре собрались люди, десятка полтора-два; над их темными, нахохленными спинами кружили последние бурые листья. Даже здесь гулянье, решила Анна и ринулась вперед, прижимая к груди сумку.
Из толпы к ней повернулся старичок.
– Присоединяйтесь, – позвал он.
Анна хотела пройти мимо, но помедлила, опасаясь, как бы ее отказ от участия в народном ликовании не сочли за отсутствие патриотизма; впрочем, она успела заметить, что толпа на тротуаре ничем не напоминает праздничное сборище. Притихшие и отстраненные, эти люди не размахивали самодельными флажками и не скандировали лозунги; ее взгляд выхватил женщину преклонного возраста, которая опиралась на трость, и скуластого, болезненного вида юношу. Она неуверенно обернулась к окликнувшему ее старичку. Тот был одет в поношенное пальто цвета чернозема; хищные тени съели большую часть его лица и затерялись в спутанной бороде, прорезая глубокие борозды на пергаментной коже и заливая глаза темнотой. Под его немигающим, скорбным взглядом Анне стало не по себе, она покосилась в сторону – и только теперь заметила киоск.
Значит, ошиблась, подумала она и опустила сумку. Никакое это не гулянье, а просто очередь. Над этим убогим ларьком даже не было вывески. Единственное окошко закрывал деревянный щит с прикнопленной запиской, но разобрать слова с такого расстояния не получалось. Она не помнила, чтобы раньше здесь стоял киоск, но ведь и заносило ее сюда нечасто: в последний раз, наверное, несколько месяцев назад, а то и пару лет, если не больше; время уже давно текло сплошным потоком и застывало монолитной, плоской, ровной конкрецией, совсем – вдруг подумалось ей – как строительный раствор, что льется из цементовоза и расцвечивается лишь дозированными государственными праздниками, которые он тут же и затягивает в себя россыпью красно-желтых фантиков.
Нет, ей, конечно, грех было жаловаться. Она жила хорошо, очень даже хорошо.
Как все.
– А что здесь дают? – спросила она.
Старичок улыбнулся, морщины умножились, тени сгустились.
– А чего бы вам хотелось? – негромко спросил он.
– Простите?
– Дают здесь то, – ответил он, – чего душа просит. Вот вам, например, чего больше всего хочется?
Она уставилась на старца. Между ними в густом воздухе медленно проплыл сухой лист.
Никто из присутствующих не проронил ни слова; подернутые дымкой лица отвернулись. А старик-то не в себе, догадалась она и, похолодев, отпрянула, заторопилась прочь. На ходу ей удалось прочесть записку: «Ушла на праздник». Ниже было нацарапано что-то еще, но Анна не вчитывалась – она теперь смотрела только вперед, словно спеша к некой невидимой, отдаленной цели, однако все время ощущая спиной тяжесть стариковского взгляда, скользившего по ней сверху вниз: от макушки, вдоль позвоночника, к ее стоптанным подошвам.
В тот вечер она решила непременно дождаться мужа, чтобы им сесть за стол всей семьей. Отчего-то – скорее всего, из-за непривычно позднего времени – в кухне казалось еще теснее и темнее обычного; черно-белый циферблат настенных часов, похожих на вокзальные – большой, круглый, голый, – равнодушно провожал последние отбывающие проблески света и встречал прибытие неповоротливой, гнетущей тьмы. Не вставая со своего углового места возле плиты, Анна сделала вид, что кладет себе добавку, а сама смотрела, как ее мать возится с кусочком мяса, а сын безучастно сооружает вал из картофеля вдоль края тарелки, возводя и тут же разминая комковатые бастионы. Закончив безмолвную трапезу, ее мать, а потом и сын вышли из-за стола, и тогда она налила два стакана чаю, положила себе кусок сахара и еще с минуту понаблюдала, как муж дует на обжигающую жидкость: губы его недовольно морщились, а челюсти шевелились в каком-то особом неслышном, непостижимом для нее ритме.
В конце концов она подавила вздох и отвернулась к окну. Занавески исподволь раздвигал коварный осенний сквозняк, а сквозь образовавшийся зазор на нее смотрела темнота, у которой оказалось мягкое лицо, вылепленное светом, тронутое тенью и преображенное мраком в некое подобие когда-то знакомой, нежной, юной красоты.
– Со мной сегодня приключилась странная история, – тихо заговорила она, будто бы сама с собой. – Иду я совершенно безлюдной улицей, и вдруг…
Он стрельнул взглядом в ее сторону:
– Разве ты на районный праздник не ходила?
Анна встретилась глазами с незнакомкой, маячившей в оконном стекле, и глаза у той наполнились ночью. Тогда она вновь повернулась к мужу.
– Ходила, ходила, – сказала она. – А как же иначе, ходила – тебя послушать. Ты, конечно, хорошо играл, то есть просто замечательно, как всегда.
– Как всегда, – повторил муж, но из него будто выпустили воздух, и он снова принялся болтать в стакане жидкий чай.
Она выждала, положила себе еще один кусочек сахара, проследила, чтобы он стукнулся о дно стакана, и сделала маленький глоток. Муж больше ни о чем не спрашивал, и через некоторое время она поднялась из-за стола, подошла к раковине и аккуратно вылила почти не тронутый чай.
В суматохе школьных будней Анна вскоре забыла про очередь у киоска, но как-то раз, уже в декабре, на перемене, увидела, как в коридоре шушукаются две учительницы. Остановившись у доски объявлений, чтобы прикрепить памятку о ежегодном конкурсе ученических работ (в этот раз тема сочинения была такая: «Герой Революции, с которым я мечтаю встретиться»), она невольно подслушала, как Татьяна Алексеевна взволнованно шептала:
– Появился откуда ни возьмись, совсем недавно, и никто, ни одна живая душа не имеет представления, чем там торгуют!
– А на вывеске разве не указано? – спросила Эмилия Христиановна.
Держа на ладони кнопку, Анна помедлила, притворяясь, что просматривает другие объявления, но спина у нее напряглась.
– Там вообще вывески нет никакой. Но поговаривают, что…
У них над головами пронзительно задребезжал звонок. Анна обернулась и успела заметить, как математичка нагнулась и прокричала конец фразы прямо в ухо физичке, отчего та в немом изумлении разбухла, как опара. Анну так и тянуло встрять в их разговор, но Татьяна Алексеевна, чопорно изогнувшая губки, уже зацокала по коридору, оставляя за собой приторный ванильный шлейф, а Эмилия Христиановна колобком покатилась в противоположную сторону, подхваченная стадом припозднившихся учеников.
Анна со вздохом воткнула кнопку.
По дороге домой она поймала себя на том, что замешкалась у развилки, но почему-то в последний миг смутилась и зашагала прямо; и только в промозглый предрассветный час, когда в мире цвета свинца разыгравшийся ветер затряс оконные рамы у них на шестом этаже, ей приснилось, будто она тогда свернула налево и дошла до переулка с киоском. Переулок из ее сна ничем не напоминал реальный переулок – не более как недопеченный проход между двумя улицами, с заброшенной старой церковью в одном конце и редкозубой ухмылкой забора в другом, да унылыми пятиэтажками между ними. Нет, ей пригрезился осколок неведомого, ни на что не похожего города, где на месте церкви указующим перстом взмывала ввысь разрушенная часовая башня, по канавам плыли картофельные очистки и яичная скорлупа, а в залитых светом витринах изгибались лысые, безликие манекены; и в то же время, пока она бежала мимо – и волосы разлетались солнечно-медовым ореолом над ее головой, а руки прижимали к груди охапку цветов, – она твердо знала, что это и есть тот самый переулок. И люди те же, топчутся на месте, чего-то ждут, но у нее нет никакого желания останавливаться. На бегу она то и дело бросает взгляд на свои руки: изящные, ухоженные, с розово-перламутровыми, как идеальные лепестки, ноготками и дивным кольцом на пальце. А потом к ней поднимает лицо тот безумный старец, и глаза у него – пара круглых черных зеркал, в которых отражаются облака, ветви деревьев и она сама; но почему-то не видно в них ни медовой копны волос, ни охапки цветов, а видно только пожилую, растрепанную тетку в мешковатой коричневой юбке.
Анна не любила сны. В снах всегда была какая-то непредсказуемость, неопределенность, скроенная, казалось, из той же иллюзорной, зыбкой, опасной материи, что и прежняя жизнь, какую она знала по урокам истории. Сама она, конечно, ничего не помнила из той жизни – была тогда слишком мала. А нынешняя жизнь шла своим чередом, стабильно. Никто в их семье не голодал, зимой не мерзли – в квартире паровое отопление, жили, можно сказать, с удобствами, да и сами имели кое-какие заслуги: прошлой весной, например, она была отмечена по району как победитель соцсоревнования и награждена отрезом красного шелка – не натурального, разумеется, но все равно очень гладкого, блестящего, из которого у нее получились две красивые наволочки. Отдельные недостатки, конечно, были, но появись у нее вдруг возможность что-то в своей жизни изменить, что-нибудь одно, она бы затруднилась сделать выбор, потому что жила она хорошо, о чем в который раз и напомнила себе буквально в тот же день, сидя в классе за учительским столом. При этой мысли она, видимо, зашевелила губами, а то и забормотала себе под нос, потому что несколько учеников перестали писать и уставились на нее тусклыми, нелюбопытными глазами – жучками и пуговками. Она тут же потупилась и принялась разглядывать свои руки, обветренные, голые, немолодые руки с обломанными ногтями, с коротковатыми пальцами, перепачканными мелом, – и тут ей вдруг стало ясно, куда она непременно отправится прямо сегодня, как только освободится, еще при мерцающем свете дня.
Свернув в переулок, она ахнула. К киоску выстроились человек пятьдесят, если не больше; запрудили весь тротуар. Как и в прошлый раз, окошко было закрыто, а на щите белел новый клочок бумаги. Анна подошла поближе и, щурясь, прочла корявый почерк.
«Ушла на обед, – гласила записка. – Буду после 15.00».
Она посмотрела на часы – стрелки показывали половину третьего – и обвела глазами очередь.
– Что же все-таки тут продается? – спросила она.
Щекастая дамочка в песцовой шапке, с вишневой помадой на губах, пожала плечами.
– Я лично за сапогами импортными стою, за кожаными, – сказала она.
– Возможно, детские шубки выкинут, – робко предположил стоящий за ней мужчина.
– Глупости какие, в ларьках детскими шубками не торгуют, – прошипела из-за его спины грузная старуха. – Нутром чую, торты завезут. «Наполеон», с обсыпкой. – Она причмокнула. – На той неделе в ларьке у трамвайной остановки такие давали, да мне не хватило.
– Выходит, никто не знает, – задумчиво проговорила Анна и вновь посмотрела на часы.
У нее оставалось еще тридцать минут. Конечно, в любой другой день она бы и не подумала убивать время бог весть на что. Но сегодня – сегодня день был особенный, сегодня – внезапно осознала она – ей хотелось сюрпризов; даже более того, сегодня она верила, что их заслужила. Преисполняясь решимости, она заспешила вдоль очереди, моргая от снега; в лучах предзакатного солнца все кругом сделалось ярким и одновременно расплывчатым, и город распадался на ослепительные треугольники холодного блеска. Она стала в хвост очереди. «Наполеон» был бы очень кстати, подумалось ей, – одно лишь предвкушение уже радовало: сладость так и скользит по языку, и весь мир спрессовывается в слоеное, посыпанное сахарной пудрой мгновение, – хотя, конечно, перед ней замаячило и множество других соблазнительных возможностей: скажем, капроновые чулки с едва уловимым запахом химии, рубиново-красный лак для ногтей в квадратном флакончике, бархатистый голыш мыла «жасмин». В один прекрасный зимний день – точь-в-точь похожий на нынешний – она набрела на ларек, где торговали апельсинами; апельсины, правда, оказались кислыми и были нашпигованы твердыми горькими косточками, но пахли они изумительно – просто изумительно, – и запах навеял нечто давно забытое, нечто из давнишней, туманной поры детства: как в огромном, шелком и бархатом обитом пространстве угасал свет, как царственно покачивался, уплывая вверх, пурпурный с золотом занавес, как на нее обрушилась лавина звука, движения и цвета, как накрахмаленный кружевной воротничок царапал ей подбородок, и вилась ноздреватая спираль ароматной кожуры под ее неловкими пальцами, которые никак не могли дочистить апельсин, водруженный на мягкий бортик балкона, и она стреляла глазами то на сцену, то на оранжевый плод, то опять на сцену, а рядом бестелесный папин голос выдыхал: «Вот… вот она, в белом, смотри…»
– А вы за чем стоите? – спросил кто-то.
Вопрос вернул ее из мира грез в быстро меркнущую действительность. Серые тени уже легли к ее ногам, словно призрачные сонные звери, которых сморило на исходе дня. В воздухе лениво плавали снежинки. Нахмурившись, она посмотрела на щуплого мальчонку, оказавшегося рядом с ней, – вроде не из их школы. Лет десяти, не больше; чем-то он напоминал ее сына в этом возрасте, невзирая на полное отсутствие внешнего сходства.
– Похоже, это никому не известно, – сказала она.
– Но если никому не известно, – продолжал мальчик, – откуда вы знаете, что вам это нужно?
Он был без варежек и грел одну ручонку другой.
– Наверняка что-нибудь хорошее, – терпеливо сказала в ответ Анна. – Иначе здесь бы не стояла такая очередь.
Мальчика это явно озадачило. Глаза у него были словно маленькие заводи зимнего неба; она видела в них свое отражение, прямо как в том сне: две темные фигурки, тонущие в омуте облаков и стираемые в единый миг коротким взмахом мокрых от снега ресниц.
– И вообще, – порывисто добавила она, – когда не знаешь, это еще интереснее. Бывает, вещь тебе не особенно и нужна, зато приятна. Сувенир, к примеру. Или вот цветы…
Смутившись, она умолкла. Мальчик задумчиво дышал себе на пальцы. Анна смотрела, как клубится его дыхание.
– Не знаю, маме будет приятно или нет? – выговорил он. – То, за чем очередь.
– Вполне возможно, духи завезут, – мечтательно протянула девушка, стоявшая через несколько человек за ними.
Очередь росла.
Взглянув на часы, Анна с удивлением обнаружила, что уже давно четыре.
– Хочешь, становись вместо меня, – предложила она. – Я должна идти, меня дома заждались.
– Пусть очередь занимает, как все, – рявкнул кто-то у нее за спиной.
– Правильно, он же не с вами, гражданка! – выкрикнул другой голос.
– Это ведь ребенок, – укоризненно сказала Анна, но мальчонку как ветром сдуло. – Жалко, – вздохнула она неизвестно о чем и, бросив прощальный взгляд на закрытое окошко киоска, побежала через растворяющийся город.
Домой Анна ворвалась на последнем издыхании, спешно придумывая какую-нибудь уважительную причину своего опоздания: почему-то ей не хотелось признаваться, на что она так бесплодно потратила два часа в сумерках уходящего года; впрочем, никто и не допытывался. Она без промедления встала к плите. В семь часов сели ужинать; на этот вечер мужу дали отгул. Когда Анна принялась заливать кипятком выдохшуюся, спитую заварку, мать поднялась из-за стола и, как всегда, без единого слова удалилась к себе в комнату. В душной, скудно освещенной кухне Анна водворила на стол три чайных стакана, переводя взгляд с мужа на сына.
– Хотела сегодня тортик купить, – жизнерадостно сообщила она.
– Тортик – это хорошо, – без энтузиазма откликнулся сын.
В наступившей паузе стрелка часов дернулась к следующей минуте, а у мужа в горле булькнул очередной глоток.
– А помнишь, – не поднимая головы, сказал он, – раньше в именинный торт вставляли такие тоненькие свечки, по числу лет, а именинник должен был загадать желание и свечки эти разом задуть?
Она рассмеялась и запротестовала притворно-игривым тоном:
– Нет уж, столько свечек на одном торте и не уместится!
А сама уже представила, как из ее легких вырывается радостный выдох, как пляшут и подмигивают сорок три огонька, отражаясь золотыми бликами на выпуклых чашках и вогнутых ложечках, чтобы напоследок полыхнуть и дружно умереть; уже начала было придумывать, что бы такое могла загадать – что-то особенное, неожиданное, милое сердцу…
Муж не стал возражать – он по-прежнему смотрел к себе в стакан, зато сын сказал:
– Да, кстати, – с днем рождения!
По его лицу промелькнуло удивленное выражение, как будто он только сейчас вспомнил.
Ночью, ступая на цыпочках по темному коридору, Анна столкнулась с матерью, и та обвила ее иссохшими руками, на мгновение прильнула к ней, невесомая, как птичка, потом отстранилась и упорхнула к себе – как всегда, без единого слова.
Анна, не сходя с места, проводила ее взглядом. В потемках тихо затворилась дверь.
Наутро ей довелось собраться пораньше, так что у нее было время пойти окольным путем; крюк, в сущности, небольшой, квартала два-три. Солнце еще не взошло; киоск был закрыт – раньше девяти киоски обычно не открывались, – но поблизости уже топтались люди, собираясь на тротуаре сгущением теней, словно ночь, отливая, оставляла за собой лужицы темноты среди брезжущего зеленоватого полумрака предрассветного часа.
Заметив в конце очереди женщину с ярким ртом, в песцовой шапке, Анна нерешительно приблизилась:
– Доброе утро. Может, вы меня вспомните – я вчера тут занимала, но не достояла, дела были… – Женщина смерила ее неузнающим взглядом из-под глянцево-лиловых век. – Вы не скажете, что вчера завезли?
– Кукиш с маслом. – Она перебросила через плечо легкий шарфик. – Этот чертов ларек вообще не открывался. Но сегодня точно будет торговля, у меня интуиция. Очередь быстро пойдет.
– Вот как. – Анна стала теребить перчатку, чтобы оторвать глаза от сережек этой женщины, которые завораживающе ходили кругами. – Если вы не против… Мне на работу надо, буквально на пару часов… я тут в школе, за углом… литературу преподаю… Не будете ли вы так любезны мою очередь придержать, а я, как освобожусь, сразу сюда…
– Хамство какое, – равнодушно бросила женщина. – Совсем обнаглели. Думаете, раз интеллигенция, так без очереди можно, пусть другие стоят?
– Нет, что вы… У меня и в мыслях не было… Я вас охотно подменю, как только… то есть мы могли бы с вами попеременно…
Тени вокруг них стали качать головами и цыкать, а женщина и вовсе отвернулась, тряхнув серьгами. Смешавшись, Анна натянула перчатки и побрела прочь, не поднимая головы; но в школе она весь день терзалась вспышками стыда при мысли о собственной дерзости, и в то же время в ней все росло и росло нетерпение, желание броситься вон из класса, прямо посреди урока, не дожидаясь, когда ученик кончит декламировать «Оду трудовым достижениям социализма», и бежать по белым улицам в расстегнутом, летящем за ней следом пальто. Она едва не расплакалась, когда к ней на последний час явился завуч и, шевеля бледными, как у рыбины, губами, злорадно сообщил, что ей нужно будет задержаться и провести работу с каким-то лодырем, оставленным после уроков. Только в шестом часу она собрала наконец свои тетрадки и учебники, не без труда втиснула руки в рукава пальто. Ночь уже закрыла над городом ставни; окна светились ровными, тусклыми огнями, а небо металось туда-сюда в костлявом танце черных ветвей. Подоспела она как раз в тот момент, когда очередь начала расходиться, а женщина в песцовой шапке яростными шагами удалялась в темноту. Киоск был вновь заколочен.
Анна медленно подошла и остановилась. На окне трепалась новая записка. Прочесть оказалось нелегко: свет от фонаря прыгал, тени от ветвей то и дело перечеркивали слова, но в конце концов она разобрала: «Закрыто на переучет до понедельника».
У нее за спиной кто-то шаркал. Пряча лицо в воротник и сутулясь от ветра, прохожий на ходу бормотал:
– Совсем страх потеряли, да? Шутник нашелся: явился, прилепил цидульку и дальше гуляет…
Сердце ее застучало.
– Простите, пожалуйста, – окликнула она, – а вы не скажете, что здесь все-таки будут давать? В понедельник?
Она поймала себя на том, что задерживает дыхание, что страшится ответа – страшится, что ночь бросит ей в лицо: «Стиральный порошок!» или: «Носки!» Ей уже не хотелось ничего банального, ничего обыденного – как будто, вопреки всякому здравому смыслу, она и в самом деле поверила, что это – это неизвестно что – было неким таинственным, чудесным подарком на день рождения, предназначенным для нее одной.
Прохожий успел отойти на полквартала вперед и теперь лишь смутно маячил густо-темным пятном на фоне темноты, но его слова сердито разрубили пустынную улицу: