355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Грушина » Очередь » Текст книги (страница 16)
Очередь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:26

Текст книги "Очередь"


Автор книги: Ольга Грушина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

С минуту он размышлял, чем обернется его жизнь, если он к ним прямо сейчас подойдет. Потом отвернулся и двинулся куда глаза глядят, и музыка воображенной им симфонии вновь зазвучала у него в голове, вначале тихо, потом с нарастающей силой, и в этот раз он ее удержал, шепча губами фразу за фразой, напевая ту или иную мелодию, шагая сквозь город и сквозь ночь.

2

– Всего неделя осталась! Куда только время девать буду, когда освобожусь?

– А я прямо вся извелась – мне эта бодяга уже вот где. Моей двоюродной сестры свояк – у него машина есть, обещал на меня доверенность оформить, надо будет прокатиться куда-нибудь… На водительские курсы, естественно, просто так не попасть, но я уже в очередь записалась, говорят, не позднее осени подойдет.

– А я спортом хочу заняться, но врачиха говорит, сперва похудеть нужно.

– А ты?

– Попробую картины писать. У нас в доме художник живет, к нему девчонки ходят – загляденье. Или, может, выучусь на фоно бацать. Или книгу накатаю. Не решил еще.

Повисло какое-то безнадежное молчание. Снег повалил с новой силой.

Анна обернулась.

– Сегодня ровно год, – сказала она, – с тех пор, как я очередь заняла. Двадцать третьего декабря. Как сейчас помню, тортик надеялась купить. Купила бы – и горя бы не знала, но я не жалуюсь. Правда, в итоге с работы вылетела, но в остальном…

Сонечка подышала на пальцы; от холода она казалась почти прозрачной.

– Перчатку где-то обронила, – с бледной улыбкой сказала она, едва взглянув на Анну. – Не хочешь поработать в Музее истории музыки?

– У вас есть вакансия?

– Скоро будет. Меня увольняют. Начальство подозревает, что я похитила ценный экспонат. Понимаешь, он случайно разбился… Но мне надеяться не на что, время нынче такое, а учитывая, где сейчас находится мой муж, от меня лучше избавиться.

– Но, Сонечка, что ж ты будешь делать? – воскликнула Анна.

– Не знаю. Может, вначале дома посижу, готовить научусь. Сыну больше внимания уделять стану… Ко мне в музее хорошо относятся, так что с радостью замолвлю за тебя словечко, только скажи.

На тротуаре под тремя-четырьмя парами сапог заскрипел снег: патруль широким шагом совершал вечерний обход.

Анна поспешно отвернулась и стала рыться в сумочке, ища паспорт. После такого затяжного срока очередь и впрямь близится к концу, думала она, странным образом тронутая осознанием этой истины; и хотя ей было ясно, что в наступающем году все они будут ходить в одни и те же булочные, сидеть на одних и тех же скамейках, смотреть одни и те же фильмы в районном кинотеатре, у нее закружилась голова от внезапного ощущения близящейся разлуки, словно все они прощались друг с другом перед тем, как отправиться в таинственные дальние экспедиции, в одиночные плавания к чужим, неизведанным берегам.

Ощущение было грустным, как при любом расставании, и в то же время приятно волнующим.

В тот вечер, когда она шла домой, мягкий воздух полнился тихим роением снежинок; сквозь пелену снегопада окна домов проступали туманно сияющими пятнами, складываясь в буквы какого-то небесного алфавита и выписывая слово, которое она – еще немного – и смогла бы разобрать. Зима забиралась в складки ее пальто; закутавшись покрепче, она скользнула глубже в темноту, воображая, как этот год стремительно проделает обледенелый, искрящийся путь навстречу своему неизбежному концу. Она твердо знала, что билеты поступят в продажу во время ее смены: очередь радостными волнами будет накатывать на киоск, кассирша одарит улыбкой, и окоченевшие на морозе пальцы сожмут долгожданный билет. А дальше – торопливый стук в дверь:

– Мама, ты не поверишь, мама, смотри!

– Спасибо, родная моя, ты не представляешь, какое это счастье.

Запах маминых объятий – не кисловатый душок старости, а легкий цветочный аромат минувшего столетия, сохраненный подобно засушенному соцветию меж страниц любимой антикварной книги. Суматошные и отрадные приготовления займут несколько дней; вечера вдруг наполнятся временем и станут отныне принадлежать ей одной, даже если она будет просто хлопотать на кухне, и в конце концов наступит канун Нового года, день концерта, мама еле успеет домой к бою курантов, помолодевшая не на одно десятилетие; а когда все четверо поднимут бокалы и пожелают друг другу счастья, она про себя подумает: «Да, этот год и вправду будет новым, теперь все пойдет по-новому – и дома, и на работе, и в жизни»; и вот по радио передают бой часов, и у них на кухне шампанское пенится через край, и все смеются, и она уже чувствует, как жизнь становится глубже, и отправляется в неспешное, безмятежное плавание по реке будущего: рука Сергея гладит ее по спине, на губах, которые она целует, ощущается вкус идеально пропеченного торта из фиников, и свечи согласно кивают язычками пламени, когда Саша увлекательно рассказывает о занятиях в университете, а мама снова и снова благодарит ее с блеском в глазах: «Это было потрясающе, потрясающе, родная моя – о, включите погромче, слушайте, симфонию передают по радио»; Сергей тоже обращается в слух – и льется музыка, да, музыка, похожая на… здесь ее мысли немного путаются… похожая на ту мелодию из детства, единственную, которую она в состоянии напеть.

Стоило ей отпереть дверь, как зима мелкой зверушкой проскользнула за ней в квартиру, оставляя в прихожей следы мокрых лап. Сняв пальто, Анна прошла в кухню – и оцепенела: за столом сидели, будто в ожидании, Сергей и мама, которые тут же обернулись в ее сторону.

– А вот и она, – с улыбкой сказала мать.

– Мама, у тебя новое платье? – спросила она удивленно – и только тут увидела большую белую коробку, водруженную на стол, из-за чего пропустила мимо ушей мамин ответ.

Не переставая улыбаться, Сергей наклонился и поднял картонную крышку, и в кухню незамедлительно хлынул горьковатый аромат шоколада и ванили. Анна не могла оторвать глаз от красной розочки в самом центре торта с парой примятых кремовых лепестков.

– Прости, что свечек нет, – сказал Сергей. – И очень жалко, что Саша застрял в очереди.

– У меня тоже для тебя кое-что есть, – сказала мать. – Только, к сожалению, без упаковки.

Вспыхнув от удовольствия, она приняла из рук матери спичечный коробок. Когда она стала его открывать, внутри перекатилось что-то твердое. Она замерла.

– С днем рождения, милая моя, – ласково сказала мать.

– Но… как… откуда?

– Какая-то девушка в очереди продавала. Такая удача: говорит, купила с рук на вокзале, – пустился в объяснения Сергей; он еще что-то говорил, но мама уже поднялась из-за стола и повела ее в коридор, к зеркалу, требуя:

– Ну-ка, примерь, примерь!

Анна потрясенно моргала на свое ослепительное отражение, а мама, которую почти не было видно в зеркале, пританцовывала рядом.

Позже, когда торт был съеден, она в одиночестве стояла у раковины, притворяясь, что моет посуду, а сама просто держала руки под струей, пока кожа не покрылась белой рябью, и думала обо всем, с чем совсем недавно отважилась расстаться, – о молодости, о безудержных порывах девического счастья, о всякой пошлой романтической чепухе – ради того, чтобы сохранить нечто другое, тихое, простое, потаенное; она верила, что с течением времени оно перерастет в сердечное, полноценное благоденствие зрелости. Немного погодя она завернула кран и решительно направилась в комнату матери, на ходу с усилием расстегивая замочки серег непослушными распухшими пальцами.

Дверь была приоткрыта; остановившись у порога, Анна уже из коридора начала заготовленную речь:

– Мама, я не могу их принять. Я так рада, что они нашлись, но они твои, а мне только напоминают, как… Ой, прости, я не знала…

Она увидела, что мать раздевается. Заметив блеск линялого черного шелка, бережно разложенного на стуле (платье не было новым, а просто четверть века не видело света), и молочно-белые старческие ноги, Анна поспешно отвела взгляд.

– Входи, входи, ты мне не помешала…

Анна услышала легкий скрип кровати, шелест запахнутого халата. Она вошла в комнату, закрыла за собой дверь, шагнула к комоду и бережно положила сережки на исцарапанную поверхность, где они остались лежать, сияя зловещим блеском, словно пара заморских жуков с яркими твердыми крыльями.

– Я правда очень хочу, чтобы они были твоими, Аня, – медленно произнесла мать у нее за спиной. – И хочу, чтобы ты их надела – по особому случаю.

– По какому особому случаю?

– Когда я танцевала на Западе, – сказала мать, – я познакомилась с Селинским.

Анна обернулась. Мать сидела на краю кровати; ее сухонькое тело утопало в складках величественно пышного халата.

– Вы были знакомы? Ты мне никогда не рассказывала.

– Было небезопасно упоминать его имя, родная моя. И потом, как ты могла заметить, в последние годы я была не особенно словоохотлива. Но времена меняются. Я близко знала Игоря Федоровича. Солировала в его первых двух балетах. Репетировала и третий, но мне пришлось уехать, не дождавшись премьеры. Новая солистка была великолепна. Как я слышала, он потом на ней женился, но брак оказался недолговечным.

– Ах вот как, – выдохнула Анна. – Я и не знала, что он балеты писал.

Между ними воцарилось мимолетное молчание, но не кончилось, а лишь углубилось; и когда мать тихо посмотрела ей в лицо темными, увлажнившимися глазами, Анна вдруг поняла, с необъяснимой и пугающей уверенностью, что сейчас в этой душной, слабо надушенной комнате-шкатулке, застрявшей в путах чужого столетия, будет сказано что-то очень важное, что-то, отчего изменится вся ее жизнь, причем так невероятно, что она даже не могла предугадать глубину перемен; и, не в силах пошевелиться, не в силах вздохнуть, она отвела взгляд, и холодный голубой всполох бриллиантов кольнул ее в уголок глаза, а молчание все не кончалось, и она подумала, что, наверное, больше не вынесет ни секунды такого, такого…

– Я не собираюсь идти на концерт, – сказала мать.

Анна ахнула. Лицо старой женщины было спокойным, спина – безупречно прямой; голые лодыжки, неимоверно хрупкие и худые, терялись в пыльного цвета домашних тапочках на два размера больше, которые Анна давным-давно подарила ей на день рождения.

Присаживаясь рядом, она с нежностью коснулась материнской руки, словно боялась спугнуть.

– Как же так, мама? – спросила она полушепотом.

Мать улыбнулась на редкость теплой, быстрой улыбкой; и неожиданно Анна вспомнила, как в детстве послушно приходила в огромные, похожие на пещеры танцевальные студии, пропитанные запахом поощряемых государством физических усилий, где зимами гуляли сквозняки, посвистывая сквозь белые оконные переплеты, а зеркала вдоль стен отражали молчаливые потуги ее матери придать изящества затянутым в пропотевшие трико ядреным конечностям неповоротливых девах, вызывавших у маленькой Ани только отвращение; а потом были годы травм, болезней, истощения и ранний уход на пенсию, скромно отмеченный медалью с гравировкой: «За верность искусству балета» – эта медаль, со стыдом сообразила она, ни разу не попалась ей на глаза в материнском комоде, среди ценных и памятных вещиц – и возражения как-то сами собой застряли в горле.

– А как же билет? – мягко спросила она.

– Билет – тебе, – ответила мать. – Надевай сережки, родная моя, и отправляйся на концерт, там ты услышишь дивную музыку – помнишь то лето, когда я…

Анна почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, но не позволила себе расплакаться, а лишь сильнее сжала мамину руку, наклонилась, чтобы прижаться щекой к ее ладони, а потом вскочила, не замечая, продолжает ли мать еще что-то говорить, и принялась лихорадочно сыпать благодарностями, которые сами слетали с губ: «Сережа будет так рад, так рад!», – и в следующее мгновение она уже бежала по коридору в спальню, сопровождаемая победной дробью своих стремительных шагов, провожаемая темнеющим взглядом матери, в котором ей вдруг почудилось не то разочарование, не то смирение… а может, виной тому был неверный свет в маминой комнате, или трепет мира в ее собственных глазах, полных слез, или общее смещение вещей, впервые встающих по местам.

Сергей сидел в угловом кресле, что-то строча в толстой тетради, и тень его быстро движущейся руки летала по стенке за его спиной; опустившись на пол у его ног, она мельком увидела страницу, изрисованную торопливой чередой мохнатых многоножек, гроздей ягод, кудрявых ресниц.

Она прижалась головой к его колену.

– Мама уступила нам билет, – смеясь, прошептала она.

Его сковала неподвижность – прошла секунда, две, три, четыре… Когда она подняла голову, желтый свет лампы упал ей на лицо; ее глаза сияли. Он смотрел на нее с непониманием.

– Ты слышишь: билет теперь наш, – воскликнула она.

Он понял тогда, что не в лампе было дело – она сама светилась изнутри: глаза, зубы, растрепанные волосы… У него больно кольнуло в груди: на ее изможденном лице проступала былая красота. Отводя взгляд, он натужно переспросил:

– Твоя мама отказалась от билета?

Она засмеялась, закивала.

– Он теперь наш, – повторила она. – Вернее, он твой. Ты сможешь пойти на концерт!

В его душе царило безмолвие – темное, неподвижное, лишенное мыслей, лишенное чувств. Он шевельнул губами, попробовал произнести слова, что были у него на языке, но они получились беззвучными.

– Что-что? Не слышу… – Она улыбалась, улыбалась ему – солнечная, нежная и молодая, такая молодая, словно время для нее повернулось вспять и она вновь стала такой, какой жила в его первых воспоминаниях.

Он сделал еще одну попытку заговорить, и на этот раз услышал свой голос – или чужой, но похожий:

– Я думаю, пойти лучше тебе.

– Что? – опять спросила она, все еще улыбаясь.

– Я думаю, на концерт пойти должна ты.

И как только слова эти были сказаны, все, что еще минуту назад казалось бессвязным сном, – резкий желтый свет, и сложная мелодия, которую он так долго старался поймать и пришпилить к листу бумаги, и счастливый, танцующий, золотисто-зеленый взгляд прекрасной женщины, которую он знал когда-то давно, в другие, лучшие, времена, и свалившийся на него подарок судьбы, которого он жаждал всем своим существом, но по жестоким законам сна принять не мог, – все это тут же сделалось явью и легло перед ним холодным, простым, неизменным – навеки неизменным – фактом.

Улыбка медленно сползла с ее лица.

– Ради этого не стоило год мучиться, – сказала она, поднимаясь с колен. – Я эту музыку оценить не смогу.

– Тогда давай все-таки отдадим его твоей матери – для нее все это и затевалось.

– Она не возьмет. Знаешь… – Ее голос дрогнул. – Сережа, я понимаю, почему мама отказывается. Но тебя… тебя понять не могу. Я думала, ты обрадуешься… Можешь хотя бы объяснить почему?

Потому что это невозможно, думал он; потому что уже слишком поздно. Если бы только это произошло раньше – до того, как ты надела блестящее платье и отправилась ждать меня в парке, до того, как другая женщина отвернулась к окну и сказала: «Не надо, пожалуйста», до того, как я разбил что-то ценное, научился лгать и юлить, до того, как я переступил черту, – когда несуществующий билет еще не превратился из обычного пропуска на концерт в единственный доступный мне способ доказать самому себе, что я хотя бы чуть-чуть заслуживаю того, что мне дорого, будь то музыка, любовь или… или простая человеческая порядочность.

Потому что, пойми, я не имею права на такой подарок после всего, что натворил за прошедший год, за многие прошедшие годы.

Он притянул ее к себе, вкрадчиво погладил ее волосы.

– Потому что я специально разузнал про музыку Селинского, – сказал он, – и сомневаюсь, что его новая симфония придется мне по душе. Его последние опусы разочаровывают, они слишком формалистичны. Знаешь, я бы скорее выделил его ранние сочинения. Была одна вещица, которую я играл в детстве, – чудесная, просто чудесная…

Мгновение прокралось мимо них на цыпочках. Анна вздохнула. Сергей почувствовал, как она устраивается у него на плече.

– И что это за вещица? – спросила она.

За несколько часов до рассвета, когда он лежал в темноте без сна, ломая голову над тем, что делать с билетом, изнуренно следя за его неизбежными переходами от тещи к жене, от жены к нему, от него к теще, и снова к его жене, и снова к нему, в вечном, утомительном, безрезультатном круговращении, он услышал поворот ключа в двери, и внезапно его осенило. Он выскочил из кровати и, спотыкаясь, босиком ринулся в коридор, чтобы перехватить сына, но увидел только промокшую куртку, брошенную на тумбочку, и узкую полоску неяркого света под закрытой дверью тещи.

Прикрыв за собой дверь, Александр встретился глазами с бабушкой.

– Ты хотела со мной поговорить? – в недоумении спросил он.

– У меня к тебе просьба, мой милый, – деловито сказала она.

Она протянула руку, почти затерявшуюся в манжете тяжелого бархата, слишком широкой для ее тонкого запястья; он прищурился, чтобы получше разглядеть что-то, блеснувшее сквозь полумрак на ее детской ладошке.

– Не мог бы ты это сбыть за приличные деньги?

Он удивился еще больше.

– Ты уверена? Это же подарок на память или…

– О, абсолютно уверена. Мне их когда-то купил поклонник в одном иностранном городе, но я поняла, что не хочу больше держать их у себя. Так, где же этот спичечный коробок, будь он неладен?

Нахмурившись, он наблюдал, как она роется в комоде, выдвигает ящики, энергично перекладывает ворох непонятных старинных вещей; в воздухе поплыло душистое облачко не то пудры, не то пыли.

– Впервые слышу, что ты за границей жила, – сказал он. – Мама никогда не рассказывала. Когда это было? И где? И как там вообще?

Оглянувшись через плечо, она задержала на нем взгляд, а потом что-то достала из комода, захлопнула ящик, вызвав еще один миниатюрный взрыв ароматной пыли, и кивком указала ему на стул.

– Присядь, расскажу, – сказала она. – Уже, конечно, поздновато, но ты ведь сова, как и я… Только накинь это на лампу, сделай одолжение, а то глаза слепит.

Он послушно накрыл абажур старой шалью, и в тот же миг запертая в маленькой душной комнате ночь озарилась непривычным, глубинным светом, словно отблесками пламени, тускло мерцающими на стенах первобытной пещеры – так ему показалось. Он растерялся и немного смутился, но в то же время почувствовал какое-то тайное волнение, будто оказался в незнакомом, диковинном месте. Бабушка уже лежала под одеялом, устремив на него внимательный взгляд своих темных глаз; и когда она заговорила, он узнал тот голос, который с давних пор слышался ему по ночам.

– Представь, мои родители впервые привезли меня туда восьмилетней девочкой. Приехали мы весной. Небо было – как полупрозрачный шелк, крыши – как мокрое стекло, деревья – как иероглифы, начертанные в воздухе. Отец снял меблированные комнаты недалеко от бульваров. Днем я ходила в балетную школу, а по утрам сидела дома. Однажды утром в дверь позвонили и вошли трое рослых людей в ливреях, держа на плечах огромный ковер. Они положили его на пол в столовой и стали разворачивать. Внутри оказался голубой ворс, мягкий, роскошный, с золотыми птицами, и я опустилась на колени, чтобы получше рассмотреть. Тогда-то я и заметила самую первую…

Она внезапно умолкла.

Александр наклонился вперед в красном сиянии пещеры.

– Первую – что? – спросил он.

3

Наутро Александр проснулся разбитым и отчего-то немного расстроенным. Зевая, он двинулся навстречу новому дню; засунутая в карман рука сжимала спичечный коробок, а в голове, затуманенной после полубессонной ночи, вальсировали по черепичным крышам трубочисты, и плавали яркие лепестки в ведрах с букетами, которыми торговали таинственные девушки-цветочницы на углах чужеземных бульваров. Когда тоскливый день сумерками просочился в темный вечер, он отправился в знакомый двор. Там оказалось почти безлюдно, что в ту зиму было в порядке вещей: люди стали осторожничать. На ступеньках паперти полупьяный мужик с козлиной бородкой покачивался над расставленными в ряд покоробленными, тронутыми жучком иконами; рядом жался испуганный паренек, обхватив щуплыми руками какие-то слабо поблескивающие предметы – пару потускневших серебряных подсвечников, как обнаружил Александр, приблизившись. Мимо прошагала мужская компания в пять-шесть человек, все, как на подбор, в огромных меховых шапках: они увязали в плохо освещенных сугробах и напропалую болтали – причем, с удивлением отметил он, на каком-то иностранном наречии; за ними поспевал короткошеий толстяк, который, беспокойно озираясь, вполголоса бубнил им в спины:

– В госторговле такого не найдете, тут вещи антикварные, дореволюционные, свидетели истории, о цене договоримся…

Компания завернула за угол, но один приотстал, засмотревшись на облезлые церковные купола, стремительно стираемые теменью. Александр двинулся к нему и словно невзначай приоткрыл спичечный коробок. Как по заказу, на втором этаже соседнего дома зажглось окно, отбросив к их ногам бледный прямоугольник; бриллианты полыхнули.

– Им двести лет, если не больше, – прошептал Александр.

Высокий пожилой иностранец наклонился и стал внимательно изучать товар проницательными серыми глазами.

– Знаменитый ювелир царского двора, – поспешил добавить Александр. – Любой музей позавидует. У меня бабка графиней была, этим камням цены нет, понимаете?

В сумерках загорались все новые окна, и с каждой вспышкой все больше казалось, что он держит два крошечных язычка пламени на ладони. Незнакомец кивал, усмехаясь себе под длинный, породистый нос.

В подвале Александр снова пересчитал деньги и, не веря своей удаче, подумал: есть же такие бараны. Он вернулся в очередь и всю ночь для подстраховки ощупывал оттопыренный задний карман. Холодало; те несчастные, кому выпало стоять в последнюю, ночную смену, обреченно застыли, спрятавшись в собственных мирках ревностно оберегаемого тепла, распространяя из-за поднятых воротников дух жареного лука и крепкого чая. В клубах пара слышались редкие голоса.

– Неудачное он выбрал время для гастролей, – сказал кто-то с мстительным удовольствием. – Надеюсь только, он там не слишком изнежился в апельсиновых кущах и на морских курортах.

– Свои заграничные шубы напялит – не замерзнет. Лучше о себе побеспокойся!

– Вот я и говорю, мы тут околеем, разве ж это справедливо! Киоск так и так в пять закрывается, какой смысл здесь торчать до посинения…

– Что? Не слышу. Фургон так ревет…

– Фургон, какой еще фургон?

– Вон там, гляди, к углу подъезжает.

Александр поднял голову. Фары протарахтели и остановились; брызнувшая из-под шин слякоть смешалась с мокрым снегом, метавшимся туда-сюда под недавно отремонтированным фонарем. Дверь фургона с силой распахнулась; шофер, ни на кого не глядя, зашагал в сторону киоска. Очередь подобралась и взволнованно изогнулась. Шофер пошарил в кармане; звякнули ключи. Очередь изумленно ахнула и подалась вперед, затаив трехсотглавое дыхание. Александр теперь смотрел во все глаза. С поразительной ловкостью водитель снял замок и скрылся внутри. Взвизгнул женский голос.

Решетка над окном киоска стала подниматься.

– Спорим на твой билет, – зашептал Николай, – сейчас еще одну объяву повесят: «Кассир в отпуске до второго пришествия», или «Древесина в дефиците, печать билетов отменяется», или…

Окно озарилось изнутри, стало похожим на яйцо желанного света и тепла, из которого вылупилась шоферская голова. Подоспевший вохровец обменялся с водителем парой слов. Александр до боли вытянул шею. Человек в форме уже шел обратно, щелкая фонариком и разворачивая какие-то бумаги.

– Посторонись, посторонись! – кричал он. – Билеты, по одному в руки, распределяются строго по списку. Выкликаем поименно, каждый делает шаг вперед и предъявляет паспорт.

Гул голосов поднимался и затихал.

– Билеты… нет, вы слышали, он действительно сказал про билеты?

– Чтоб я сдох! – взревел Николай, хлопнув Александра по спине.

Очередь за ними подалась, как осевшее тесто.

– Эх! – легко и грустно выдохнул Виктор Петрович. Когда Александр бегло обернулся, старик тяжело навалился ему на плечо. Александр его поддержал.

– Вам плохо? – спросил он, не отводя глаз от окна киоска.

Виктор Петрович не ответил; вес его крушил ключицу Александра. Тот оглянулся.

Стариковское лицо приобрело пепельный оттенок, губы дрожали, силясь сложиться в жалкое подобие улыбки; руки в перчатках слепо нащупывали что-то под дешевой тканью пальто, как будто проверяли, на месте ли одна очень важная для него вещь.

– Вам плохо? – повторил Александр уже настойчивее, вглядываясь в лицо Виктора Петровича сквозь неистовое мелькание теней; теперь очередь сотрясалась, дергалась, подпрыгивала, а темнота металась из стороны в сторону, как стая обезумевших летучих мышей, в попытке сбежать от кромсающих воздух лучей карманных фонариков.

– Я, – одними губами прошептал старик. – Я…

Слово никак не выдавливалось у него из горла, и у Александра возникла неприятная ассоциация с засохшим тюбиком зубной пасты. Забеспокоившись, он дернул Николая за рукав и напористо сказал:

– Заболел он вроде.

Что именно происходило в этот момент у окна киоска, они не видели: спины умножились и сомкнулись, началась сумятица, ругань, толчея, свара.

Николай подхватил старика, словно тряпичную куклу.

– Е-мое, – вырвалось у него. – Кажись, сердце, «Скорую» надо вызывать. Я его подержу, беги!

Александр побежал.

Он поскальзывался на льду, проваливался в сугробы, обжигал себе лицо холодным ветром. Закоулки выползали из ночи с хитро-пьяным прищуром шатких, облезлых фонарей; глубокое зимнее безмолвие отдавалось у него в ушах биением крови, присвистом дыхания, тревожным набатом, давно отзвучавшим в небесах. О, ненавистный город, где время обезличено и никому не нужно, где сезоны сменяют друг друга, как послушные граждане, шаркающие с места на место в извечной очереди, где старость стирает одинаковые, бессмысленные жизни, так и не дописанные до конца…

В груди у него сперло от рвавшихся наружу рыданий.

Через две улицы сквозь снегопад показалась телефонная будка, похожая на стакан мутного холодного молока. Он кинулся туда. Внутри, привалившись спиной к двери, стоял грузный человек. Дверь слегка приоткрылась, изнутри тянуло неистребимым кисловато-теплым запашком крупного тела, а монотонный басовитый голос диктовал поручения на другой конец провода.

– Далее: кило сосисок, – услышал Александр, – десяток яиц, вобла, только не как в прошлый раз, а такая, как он любит, ну ты знаешь…

Александр постучал, затем сорвал перчатку и постучал снова. Мужчина медленно повернулся, живот уперся в стенку, а маленькие глазки, поблескивающие, как рыбья чешуя, уставились из молочного света в уличную темноту. Голос продолжал гудеть:

– Если достанешь – полкило сыра, дашь ей за него пятнашку, а еще… – Не умолкая, он мотнул мясистым, гладко выбритым лицом, резко дернул дверь на себя и закупорился внутри, и речь его слилась в неразличимый гул.

Александр начал колотить ладонью по стеклу, крича:

– Мне срочно, там человек умирает, как вы не понимаете?

Но рыбья чешуя только холодно поблескивала; и внезапно жизни перестали казаться Александру одинаковыми и бессмысленными, а время – обезличенным и никому не нужным.

Время сделалось очень личным и бесконечно ценным.

Он полетел дальше, и его ноги скоро окоченели в ботинках на тонкой подошве, и парк затянул его в свой равнодушный омут голых деревьев, безлюдных скамеек, пустых бутылок, и он вспомнил, что через дорогу есть еще одна телефонная будка, но в ней, как оказалось, даже не горел свет. Трубка тяжело болталась на шнуре, безжизненно молчала и ледышкой холодила руку, но он все равно совал монету в прорезь чужими, трясущимися пальцами, заклинал, но в конце концов, едва не плача, бросился обратно к первой будке, где увидел, что толстяк уже ушел, а трубка вероломно сорвана и клубок разноцветных проводов кишками вывалился наружу.

Он уставился на провода, а потом, спотыкаясь, побежал обратно к киоску, тихо всхлипывая:

– Как же так, как же так…

Очередь почти не продвинулась – может, человек на десять-пятнадцать; у прилавка раздавались возмущенные крики, но у него не было времени остановиться и послушать. Щеки Виктора Петровича горели, а губы стали мертвенно бледными, словно их коснулось дыхание зимы.

– Мне уже лучше, сейчас уже лучше, – пробормотал он, – но из очереди, боюсь, придется уйти, мне прилечь…

Николай отпустил его, и он рухнул на Александра.

– Вас ноги не держат, – перебил Александр. – Я провожу.

– Саша, не дури, билет упустишь! – с жаром зашептал ему на ухо Николай.

– Я мигом, он близко живет. Если моя очередь подойдет… Да нет, я успею, ты только… потяни время, если получится.

Виктор Петрович, с виду сухонький и невесомый, теперь давил на Александра неподъемной и неуправляемой массой, пиная острыми коленями, тыкая угловатыми плечами. У старика заплетались ноги, под грузом Александра бросало из стороны в сторону, и на снегу вилась цепочка неуверенных, пьяных следов. Сердце барахталось, колотилось, прыгало у него из груди в горло, не давая дышать. Надо терпеть, не могу же я его бросить, я успею, время еще есть, времени полно… У него сводило руки. На углу, остановившись передохнуть, он прислонил Виктора Петровича к фонарному столбу и только теперь отчетливо разглядел стариковское лицо, мертвенно-бледное, с двумя влажными дорожками, блестевшими в ядовитом электрическом свете.

Плачет, понял Александр и с испугу отвел глаза.

– Совсем немножко осталось, – бодро сказал он.

Они продолжили путь. Александр пытался ускорить шаг, время подталкивало его в спину, тик-так, тик-так, в очереди, наверное, перед ним оставалось менее сотни человек, скорей, скорей… Голова Виктора Петровича болталась, как на веревочке, а его еле теплящееся, свистящее дыхание щекотало шею Александра; он, кажется, что-то шептал, но Александр не мог ничего разобрать, кроме слов «Селинский» и «концерт».

– Все нормально, с вами все будет хорошо, не волнуйтесь, – машинально повторял он. – Билеты для нас придержат, не волнуйтесь.

Когда идти дальше стало уже невмоготу, перед ними оказался нужный дом, его воняющий прогорклым маслом подъезд. Лифт, конечно, не работал, и, стиснув зубы, Александр поволок Виктора Петровича по нескончаемым лестничным пролетам, вздрагивая от его слабых, виноватых стонов, с трудом маневрируя мимо переполненного мусоропровода и по-зимнему грязноватых, подслеповатых, будто гноящихся окошек на пролетах; и с каждым мучительным шагом надежда на то, что он когда-либо отсюда вырвется, таяла, таяла, но наконец, взмокший и запыхавшийся, он навалился на дверь и нащупал в темноте кнопку звонка.

Долгий трезвон, шарканье тапок, женщина средних лет, с глазами, затопленными привычным бременем несчастья, неловкое блужданье по темным комнатам, знакомый мальчик, потерявшийся в лесу неуклюжих взрослых ног, вода, плеснувшая на пол из чашки, которую неуемно дрожащая рука прижала к непослушным губам, россыпь запрыгавших из пузырька таблеток, лязг очков о ночной столик – все это разворачивалось как в замедленной съемке. Александр подтолкнул Виктора Петровича к кровати, начал возиться с одеялами и подушками, сражаться с неповоротливыми булыжниками промокших стариковских ботинок, которые все никак не стаскивались, а в очереди, наверное, осталось человек восемьдесят, а то и семьдесят, там по одному отпускают, но все равно, давайте быстрее, пожалуйста, быстрее…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю