Текст книги "Очередь"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Я помню.
4
К середине августа от яркого, зеленого очарования лета не осталось и следа, жара сделалась невыносимой, город измучился. Деревья слабо шевелили запыленной листвой, редкие автомобили плевались облаками горячих выхлопов, а висевший в воздухе густой запах гари, казалось, на всем оставлял свои грязные, жаркие метки. В угрюмой очереди опухали ноги, книжные страницы засаливались от потных рук, разговоры пересыхали. Молодая мамаша являлась с плетеной корзиной для рукоделия, в которой приносила своего новорожденного сына, и он истошно, безумолчно орал, разинув розовый беззубый рот.
– Моего терпения хватило надолго, – сказала Анна, – все мы терпим, но до осени-то, полагаю, это закончится?
– Я киоскершу попытала – она ничего толком сказать не может, – ответила Любовь Дмитриевна.
– Вы с ней знакомы?
Любовь Дмитриевна вяло обмахивалась глянцевым журналом; сквозь мельтешение лучезарно улыбавшихся красавиц, скакавших на лощеных лошадях по иноземным берегам прохладных, спокойных озер, Анна мельком заметила розовые и голубые подтеки косметики, оплывшей на ее щеках.
– Район-то один, мы тут все знакомы, – со вздохом ответила Любовь Дмитриевна. – Правда, эта – новенькая.
– Кто это «мы»?
Любовь Дмитриевна не сразу нашлась с ответом; с миг-другой замшевый сапог для верховой езды по-прежнему плавал перед ее размазанным лицом, а потом она кратко и загадочно произнесла:
– Как освободимся, пойдемте со мной.
До конца своего дежурства они почти не разговаривали, но в пять часов, когда их должны были сменить, она повела Анну по переулку, через две улицы, через парк, к другому киоску. На вывеске черными квадратными буквами значилось: «ГАЛАНТЕРЕЯ»; Анна вспомнила, что как-то летом, года два назад, покупала здесь булавки. В очереди к этому киоску стояли с десяток молчаливых женщин. Не обращая на них внимания, Любовь Дмитриевна обошла киоск сзади и тихонько постучала. За открывшейся дверью появился захламленный полутемный закуток, где какой-то мужчина спиной к ним стягивал рабочий халат, стукаясь локтями о стенки. Он с ухмылкой обернулся, загорелое лицо сверкнуло глазами-маслинами, и Анна сообразила, что не раз видела его в очереди. Бросив халат Любови Дмитриевне, он чмокнул ее в щеку, помахал растерявшейся Анне и тут же смылся в душистом облаке, походя напомнив, что ключи в дверях.
– Пашка, брат мой младший, – объяснила Любовь Дмитриевна, продевая руки в несвежие рукава халата. – Он днем торгует, я – вечером. У нас до девяти открыто.
– Вот оно что, – запинаясь, промямлила Анна. – Понятно.
Ожидавшие в очереди женщины, не двигаясь, не говоря ни слова, глядели на них бесстрастными, застекленными глазами цвета слякоти на лицах цвета застиранного белья.
– Дышать нечем, вечно поливает себя всякой дрянью. Одеколон, ясное дело, импортный, но надо ж меру знать… Да вы заходите, заходите. – Ворча, Любовь Дмитриевна втянула Анну за собой и задвинула изнутри засов.
Анне почудилось, что она оказалась в неряшливом, сладко пахнущем шкафу. Здесь стояла парфюмерная духота; в призме слабого, блеклого света, который сочился через квадрат маленького оконца, роилась пыль; им вдвоем было не повернуться среди множества втиснутых сюда коробок, из которых некоторые громоздились на полках, а иные прятались под прилавком. Анне негде было сесть, она прижалась к дальней стенке и благоговейно склонила голову, чтобы разглядеть веселую стайку золотых тюбиков помады, и каскад чулок в блестящих малиновых упаковках, похожих на леденцовые, а то еще в сверкающих овальных коробочках, точь-в-точь как пасхальные яйца, и батарею непрозрачных, как на подбор, пузатых бутылочек, и какие-то спутанные дорожки шелка – вероятно, шарфики, причем некоторые показались ей знакомыми…
Любовь Дмитриевна как раз отпустила последнюю покупательницу. Повернувшись на стуле, она стала перебирать небрежно написанные картонные таблички, сложенные на прилавке: – Анна мельком заметила: «Переучет» и «Закрыто по болезни продавца», – выбрала ту, которая гласила «Вернусь через 15 минут», прикнопила к ставням и закрыла окно. Их шкаф тут же погрузился в тесный, давящий, бурый сумрак; теперь помещение освещала только узкая полоска бледного предвечернего солнца, которая пробивалась снаружи, тускло обводя по краям табличку в окне. В потемках Анна услышала, как Любовь Дмитриевна открывает ящики, шарит по полкам, шуршит, закрывает дверцы; а потом в воздухе поплыл другой запах, приятный, богатый, мягкий, струящийся густым, неторопливым потоком сквозь резкую приторность одеколона, и Анна задержала дыхание.
На потолке фыркнула голая лампа. Анна увидела, что на прилавке между ними появилась розовая коробочка; на складчатом атласном лоне гнездилась стая черных и белых шоколадных лебедей, каждый в сверкающем озерце серебряной фольги.
– «Оттуда». Люблю, грешным делом. Пробуйте, не стесняйтесь. – Размазывая по подбородку черный шоколад и красную помаду, Любовь Дмитриевна запихнула в рот целого лебедя и невнятно продолжила: – Так вот. В ноябре у нас новенькую взяли; ну, отметилась она, как положено, я тоже ходила, а как же… А мне сапожки позарез нужны были, но по блату достать не смогла. И что оказалось: от этой новенькой проку – как от козла молока. Может, из органов прислали. Я к ней и так, и этак, но в конце концов пришлось очередь занимать. А эта новенькая даже понятия не имела, чем торговать будет. Вообще не знала, с какой стороны к ларьку подойти. Это уж потом… потом муж мне про концерт сказал.
Она замолчала. Анна слышала, как по другую сторону гофрированной стенки собирается новая очередь: шаркали подошвы, люди таились, словно в засаде. Надо было бы поддержать разговор, но от запахов, тесноты, духоты и резкого света у нее поплыло в голове. Порывшись в коробочке среди розово-шелковой ряби, Любовь Дмитриевна выудила и съела еще одну конфету.
– А знаете, я ведь вам наврала, что домохозяйка… – заговорила она, не поднимая глаз.
Ее лицо под слоем косметики, похожим на нефтяную пленку, разоблачал неумолимый свет киоска; приглядевшись, Анна с удивлением подумала: «Вот так раз, ей далеко за тридцать, она мне ровесница, если не старше», – и поспешила отвести взгляд; ей сделалось неловко, будто она вызнала постыдную тайну.
Любовь Дмитриевна придвинула коробочку поближе к Анне.
– Вы даже не попробовали, кушайте, не стесняйтесь… Я думала, вы меня чураться будете, если узнаете. Вы ведь со своей колокольни судите: муж в оркестре играет, сын в университет поступать собирается, вы и сама с образованием, стихи читаете, все такое…
Анна с нежностью завернула белого лебедя в фольгу и осторожно положила в карман.
– Нет, что вы, – сказала она. – Ничего подобного. Просто я думала… Вовсе нет. Любовь Дмитриевна, если вы не против, заходите как-нибудь ко мне на чашку чаю. Давайте прямо завтра.
– Отчего же не зайти, – сказала Любовь Дмитриевна. – Можно, кстати, просто Люба.
Через несколько дней она в ответ пригласила Анну к себе. Квартира у нее оказалась точь-в-точь как у Анны, в типовом доме через две улицы; и хотя все комнаты были запружены неимоверным количеством дефицитных вещей, которые красовались на всех поверхностях, темнели в полуразинутых шкафах, поблескивали в сервантах, у Анны, бочком пробиравшейся среди этого изобилия, сложилось впечатление какого-то непостоянства, хаоса, как в подсобке комиссионного магазина. Следуя за Любовью Дмитриевной – за Любой, поправила она себя, – в кухню, она успела заметить шелковую блузу, еще с ярлыком, висевшую в дверном проеме, скопление трех бронзовых ламп на тумбочке в коридоре, открытый чемодан, содержимое которого вываливалось прямо на ковер – еще не затоптанный, даже с запахом обновки, но совершенно не подходивший к обоям.
– Красиво у вас, – из вежливости сказала Анна. – Вам помочь?
Люба расчищала место на кухонном столе: смахнула прямо на пол несколько пар чулок в нераспечатанных упаковках, просроченный билет на восточный поезд дальнего следования, японский веер с изящной росписью. В полете веер на миг раскрылся завораживающим видением какой-то другой, простой, чистой жизни – крошечная деревушка, берег синего озера, бегущие по лугу лошади – и так же быстро сложился. Люба молча расставила перед Анной чашки и блюдца, плюхнулась на стул, уронила лицо в ладони и заплакала, содрогаясь, хлюпая носом и не сдерживая рыданий.
Анна в ужасе застыла на месте, не зная, куда девать безвольно повисшие руки. Потом, решившись, торопливо села, с жутким металлическим скрежетом придвинула стул и приобняла рыдавшую женщину за ходившие ходуном плечи, как будто хотела их удержать, подавить их мучительные конвульсии, сотрясавшие ее, как беззащитную тряпичную куклу. Вскоре плечи утихли. Анна убрала руку.
– Кушай птифуры, – сказала Любовь Дмитриевна, тыльной стороной ладони размазывая по лицу слезы и кроваво-красную помаду; последний всхлип застрял у нее в горле икотой. – Вчера в закрытом распределителе взяла.
– Спасибо. – Анна положила себе пирожное. – Вкуснота, – добавила она после паузы, но Любовь Дмитриевна (Люба, просто Люба, еще раз напомнила она себе) не отвечала.
Растерявшись от зрелища чужой неведомой скорби, мучаясь неловкостью, Анна отвернулась к окну. Город стирали наплывавшие сумерки, но сумерки были не такими, как раньше: прозрачные по краям, они таили в своей сердцевине более темное, прохладное, осеннее зерно, словно камешек, зарытый в мокром песке; и с неба на нее вновь спокойно взглянуло ее собственное отражение, скинувшее годы. Она все еще смотрела в окно, когда Люба наконец заговорила.
– У моего мужа дочка есть, с нами живет. – Голос ее был таким тихим, что Анна склонилась к ней почти вплотную, иначе слов было не разобрать. – Видела в коридоре дверь закрытую?.. Девочка хворая, с постели не встает, даже шоколад не кушает. Какой ребенок от шоколадки откажется? А губы прямо прозрачные, зубки чуть не просвечивают… А я… у меня своих детей нет, уж чего я только не делала, да мне уже сорок шесть стукнуло, время мое ушло… Муж выпивает, на работу не устраивается, приторговывает сама знаешь где, хоть и рискует… а случается, и вещи из дому тянет. Два моих кольца вынес, мамину фотографию в рамке, а на днях смотрю – ложки серебряные пропали, только он ни в жизнь не признается…
– Но он тебя любит? – мягко спросила Анна.
Люба призадумалась.
– Кто его разберет. – Она пожала плечами. – Бывает, придет выпивши – и давай меня гонять, а потом прощенья просит, целует, подарки дарит… из краденого, так я понимаю, но все равно… Да, любит.
Анна опять отвернулась к окну и увидела, что глаза у ее отражения потемнели и застыли.
– А мой, кажется, меня не любит, – выговорила она.
Люба деловито сморкнулась в салфетку, подлила чаю, заставила Анну взять еще одно пирожное и выслушала ее исповедь.
– Кухня с пирогами ему не нужна, у него эта кухня уже в печенках сидит, – заявила она, кивая в знак своей правоты. – Вам нужно устроить свидание не дома, а в каком-нибудь романтическом местечке.
– У нас кафе рядом, – неуверенно сказала Анна.
– Нет, голубушка, в кафе какая романтика?
– Там эклеры свежие, я однажды пробовала. С кремом.
– Нет-нет, это не то. Надо где-нибудь на природе. Поваляться на травке, птичек послушать, винца пригубить. Я в кино видала.
– А если в парке? – предложила Анна. – Там голуби. Они, правда, не поют, а как бы кряхтят, задыхаются…
Люба нахмурилась.
– А что, в парке, может, и неплохо, – согласилась она после долгого раздумья. – Там, правда, намусорено и собаками загажено, хотя в темноте все равно. Я тебе достану хорошего вина, от которого живот не пучит, а ты бутылку откупоришь заранее: нет ничего хуже, чем с пробкой возиться на любовном свидании. Ты говоришь, что задумала для него какой-то сюрприз – вот и не откладывай в долгий ящик, подари сейчас. Да, и главное – надень какую-нибудь обновку, чтоб по фигуре было, завлекательно, сама понимаешь, и подкраситься не забудь. Ты ведь на лицо симпатичная, только неухоженная. Я для тебя что-нибудь подберу, у меня барахла навалом, бусы красивые, сережки…
– Спасибо, – чуть натянуто ответила Анна. – Сережки не надо, у меня свои есть.
– Бывает же такое, – сказала Люба. – Муж у тебя не алкаш, не бабник, не картежник, сынок есть, здоровьем не обиженный, красивый, без пяти минут студент. Это ж такое счастье. – Она избегала встречаться с Анной глазами.
От жалости и стыда Анну бросило в краску.
– Я тебе очень сочувствую. – Она сжала Любину руку.
Люба отвернулась, еще раз высморкалась и опять повернулась к Анне.
– Пошло оно все к черту. – На ее лице мелькнула яркая, отчаянная улыбка. – Давай-ка пороемся у меня в гардеробе.
Через неделю Анна стояла на тротуаре, держа в руке авоську с каким-то продолговатым грузом, напоминающим бутылку, и смотрела, как из-за угла появляется Сергей. Одетый в свою вечную серую куртку, не спасавшую от холода, он плелся нога за ногу, слегка сутулясь. Едва не столкнувшись с ней нос к носу, он поднял удивленный взгляд; но под этим удивлением она заметила нечто совсем другое – поражение, и у нее сжалось сердце.
– Когда освободишься, – сказала она, – сможешь прийти в парк?
– А что? – без интереса спросил он.
Люба советовала ей обернуть вечер приключением, неожиданностью.
– Да ничего особенного: Саша просил передать, если я тебя увижу. Зачем-то он хочет с тобой повидаться, прежде чем заступать на дежурство. Будет тебя ждать.
Он помолчал, а затем ответил:
– Хорошо, приду.
Она проводила мужа глазами, спрашивая себя, не померещилось ли ей мимолетное просветление его лица, а потом побежала домой. Ей хотелось принять ванну, но горячей воды не было: отключили, по обыкновению, на месяц, если не больше – в целях профилактического ремонта, как из года в год гласила бумажка на дверях подъезда; пришлось вскипятить чайник, вылить его дымящуюся струю в большую кастрюлю с холодной водой и окатывать себя из ковшика, скорчившись в ванне. По мере того как слой недельной липкости покидал ее кожу, она чувствовала, что воздух наполняется мелкими танцующими вихрями, прохладными прикосновениями, теплыми лунками затишья, сквознячками, порхавшими туда-сюда по своим легкомысленным делам, что весь вечер, весь мир оживали вокруг нее сотнями еле заметных, но радостных ощущений.
Она выскочила из ванной в чем мать родила, вопреки обыкновению совершенно не стесняясь своей наготы, прошлепала босыми ногами по холодному линолеуму, а в спальне распахнула настежь окно. Ее тяжелые груди коснулись подоконника. Сделав глубокий вдох, она вдруг развеселилась, окинула взглядом плоские крыши, окна, за которыми начинали зажигаться первые лампы, влажно поблескивающую в небе чешуйку месяца.
Любино голубое атласное платье было аккуратно разложено на кровати; Анна пощупала его жемчужную мягкость, чтобы увериться: все это наяву.
В начале десятого, когда она подкрашивала веки голубыми тенями в тон платью, в прихожей открылась и закрылась входная дверь. Набросив халат, Анна вышла из спальни. Ее сын широким шагом направлялся к себе в комнату со стопкой книг под мышкой. Молодец, к вступительным готовится, подумала она и остановилась, охваченная желанием что-нибудь ему сказать, как-нибудь приободрить, поделиться с ним толикой своего близкого счастья; но в этот миг у нее за спиной с пронзительным визгом проснулся телефон.
Она подошла. Юношеский голос вежливо попросил Сашу.
– Тебя, – сказала она.
Сын взял трубку:
– Да? Степка, ты, что ли?.. Прямо сейчас? Вообще-то я только что… Ну, ясно… Где?.. Не вопрос, сейчас буду.
С некоторым сожалением она посмотрела ему вслед, укоряя себя, что не поддалась чувствам: ей хотелось, чтобы этот вечер принес радость всем, кого она любила.
В парке было безлюдно, под ногами густели тени, воздух дышал глубиной, прохладой, предвестием скорой осени; первые опавшие листья шелестели на дорожках, по которым спешил Александр.
Его дружок сидел, развалясь на скамье, прицельно швыряя камешками в горящий фонарь.
– Ты прямо метеор, – сказал, тыча папиросой куда-то вниз, на землю. – Вот, забирай.
Александр нагнулся за плоским квадратным свертком, упакованным в газетную бумагу.
– Сколько с меня? – спросил он.
С ответом парень швырнул еще один камень. Металлический столб гулко лязгнул, заглушив изумленный возглас Александра.
– Пока нашел – ноги стоптал по самое некуда. – Степан повел плечами. – Такую хрен достанешь. Запрещенный товар, в натуре. Из-за бугра, привозной. Может, покоцана слегка, но заедать не должна. – Он нашел камень побольше, прицелился.
– Бабки когда нести?
Сверху посыпалось битое стекло, и на землю пролилась темнота, как будто в парке разом наступила осень. Шрам у Степана под глазом исчез, лицо растворилось в самодовольном облачке папиросного дыма. В отсветах ближайших окон Александр видел, как его знакомец, откинувшись на спинку скамьи, достал из-за пазухи бутылку.
– Тебе, так и быть, отсрочку дам, – сказал Степан. – На неделю. Глотнешь?
– Нет, я пойду, мне в очередь заступать.
– Далась тебе эта очередь… Ладно, охота будет – к ночи забегай, а я еще тут покантуюсь. Эти дни носился, как лось, – имею право расслабиться, воздухом подышать.
– И это правильно, – сказал Александр. – Спасибо, брат. До скорого.
Чтобы не рисковать добытым из-под полы товаром, Александр решил забросить сверток домой. В тряской полутьме лифта он содрал газетную кожуру, и у него под пальцами закудрявились узкие обрывки фраз: «…под мудрым руководством…», «…выжигать каленым железом…», «…к великой цели…» Он вытряхнул пластинку из конверта и зажал хрупкие, острые края между ладонями; по черному блеску кругами бежали концентрические дорожки, словно годовые кольца на древесном стволе, а на этикетке читалось: «Игорь Селинский. Скрипичный концерт…»
Тут дверцы лифта нервно дернулись в стороны, и Александр, все еще поглощенный надписью, ступил на лестничную площадку и едва не сбил с ног незнакомую тетку в нелепом глянцевитом платье. От неожиданности у него разжались пальцы, что-то твердое упало на бетонный пол с отвратительным хрустом, а тетка захихикала, затараторила несуразным, по-девичьи высоким голосом:
– Ой, Саша, это ты, а я пройтись решила, там тебе котлетки холодные…
Но створки уже застонали и начали судорожно, с усилием смыкаться, как старческие челюсти, медленно сжевывающие кошмарное видение его матери: наштукатуренное, лоснящееся лицо, мохнатые, как паучьи ноги, ресницы с комками туши, отечные белые лодыжки в шелковых чулках, неумело намазанные губы, которые не переставали ему улыбаться, – все это на один миг зависло в болезненном свете кабины, а в следующий миг исчезло, свелось к узкой расщелине света между дверцами, поползло вниз, вниз…
Как безумный, он стал шарить в кармане, нащупал ключи, ворвался в квартиру и ринулся к себе в комнату, где торопливо осмотрел пластинку в свете лампы. Дорожки пересекала жуткая царапина; вероятно, с самого начала ее там не было, но он бы за это не поручился. Отчаянно трясущимися руками он стал засовывать пластинку обратно в конверт, сделал неловкое движение – и вновь услышал виниловый треск. Пластинка легла на письменный стол; погасив свет, Александр выскочил из дому.
Матери на улице уже не было. Он шел решительным шагом, словно хотел оставить далеко позади последние полчаса своей жизни, и оказался возле киоска незадолго до десяти, к роспуску вечерней смены. Отец еще не ушел; он помахал Александру из очереди, потом обернулся к кому-то, стоявшему рядом, что-то сказал и двинулся ему навстречу широкой, нетерпеливой походкой. На углу они поравнялись.
– Ты рано. Не дождался меня в парке? – быстро, вполголоса заговорил отец. – Достал?
Александр взглянул на него с удивлением.
– Как ты… Я не знал, что ты водишься с… Ладно, проехали. Да, достал. У меня в комнате, на столе. Возможно, там… проскок небольшой. Деньги нужно отдать не позже…
Отец стиснул его так крепко, что он поперхнулся словами.
– Спасибо, Саша. Деньги я найду. Если тебе от меня что понадобится – только скажи.
Софья ждала на соседней улице.
– Ой, Сергей Васильевич, прямо не верится, – сказала она. – Если честно, я уж стала думать, что пластинки никакой и нет… а разговор тот мне приснился, что ли…
Засмеявшись от облегчения, он легко тронул ее за локоть. Они пошли быстрым шагом, хотя и не самой короткой дорогой: темный парк, откуда доносился пьяный гогот, перемежаемый бесстыдными криками, они оставили в стороне. Другого места не могли найти для своих игрищ, думал Сергей, терзаясь неловкостью, и старался не смотреть на Софью, пока крики, сменившиеся стенаниями, не утонули в ночи. Добравшись до дома, он впустил ее в подъезд и оставил возле почтовых ящиков, а сам, нервничая, прокрался в квартиру, придумывая какую-нибудь правдоподобную отговорку для жены. Жена, однако, даже не вышла из спальни – наверное, опять легла пораньше, а пластинка оказалась на месте: в гнезде из рваных газет она лежала у Александра на столе, как мальчик и обещал. Никем не замеченный, он выскользнул за дверь.
Всю дорогу до ее дома они почти бежали, не произнося ни слова. У него было такое ощущение, будто знакомые улицы растягиваются гармошкой; его нетерпение стонало тягучей нотой, а мысли метались взбудораженным, встревоженным роем. Наконец добрались. Раз, два, три, четыре… но теперь отзвуки их шагов сливались воедино, входная дверь у него под рукой каким-то чудом сделалась податливой, и вот они уже проходили из равнодушной уличной тьмы во тьму чарующую, домашнюю.
Она вызвала лифт. Ему представилась тесная, заплеванная клеть, тряский пол в окурках, невольное сближение – и он снова занервничал, смешался; Софья между тем давила на кнопку, но безуспешно: после долгой, напряженной минуты стало ясно, что лифт застрял где-то наверху.
– Ничего, на четвертый этаж можно и пешком, – заговорила она. – Вы уж извините. Аккуратно, тут лампочка перегорела.
Держась за перила, он вслепую двинулся за ней; ее силуэт то растворялся в лестничной темноте, то маняще всплывал на фоне узкого, бледного оконца пролета – и растворялся, и опять всплывал. С каждой одолеваемой ступенькой он чувствовал, как все ближе и ближе подступают к нему многоликие ночные таинства, простые и неизбежные, как само дыхание, – пусть даже это и было его собственное немолодое дыхание, тяжело заполняющее легкие, пока он карабкался все выше и выше; и одновременно – и не менее заманчиво – по мере того, как он поднимался, прижимая к груди сумку с драгоценной ношей, пересекая полосы света от все более отдаленных уличных фонарей, оставляя ночной город далеко внизу, он наконец начал представлять себе течение незнакомой еще мелодии Селинского – тот восторженный подъем от ноты к ноте, тот редкий, головокружительный миг ликования, который он любил превыше всего, когда казалось, что само его естество вырывалось наружу и летело вслед за этой пронзительной безудержностью, а все невыразимые, бессловесные чувства, все забытые стремления его души находили выражение, обретали язык, живой, идеальный, всепрощающий, вольно текущий в ином измерении, там, где красота неизбывна, как воздух, а будущее – это просто чистое время, бесконечное время, способное вместить все и вся: все надежды, какие он когда-либо лелеял, все великие свершения, каких он когда-либо хотел добиться, все сны, какие он забыл наяву…
– Запах, не обессудьте, – обернулась к нему Софья. – Кошки, сами понимаете.
Он вздрогнул, оступился, едва не рассмеялся и, поскользнувшись на чем-то рыхлом – похоже, на гнилой картошке, – тяжело рухнул коленями прямо на свою сумку.
– Не ушиблись? – Блеснув глазами в полумраке, она бросилась к нему, чтобы помочь встать – трепетный, встревоженный ангел с бледной голубизной на висках.
– Все в порядке, все в порядке, – выговорил он, поднимаясь с чопорным достоинством.
Когда он всей тяжестью осел на пол, под ним определенно что-то хрустнуло, но он старался об этом не думать.
В дверях она приложила палец к губам и шепнула:
– Поздно уже, все спят.
Он не понял, кого она имеет в виду: то ли жильцов соседних квартир, которым ни к чему знать о ночном посетителе, то ли своих близких.
Следом за ней он ступил в темноту, и там их руки соприкоснулись. Он стиснул ее пальцы, и ему в ладонь больно впилось ее кольцо, а обволакивающая их темнота закружилась все быстрее и быстрее, запульсировала в такт непомерным ударам его сердца; но ее рука противилась его напору, увлекая его вперед. Сдавшись, он двинулся за ней, огибая углы невидимых шкафов и кресел; отбившийся луч с улицы бегло намекал на поблескивание многочисленных рам – на стенах явно висели картины, благородные, исполненные в богатых медовых тонах картины, которые ему вскоре предстояло увидеть при свете дня, – и горб одеял на диване, где, вероятно, спал ее отец и видел во сне мягкие тапки, баночки домашнего варенья и другие незамысловатые отрады спокойной старости…
Но я-то не старый, подумал он с вызовом, я вовсе не старый, всего-навсего сорок семь, все впереди… Их впустила какая-то дверь, потом затворилась; ее пальцы выскользнули у него из руки; зажегся свет. Он на миг зажмурился, будто в голове взорвалось солнце; потом откуда-то выплыла комната.
– Присаживайтесь, пожалуйста, – сказала она. – Простите за беспорядок, я не ждала…
Рядом оказался стул; он сел. Занавески были пепельно-голубого цвета, и казалось, что все в этом тесном пространстве едва заметно колыхалось – покрывала, ткани, одежда; сквозь открытое окно ветер задувал в комнату и занавески, и ночные тени, и августовскую прохладу, и тихо шевелился рукав брошенной голубой блузки, чуть опадая и поднимаясь, словно бабочкино крыло, словно дыхание ребенка в спокойном сне. Сергей вообразил, что он попал в самое сердце прохладного голубого кристалла, где витал легкий, текучий ветерок, пронзавший его насквозь предчувствием счастья.
Комната была такой узкой, что его колени упирались в бортик ее кровати, но на кровать он не смотрел. Он смотрел на ее спину – она склонилась над комодом, где стоял проигрыватель; смотрел на ее руки, бережно протиравшие иглу квадратиком сукна. Распрямившись, она взяла конверт с пластинкой и перевела взгляд на Сергея.
– Знаете, что мне представляется? – сказала она. – Что-то настолько новаторское, что и представить невозможно. Я ведь появилась на свет через три года после его отъезда. Я хочу услышать что-то, чего не знаю. Что-то, о чьем существовании даже не могу подозревать, вы меня понимаете?
Наконец их глаза встретились, и вот – голова закружилась, ночной ветер растрепал ее волосы, сердце сорвалось с якоря и куда-то упало, туда, где радость, где музыка взмывает все выше и выше к небесам сквозь распахнутое окно, и одежды ее спадают на пол, и она совершает босоногий шаг, прыжок, полет прямо к нему, и скрипки рыдают о жизни, которая едва не прошла впустую, но нет, но нет…
Отвернувшись к проигрывателю, Софья высвободила пластинку из конверта.
До Сергея донесся сдавленный вскрик.
– Что такое? – быстро спросил он.
– Пластинка с трещиной, – полушепотом выговорила она. – Даже не знаю… Можно попробовать, но боюсь, ничего не… Видите, почти пополам…
Он бросился к ней, чтобы посмотреть. Ветер в комнате умер.
Пластинка завертелась, но звукосниматель дрожал, подпрыгивал и дергался, издавая кошмарную икоту, зубовный скрежет и – что было уже совсем невыносимо – жалкий обрывок мелодии: три-четыре ноты, которые повторялись раз за разом, силясь дотянуться до красоты, и обрушивались в трескучую пропасть.
Сергей попытался что-то сказать, но губы только шелестели, как засохшие крылья какого-то насекомого.
Игла, содрогнувшись, застыла.
– Очень жаль, но ничего не получится, – произнесла она, снимая пластинку.
– Нет-нет, позвольте мне… возможно, я смогу…
Выхватив пластинку у нее из рук, он снова поставил ее на вертушку и начал подталкивать, подтягивать, прижимать трясущимися пальцами, чтобы наколдовать звук, но все напрасно: диск заедало, невидимый механизм хрипло протестовал, и наконец, мягко отобрав у него пластинку, она сказала:
– Прошу вас, Сережа, хватит, вы только проигрыватель испортите.
За стенкой под чьим-то весом жалобно скрипнули пружины дивана.
– Пойду я, – выдавил он и остался стоять без движения.
– Я вас провожу, – сказала она.
В прихожей они помедлили. Дверь в ее комнату оставалась открытой, и приглушенно-голубоватый свет омывал их смутные отражения в зеркале.
– Ничего, Сергей Васильевич, это не страшно, – тихо проговорила она, – месяца через три-четыре услышите вживую, теперь уже недолго осталось, не стоит так переживать.
– Конечно. – Он попытался улыбнуться и добавил, чтобы спасти хоть малую толику желанного волшебного вечера, их первого вечера наедине: – Знаете, может быть… может быть, мы с вами даже могли бы вместе пойти, вдвоем.
– Я бы с удовольствием. – Она отвела взгляд. – Я бы с удовольствием, только этот билет не для меня, я не ради себя стою, а ради другого человека. Давно хотела вам сказать…
– Вот оно что. – Он помертвел. – Ну, ладно тогда.
Она его приобняла – порывисто, мимолетно, просто тронула рукой за плечо; он едва почувствовал.
– Все равно спасибо, я знаю, вы хотели, как лучше. – Она уже отпирала замок. – Пластинку не забудьте, ваши знакомые, наверное, не знали… Ну, спокойной ночи, до завтра.
Лифт открылся на ее этаже, поглотил его и надолго завис – ни туда, ни сюда; а может, и ненадолго, ему было все равно, он ничего не замечал, пока двери сами по себе не разъехались, и его снова выплюнуло к ней на порог. С минуту он тягостно изучал номерок на двери ее квартиры, а сам припоминал тот последний миг, перед тем как она отвела глаза, когда ему померещилось что-то тайное, что-то умоляющее в ее внезапно потемневшем взгляде.
Вниз он побрел пешком. На площадке второго этажа остановился, растоптал пластинку и выбросил осколки в мусоропровод. Порезался о зазубренный край и на долгие минуты опять застыл, прижавшись лбом к потной бетонной стене. На улице он оказался уже за полночь. Идти домой не было мочи. В парке, где два часа назад он должен был встретиться с сыном, царила тишина, и, спотыкаясь и скрипя гравием, он двинулся по неосвещенной аллее, но ударился коленом о скамейку и на нее же присел. У ног перекатывалась заткнутая пробкой бутылка, рядом – сброшенной змеиной кожей – валялись шелковые чулки. Хоть у кого-то сегодня был праздник жизни, решил он, подавляя брезгливый смешок. За бутылочным стеклом на бледных волнах утлой лодочкой качался полумесяц; Сергей поднял на удивление полную бутылку, вытащил пробку, машинально понюхал, но запаха, конечно, не почувствовал. Этикетку он во тьме не разглядел. Протерев горлышко рукавом, пригубил и опять уставился на бутылку. Это было вино – непонятно, каким чудом в городском парке спиртное осталось недопитым, равнодушно подумал он и сделал глоток, потом еще, потом отхлебнул как следует; и мало-помалу глаза его привыкли к темноте, и порезанная ладонь перестала кровоточить, и он осознал, что сегодня она впервые сказала ему «Сережа», просто Сережа – и обнаружил, что все постепенно делалось яснее, все вставало по своим местам.