Текст книги "Очередь"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Тогда-то на глаза мне и попалась первая бисерина. В щели паркетного пола застряла крошечная бусинка, яркая голубая крапинка света. При виде ее меня охватил тот же самый замирающий восторг, какой ощущаешь в раннем детстве от забавы под названием «секрет». Разгребаешь снег в поисках «секрета», своими же руками закопанного в землю несколькими днями ранее: под осколком стекла – конфетные фантики, шелковые лоскутки и прочие маленькие сокровища, добытые зимой в деревне. Теперь передо мной на полу двое мужчин суетливыми руками разворачивали ковер, а меня захлестывало такое же предвкушение, как в те минуты, когда мои застывшие пальцы выскребали твердый наст, чтобы явить миру яркую, чудесную вспышку цвета.
Одна-единственная бисерина – она полностью завладела моим вниманием, но следом на глаза попалась другая, потом следующая, потом еще одна – и стало ясно, что в гостиной все щели паркета усеяны крошечными бусинками.
Ковер благополучно занял свое место, но у меня вошло в привычку каждый день после занятий, прямо в балетном костюме, еще влажном от пота, ложиться на пол, отгибать ворсистый угол и кропотливо скрести в щелях острием булавки. Когда уставали глаза, весь мир сливался для меня в одно темное, плоское, грязноватое пространство, расчерченное нитями расплавленного стекла и золота. Подцепишь вереницу бисерин булавкой, освободишь из заточения – и драгоценные зернышки запрыгают по полу. Их были сотни: конусы с красными и белыми полосками, будто клоунские цилиндры; сверкающие стеклянные шарики; крохотные кубики в серебряную крапинку. В конце концов все они перекочевали в маленькую баночку из-под икры. Она хранилась у меня долго. А во время революции пропала.
Будь у меня слушатель, он бы, конечно, спросил, откуда взялись эти бисерины. Предположим, что он не слишком хорошо меня знает, и оттого у него нет причин не доверять моим ответам. Я бы с радостью ему рассказала. Бисерины эти были последними, забытыми весточками из необыкновенного, волшебного мира, подобно окаменелостям – кораллам и ракушкам, – которые остаются навеки замурованными в скалах, когда черные глубины моря уступают место берегу, утыканному пляжными зонтиками и детскими ведерками. Когда-то он был мне знаком, тот мир. Его населяли веселые, озорные эльфы, которые летали на спинках стрекоз, сшивали на небе кудрявые облака, притворялись мшистыми флюгерами на шпилях древних замков, перебрасывались солнечными зайчиками. А солнечные зайчики, падая на пол, застывали крохотными стеклянными бусинками.
Простите, что вы сказали? Ах, да так ли это важно? Ну хорошо, возможно, их рассыпали ребятишки, чьи родители снимали эту квартиру до нас. Могло статься, семья покидала город второпях, гонимая слухами о кровавых событиях в их собственной стране. Или, может быть, швея, не щадя своего слабеющего зрения, годами сидела в кресле у окна и зарабатывала на хлеб рукоделием. Или же… или же девушка, расшивавшая кошелек для своего любимого, получила внезапное известие о его гибели и выронила из рук недоделанный подарок.
Вот вы уж и не рады, что спросили.
Правдоподобные объяснения – они обычно самые простые и зачастую самые грустные…
7
Мрачным февральским днем, в конце месяца, терпение у людей лопнуло, и в очереди разгорелась шумная свара с привычными угрозами начистить кому-то очки и съездить кирпичом по башке. Выбираясь из толпы, чтобы избежать неминуемой потасовки, многие замечали коренастого человека с черной, как смоль, бородой, который вышел вперед и обращался к враждующим группировкам.
– Откуда он такой взялся? – недоумевали люди.
– Как пить дать вузовская крыса.
– He-а, с виду – проходимец какой-то.
– Один черт, ничего дельного не скажет.
Но в конце концов очередь все же снизошла до этого человека. Он, как выяснилось, предлагал радикальные преобразования, начиная с того, чтобы отделить любителей «Северных соловьев» от жаждущих послушать симфонию, и заканчивая тем, чтобы за каждым представителем симфонического лагеря закрепить номера с первого по трехсотый. Такая очередь, заявил он, беспрецедентна по своей природе; нужно выработать свод правил, составить списки, провести перекличку – и порядка станет неизмеримо больше.
Говорил он довольно пространно. Кое-кто сумел его понять.
Затем последовало время хаоса, замешательства и споров. Целыми днями без устали падал снег: крупные хлопья театрально вспыхивали и лучились под уличным фонарем. Склоки постепенно утихли. На четвертый день, когда снегопад наконец прекратился, женщина средних лет, с усталым лицом, одетая в пальто не по фигуре и промокшие баретки, получила бумажный квадратик и сжала его в застуженных, покрасневших пальцах. У нее был сто тридцать седьмой номер. В очереди перед ней стояла модница лет тридцати с ярко накрашенными губами, в песцовой шапке, закрывавшей лоб, а позади – маленький мальчик с глазами как озерца облачного неба.
Женщина с усталым лицом повернулась от первой ко второму.
– Вижу вас каждый день, а по имени не знаю, – сказала она. – Меня Анна зовут.
Часть вторая. Весна
1
Дни становились длиннее, бледнее и глубже. Под гжелью неба началось таяние снегов, и сверкающее, текучее, бурлящее смятение воды наполняло город каким-то неумолчным щебетом. Зато в квартире у них было немо, как в сугробе. Вечерами мать стояла в очереди, а отец, хмурый и замкнутый, бродил из комнаты в комнату, хлопал дверьми и в досаде пересчитывал тубой все углы. Сам Александр пребывал в депрессии, да к тому же мучился бессонницей: с приходом марта кровля, похоже, дала не одну течь, и к ним в квартиру исподволь, коварно просачивался внешний мир – в спертом, безжизненном воздухе летали сквознячки весеннего гула и непривычные, неотступные, свежие запахи, прогонявшие сон.
Однажды, в середине месяца, выдалась особенно беспокойная ночь. В какой-то из соседних квартир жильцы тарахтели без умолку, и обрывки нелепой беседы то и дело вторгались в его дремоту. «Простите, что вы сказали?» – говорил чей-то голос, приглушенный, но вполне отчетливый. «Нет, на самом деле все было не совсем так, банка в революцию не пропадала. Много чего тогда пропало – и видимого, и невидимого, но вот бисер как раз сохранился. Боюсь, это всего лишь для красного словца было сказано». Потом наступило молчание, и он уже начал засыпать, но тут все тот же старческий голос завел нескончаемую, бессвязную историю о том, как два человека в рабочей одежде несли по кривым средневековым улочкам гигантскую хрустальную люстру. Люстра болталась на перекладине, как охотничий трофей; подвески тихонько звякали, лепестки прозрачно-акварельного неба застревали средь лучистых кристаллов; маленькая девочка засмотрелась, раскрыв рот, а потом как зачарованная пошла следом, и так далее, и тому подобное, а он в полудреме думал: стены в доме невозможно тонкие, откуда этот голос – непонятно, то ли сверху, то ли снизу, и кому приспичило в три часа ночи нести такой бред; и он уже готов был стучать хоть в пол, хоть в потолок, но определить, где ведут беседу, не получалось, да по правде и любопытство разбирало: чем же окончилась та история – и вдруг все смолкло.
Он вновь начал забываться сном и, вероятно, забылся, потому что в голове у него вдруг ясно прозвучал бабушкин голос – он его сразу узнал:
– Только сейчас заметила? Конечно, больше не ношу. Почему? Да потому, что это бриллианты, а бриллианты только зимой носят, милая моя. Весна пришла.
Он вздрогнул сквозь дрему и снова проснулся, удивляясь, что мещанские бабушкины серьги, с которыми она не расставалась, ни с того, ни с сего проникли в его сон, замешенный на пустой соседской болтовне. После этого он какое-то время валялся в постели, преображая бугры и впадины потолка в неясные профили и стройные ножки, а потом не выдержал и встал. Дверь в родительскую комнату оставили приоткрытой; там казалось еще темнее, чем в неосвещенном коридоре. Он проскользнул мимо. На пороге кухни его ослепил неприятно резкий свет.
– Мама, это ты? – спросил он, жмурясь и мотая головой.
– Не спится мне, – отозвался ее голос. – Болтовня какая-то – радио у соседей не выключено, что ли…
Приоткрыв глаза, он увидел, как она выплывает из зияющего небытия в белую дымку, потом сбрасывает нимб, медленно обнаруживая спутанные волосы, примятые многочасовой бессонницей, фланелевый халат цвета топленого молока, листок бумаги, сжатый в распухших от недавней стирки пальцах.
– Что читаешь? – спросил он, сощурившись.
Они избегали друг друга с того самого дня, когда он промотал деньги, но теперь, преследуемый ноющим гулом в висках – это замурованные сны просились на волю, – он от неожиданности, а может быть, от изнеможения, заговорил.
– Да ничего особенного, рецепт, – сказала она мечтательным голосом. – Торт из фиников. Ходит по рукам у нас… твоя учительница физики мне записала.
Заглядывая ей через плечо, он стал читать вслух:
– «Растереть масло с сахарным песком до состояния однородной белой массы, добавить толченый миндаль и флердоранжевую воду…»
– Лучше всяких стихов, верно? – Аккуратно сложив листок, она разгладила сгибы. – Лучше некоторых стихов, это уж точно. Конечно, испечь такой не получится, финики – страшный дефицит. Правда, есть одна знакомая – говорит, может достать что угодно, финики якобы у нее не переводятся; сочиняет, не иначе. Вечно болтает невесть что.
– Знакомая… какая еще знакомая?
– Да из очереди. Ты наверняка ее видел, когда…
Она осеклась.
Неловко переступив с ноги на ногу, он вдруг ощутил, как линолеум холодит ему босые подошвы. Со всех сторон их обступила ночь, бестелесная и нереальная; похожие на вокзальные настенные часы утонули в глубоком изломе теней, и вся кухня канула в небытие за пределами круга света, источаемого голой лампочкой у них над головами; казалось, в мире остались они одни. И в нарастающей тишине, выплеснувшейся через край с бесшумным рывком невидимой стрелки часов от одной минуты к другой, Анна посмотрела на своего шестнадцатилетнего сына, одетого в куцую детскую пижаму с рисунком из парусных лодочек на рукавах, не доходящих ему до запястья, и впервые с того дня почувствовала, что простила его, и ей захотелось рассказать ему про людей, стоявших в очереди вместе с ней, про их ежедневные непримечательные встречи, разговоры, стычки – про все то, из чего теперь складывались ее никем не замечаемые, ни с кем не разделяемые будни. Взять хотя бы невыносимую дамочку с номером сто тридцать шесть, которая не переставая твердила, что стоит в очереди только ради мужа, ответственного работника, которому позарез нужен этот билет для подарка одному шибко культурному товарищу по службе. Анна ее терпеть не могла. Зато мальчику с номером сто тридцать восемь она симпатизировала. Оказывается, он из музыкальной семьи, надеется приобрести билет для своего деда – тому в декабре стукнет семьдесят восемь; она не оставляла попыток вызвать его на разговор, но он вечно смотрел в сторону и грыз ногти. Нет, ей и без того, конечно, было с кем поболтать – например, с Эмилией Христиановной; они утрясли расписание, чтобы по утрам подменять друг дружку через раз. У Эмилии Христиановны – так и подмывало ее рассказать – оказывается, сын есть, всего на пару лет старше Александра, наверняка вы с ним по школе знакомы. Она своему мальчику шарф вяжет, все сетует, что цвета неподходящие – оранжевый с розовым, но другой шерсти не нашлось…
– Ноги замерзли, – пробормотал Александр. – Пойду лягу.
– Ой, конечно, – спохватилась Анна. – Спокойной ночи.
С порога он обернулся:
– Зачем ты вообще это делаешь?
– Ты о чем?
– Выстаиваешь в этой очереди.
– Бабушка просила, – устало пояснила она.
– Дался ей этот концерт. Она же из дому не выходит. Как по-твоему, что на нее нашло? Она хоть слово тебе сказала за все это время… хотя бы спасибо сказала?..
В каменном молчании она смерила его взглядом. Он помедлил на пороге, но мать так и не ответила. Кивнув, он вышел, вернулся в кровать и провалился в сон, как в неподвижный, темный омут. Наутро, когда он попытался распутать сон и явь, у него в голове с отчетливой яркостью вспыхнула хрустальная люстра, которую широко вышагивающие грузчики несли вдоль древних улиц, а предрассветный разговор с матерью замаячил полузабытым, немного постыдным сновидением.
В следующий понедельник, после обеденного перерыва, киоскерша, тряхнув крашеными кудельками, объявила, что билеты вот-вот завезут.
– Наконец-то! – воскликнула жена ответственного работника и бросила Анне какой-то пакет с ручками. – Ловите!
Анна рванулась вперед, не поймала и наклонилась – пакет приземлился в заполненную талой водой лунку от чужого следа. Не успела она заглянуть внутрь, как ей в ноздри ударил аромат: темный, густой аромат южной земли, неведомых деревьев с матово блестящими листьями, размеренного морского прибоя. Она изумленно выдохнула:
– Это мне? Все это? Любовь Дмитриевна, это так… так неожиданно. Чем же я смогу вас… то есть… сколько я вам…
– Ой, неужели я с вас деньги брать буду? – Голос женщины звучал приглушенно: опустив подбородок, она пыталась высвободить серьгу, зацепившуюся за витки павлиньего шарфа. – Считайте, это небольшая шефская помощь. На учительскую зарплату нынче не разгуляешься, я ж понимаю.
Анна медленно опустила пакет на землю и, выпрямившись, посмотрела на собеседницу.
– Мне-то проще – муж все, что угодно, достать может. Вот на мне шляпка, видите? На Восьмое марта подарил. И шарфик тоже, натуральный шелк, вот пощупайте… Не стесняйтесь… Постойте, финики забыли!.. Куда же вы… что вы себе думаете…
Не слушая, Анна шла прочь – мимо пенсионерки, переписывающей рецепт торта из фиников, мимо девушки с потрепанным журналом мод, который не первый день передавали в очереди из рук в руки, мимо мальчишек, лепивших тощего снеговика, поскребыша зимы. Она шла, не замечая, как с крыш над ее головой низвергаются настоящие водопады, в съежившиеся сугробы вонзаются срывающиеся с карнизов сосульки, а промокший мир плещется и сверкает у нее под ногами. Когда она добрела наконец до мрачно-бетонной дуплистой махины своего дома, на лестничных пролетах заходились криком грудные дети, и к их плачу примешивался полный набор дневных запахов, главным образом гуталина и хозяйственного мыла. На их этаже площадка перед лифтом содрогалась от мучительных вздохов тубы: она припомнила, что у мужа сегодня был, кажется, выходной. В ступни неприятно отдавало мелким дребезжанием, а она как на грех долго возилась с замком, перепутав ключи.
В прихожей она сбросила пальто прямо на пол, двинулась по коридору и без стука вошла к матери. В тех редких случаях, когда она попадала к ней в комнату – принести чашку чаю, на скорую руку протереть от пыли книжные полки, практически пустые, если не считать пары тоненьких, облезлых томиков, – ее посещало неловкое чувство, будто она ненароком забрела в чужой дом, в иное время, где всему, даже пыли, отводилось свое место, и нарушать этот порядок вещей никто не имел права. Сейчас она остановилась на пороге. У единственного узкого окна слабо подрагивал дневной свет, умирая в складках линялых штор цвета увядшей чайной розы; тесное, как шкатулка, пространство покоилось в своих собственных розоватых, едва уловимо благоухающих сумерках. Ее мать, чопорная, безупречно держащая спину, примостилась на краешке стула, под мягким светом коричневого абажура с бахромой, а у себя на коленях, на лиловом отвороте халата, разложила веером почтовые открытки. Когда она подняла маленькие, темные, как бархат, птичьи глазки, в них не отразилось ровным счетом ничего.
– Мама, – начала Анна, – мама, зачем тебе этот билет?
Старушка слегка вздрогнула, и открытки разлетелись по полу. На мгновение было похоже, что она собирается что-то сказать, но она промолчала. Для верности Анна подождала еще, но после долгой паузы повернулась, вышла и затворила дверь, старательно перешагнув через тонированную сепией почтовую карточку, которая выпорхнула за порог: изображение экипажей, элегантно скользящих по бульвару.
По узким венам квартиры все еще текли вздохи тубы, то утихая, то нарастая. Анна зашла в пустую комнату сына, присела на смятую постель, обреченно сложила руки на коленях и уставилась невидящим взглядом на голые стены, безразличная к кислому запаху грязных носков, украдкой выкуренных сигарет и подросткового возраста. Ей вспомнилось то время – казалось бы, совсем недавнее, – когда место в очереди сулило нечто волнующее: сюрприз, подарок для нее самой, спасение от душной рутины; то время, когда мир ее казался богаче и полнокровнее, а в душе, будто в теплой, тайной пещере, гнездились необъятные предвкушения. Теперь жизнь ее снова обнажилась, предвкушения развеялись, иссохли в канцелярской волоките списков и перекличек; и ожидание уже предназначалось кому-то другому, а ей самой больше не сулило ровным счетом ничего. Ее кольнуло острое чувство потери, лишения, и от этого захотелось плакать, но глаза оставались сухими. Через пару минут муж толкнул дверь плечом и, заглянув в комнату, пробормотал:
– Мне послышалось, ты тут… Что стряслось?
– Ничего особенного, – ответила она, не поднимая взгляда от своих ладоней. – Просто жизнь моя уходит в песок, пока я выстаиваю к этому нелепому киоску, да еще терплю оскорбления от серых, невоспитанных личностей, и никто не может мне объяснить, ради чего… а ты, ты… ты ни разу… у других мужья… а мы с тобой даже… ты даже…
Ее негромкий голос нарастал, крепчал, а потом прервался, как будто в механизме лопнула пружина.
– Что? – натянуто переспросил он. – «Мы с тобой даже» – что?
Анна изучала свои руки. Почему-то ногти вечно ломались.
– Ты опять про Восьмое марта? – начал он после паузы. – Слушай, сколько можно, я же сказал: собирался купить тебе цветы, но утренники так плотно… Все ларьки уже были закрыты… Ну, чего тебе от меня надо?
– Наше место пропадет, – с отсутствующим видом сказала она, – если сегодня не придем отмечаться. Перекличку устраивают в конце дня, до пяти часов.
– Наше место? – переспросил он. – Не хочешь ли ты сказать…
Наконец она встретилась с ним глазами.
– Я ей слово дала, – выдавила она, – но сил моих больше нет.
– Неужели ты думаешь, что я… Как ты не понимаешь, насколько…
– Сергей, – перебила она. – Никаких букетов мне от тебя не надо. Но за столько лет я, наверное, хоть что-то заслужила.
Ему нелегко было смотреть на нее в упор: расплывшееся с возрастом лицо, набрякшие складки век, черные блошки-пуговицы на вытянутой бежевой кофте, дряблые ноги в коричневых шерстяных рейтузах, из которых она не вылезала всю зиму, баретки без каблука, с квадратными носами, вопреки обыкновению не оставленные в прихожей, у коврика, рядком с его собственными – сейчас они стояли немного врозь в темных лужицах слякоти на голом полу в комнате сына…
Сергей отвел взгляд.
– Хорошо, – со скрежетом процедил он сквозь зубы.
– Наш номер – сто тридцать семь, – сообщила она ему в спину. – Там есть определенные правила, я сейчас объясню, и вот это возьми с собой, держи…
– Хорошо, – отозвался он из прихожей, уже запихивая руки в рукава пальто. – Хорошо, хорошо!
На площадке он чуть не столкнулся с запыхавшимся сыном, который взбежал по лестнице и торопливо отвел глаза, как будто его застукали за чем-то предосудительным. Когда за сыном закрылась дверь, Сергей услышал, что в квартире начинается ругань, и, не дожидаясь лифта, бросился вниз по лестнице под лай злобных собачонок, мимо пустых бутылок, задвинутых за жерла мусоропровода, вдоль побеленных стен со свежевырезанными излияниями низменных чувств какого-то варвара, которые, впрочем, на тот момент, когда он навалился боком на входную дверь и под жалобный скрип петель вырвался на воздух, вполне соответствовали его собственному настроению.
Внутренне закипая, он шагал прямо по лужам. Он намеревался провести ближайшие часы, гуляя по городу; или же можно было сходить в кино; или купить газету, присесть, где сухо, и спокойно почитать. Он шел, не разбирая дороги, куда несли ноги; в какой-то миг, завернув за угол и неожиданно врезавшись в толпу, он растерялся, как будто попал в незнакомое, диковинное место в чужом городе. Его взгляду открылись аккуратные запятые сутулых спин, расставленные в удручающе длинном предложении вдоль всего тротуара – и в следующее мгновение он понял, где оказался, и его охватило яростное желание выплеснуть свой протест, выкрикнуть или совершить что-нибудь оскорбительное.
Перед ним был закрытый киоск с нацарапанным от руки объявлением на окошке.
«Ждем товар. Откроемся по факту доставки».
– Значит, снова «по факту доставки»? – тяжело дыша, выговорил он. – Не больно они торопятся, а?
Коренастый, свирепого вида бородач во главе очереди оставался бесстрастным.
– Вы в списке есть? – осведомился он и сунул Сергею под нос листок бумаги.
Вперившись ему в физиономию, Сергей отметил черные волоски, которые курчавились в широких ноздрях, родимое пятно на правой щеке, властные глаза-буравчики. Да я тебя насквозь вижу, подумал он с чувством, стремительно перераставшим в ненависть, тоже мне, самозваный апостол Петр со списком вместо ключа – решаешь, кому можно в рай, а кому от ворот поворот, и эти… эти бараны… покорно отбывают срок в добровольном чистилище; но когда все это стадо наконец-то потащится сквозь небесные врата, сжимая в потных кулаках билеты с оторванным контролем, никто из них, ни одна зевающая от скуки домохозяйка, ни одна помешавшаяся пенсионерка не поймут ни единой ноты, да что там говорить, они даже музыки не услышат, а я, грезивший Селинским всю свою жизнь, заслуживший право на вход, я должен быть отодвинут, отстранен, отрезан, потому что все они против меня сговорились – все эти безликие посольские соглядатаи, и старые толстяки, и мальчишки, которые так и рвутся пройтись со своими тубами во главе будущих демонстраций, и еще образцово-показательные дочери…
– По всей вероятности, сегодня или завтра, – буднично сообщил ему апостол Петр, протягивая авторучку. – Крайний срок – в четверг. Не исключено, что поздно вечером, так что готовьтесь на этой неделе задержаться подольше, часов, может быть, до десяти. Когда билеты завезут, продажа быстро пойдет.
Рука Сергея, машинально потянувшаяся к авторучке, застыла.
– Билеты, – повторил он. – Сегодня или завтра. Реальные билеты.
Борода коротышки ощетинилась от раздражения.
– Вы на Селинского стоите, да? Потому что если вы на «Северных соловьев» – их две недели назад в другой киоск перевели. Номер при вас?
– Номер… А как же, конечно. – Сергей пошарил в карманах. У него пересохло во рту, запершило в горле; разлепив губы, он услышал тихий чмок. – Номер сто тридцать восемь, вот, нашел… Ой, нет, пардон, сто тридцать семь, на имя «Анна», вот тут, видите, это моя жена.
В каком-то горячечном, недоверчивом полусне он торопливо двинулся вдоль очереди. Ближе к прилавку затягивался папиросой смутно знакомый старик с отстраненным взглядом; в нескольких шагах студентик в компании себе подобных, рассказав какой-то анекдот, первым согнулся от хохота под общие аплодисменты. На углу загорелый тип слегка за тридцать, с вытянутым, подвижным лицом, обхаживал стоявшую за ним женщину, совал ей в руки какой-то пакет и восклицал:
– Не зарекайтесь, всякое бывает, может, решите когда-нибудь…
– Я, кажется, здесь стою, – пробормотал Сергей, вклиниваясь между ними.
Он задыхался, как после бега с препятствиями; в ушах стучала кровь. Сегодня или завтра, сегодня или завтра, сегодня или завтра… От невероятной близости удачи, отпущенной ему так щедро, так неожиданно, будто по воле божественного провидения, темная, глубокая, неподвижная пустота у него в груди полнилась потаенным, трепетным, текучим чувством…
– Может, вам сгодятся?
– Простите?
Смуглый тип обращался к нему.
– Вам финики не сгодятся? – повторил незнакомец.
Сергей прищурился, протер глаза и усилием воли заставил себя вернуться к сиюминутной действительности. Время еще будет, сказал он себе, времени будет с лихвой: однообразные дни в могиле оркестровой ямы, бессонные ночи под боком у жены, о, да, предостаточно будет времени и для радости, и для раскаяния, и для предвкушения…
– Финики? При чем тут финики?
– Из них, я слышал, вкуснейший торт получается. Предложил вот Софье Михайловне, а она такая: «Я не пеку».
Сергей мельком взглянул на стоящую за ним женщину – еще хоть куда, лет тридцати, не более, – а потом повернулся к парню.
– Что за безобразие, – сказал он. – Если решили заняться торговлей с рук, для этого есть строго отведенные места – ступайте на барахолку…
Загорелое лицо прорезала ухмылка.
– Я же не торгую, – сказал парень. – Вот случайно разжился финиками, а мне без надобности. У вас в семье кто-нибудь печет?
Сергей еще раз покосился на молодую женщину. У них над головами, издав долгий электрический вздох, зажегся фонарь, и в дрожащем, неровном свете кожа ее выглядела бледной, как рисовая бумага, на которой печатались книги в первые годы Новой Жизни, а веки казались нежными, почти прозрачными – ему даже померещился на них затейливый узор тончайших голубых жилочек. Она ответила ему сдержанно-укоризненным взглядом, от которого ему на ум пришла репродукция, виденная некогда в фолианте средневековой живописи: безмятежные зеленые кущи прохладных, сияющих тонов, парящий в небе лепесток облака и оркестр ангелочков с радужными крыльями, заостренными детскими личиками, огромными, как у стрекоз, глазами, и блестящими музыкальными инструментами в ласковых, немыслимо крошечных руках…
Вдруг всполошившись, что глазеет, Сергей поспешил отвести взгляд, начал было отнекиваться, но на полуслове передумал, неловко промямлил: «Ну ладно, тогда возьму», потом разом смутился и едва не отпустил шутку в адрес жены, которая, мол, что ни день, устраивает пожар на кухне, однако в последний момент осекся и, принимая липкий пакет, решил вместо этого спросить:
– А вы, значит, музыкант?
– Я-то? Нет, что вы, – со смехом ответил загорелый. – Хотя петь люблю. По молодости даже в хоре пел.
Молодая женщина подалась вперед из-за спины Сергея.
– Ой, Павел, неужели правда? А какой у вас был репертуар?
– В основном народные песни, не сказать, чтобы очень…
– По-моему, народные песни – это чудо. Не те, которые обычно… то есть… – Сжав губы, она умолкла.
– У Селинского в ранних сочинениях встречаются очень своеобразные переложения северных народных песен, – выпалил Сергей. – Я сам музыкант. Мне доводилось играть некоторые его пьесы еще до того, как он… еще в детстве.
– В самом деле? Никогда его музыки не слышала. Говорят, это нечто необыкновенное. Интересно, что он у нас будет исполнять?
– Простите, что встреваю, но, по моим сведениям, это будет его новая симфония. Девятая. Своего рода история цивилизации, от диких плясок вокруг тотема и до событий сегодняшнего дня, написанная совершенно новаторским музыкальным языком. Более того, многие инструменты, насколько я знаю, изготовлены специально для этого случая.
– Надо же, откуда у вас такие сведения? Мне, наоборот, сказали, что это будет дань музыкальной традиции, воспевание ее прошлого. Я работаю в Музее истории музыки, в отделе инструментов, и слышала, что оркестр Селинского запросил у нас чуть ли не самые старинные экспонаты.
– Ничего подобного, мне сообщили, что это хоровая музыка. Исполняется почти полностью а капелла, и костюмы великолепные. Шелк, голубой с серебром. И голоса божественные.
– Ой, вот бы послушать.
– Ну, скоро у вас будет такая возможность.
– Как по-вашему, привезут сегодня билеты или нет? Темнеет уже.
– Либо сегодня, либо завтра, я буду стоять.
– Да, я тоже… Кстати, спасибо за финики, очень любезно с вашей стороны.
– На здоровье, сам я финики терпеть не могу, в зубах застревают, это сестра мне всучила… Слушайте, раз уж нам все равно здесь торчать, хотите, я вам спою?
2
К восьми часам Анна слегка встревожилась из-за отсутствия Сергея. К девяти разозлилась. К десяти потеряла покой. Она перемыла посуду, распахнула окно и, облокотившись на подоконник, стала смотреть на улицу. Весенняя ночь, молодая и влажная, пахла бензином, сыростью и тревогой; мостовая вздрагивала под колесами редких троллейбусов, тротуар цокал под решительными шагами припозднившихся парочек. Некоторое время ее слух собирал осколки перебранок, отсеивал вопли шин. Изредка внизу проносились вспышки фар, сопровождаемые песенным вихрем – незнакомые шлейфы веселья, за которыми ей представлялись ароматы тесного полумрака, черный квадрат автомобильного окна с летящим мимо городом в расплывчатых пятнах иллюминации, запрокинутое от смеха личико, чувственное касание рук… Минуло еще какое-то время, и она перешла в спальню.
Там она тоже распахнула настежь рамы, но окно выходило во двор-колодец, где не было ни машин, ни шагов, ни голосов, ни музыки – вообще никаких звуков. В лужице рассеянного, тусклого света, натекшего из коридора, примостилась туба, похожая на свернувшегося калачиком дракона в блестящей чешуе; от ее присутствия становилось немного спокойнее; Анна даже постаралась себе внушить, что ничего страшного не произошло и муж вернется буквально с минуты на минуту. Наверное, зря она пристала к нему со своей просьбой, но это неважно, он так или иначе вот-вот будет дома. Она все ждала и вскоре стала замечать, что ночь полнится звуками и запахами и по эту сторону окна, в домашней темноте. Правда, здесь они были совсем другими, эти звуки и запахи: неявные, скрытые, едва ли не подпольные – не смех, а шепот, не стук каблуков, а осторожные шажки по слякоти, крутой завиток сигаретного дыма на крыле ночного ветра, закипающий чайник у кого-то в квартире по другую сторону неба, шевеление птахи, спящей на тонкой жердочке, или девичий вздох – приглушенное, тайное средоточие невидимых радостей в тугом бутоне тьмы. И по мере того как она вслушивалась, запертая в четырех стенах слепого пространства, к щекам приливала кровь и дыхание перехватывало.
В двенадцатом часу ночи – если точно, было двадцать три минуты двенадцатого – в замке повернулся ключ. Она не сдвинулась с места; ей хотелось – ей не терпелось, – чтобы он вошел и увидел ее, притихшую и разгоряченную, ожидающую его возвращения в потемках спальни, где самый воздух был насыщен отголосками множества бессловесных, полузабытых эпизодов их почти двадцатилетней совместной жизни. Квартиру заполонили отдаленные шумы: шмякнулись сброшенные ботинки, брякнули ключи, рассыпалась мелочь, поползли неясные разнородные шорохи, но шумы почему-то не приближались, а наоборот, стали перемещаться в сторону кухни, где к ним добавились новые звуки – скрип закрываемых оконных рам, звяканье посуды, механика ужина.