Текст книги "Очередь"
Автор книги: Ольга Грушина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– Дальтоник? Наследственное, что ли? От отца с матерью?
– Нет, они цвета нормально различают. Зато матери медведь на ухо наступил, ей… – Он хотел отпустить какую-нибудь колкость в адрес родителей, но вместо этого выпалил: – Ей билеты на концерт – как собаке пятая нога, правильно мы сделали, что эту очередь бросили… Она бы так и так не пошла.
Николай притих и больше не смеялся.
– А моя дочка любит музыку, – сказал он, помолчав. – Скрипки, симфонии всякие, плавные мелодии… В концерт, правда, редко выбирается. На симфонии на эти, когда билеты продают, на сегодня-завтра хрен купишь. А вперед стремно деньги платить. Кто его знает, что с нами станется в ноябре-декабре – может, нас уже… сам понимаешь…
– Отец с матерью надеются, что я осенью в университет пойду, – сказал Александр. – Сразу после школы. А я не собираюсь поступать. Смысла не вижу… Буду просто…
Его перебило загремевшее из динамиков непонятное объявление на каком-то гортанном наречии.
– Постой, ты слышал? – Николай схватил Александра за локоть.
– Это на каком языке? – с ухмылкой спросил Александр. – Ты что-нибудь понял? На каком…
– Да послушай ты, это же еженедельный поезд на восток, через всю страну. Отправление через два часа. Езжай. У тебя денег хватит. Езжай. Через неделю будешь ноги мыть в восточных морях.
– Не смеши. Там кучу бумаг надо при себе иметь, черта в ступе…
– При себе надо иметь только паспорт и билет. Тебе ведь шестнадцать есть уже, паспорт, небось, получил? За два часа как раз сгоняешь домой за вещами, одна нога здесь, другая там. Давай.
На Александра вдруг повеяло холодком осознания, в голове поднялся сквозняк, как будто там распахнули форточку, и все, что случилось в этот день, все, что происходило с ним прежде, как-то прояснилось: он знал, что так оно и будет, знал с того самого момента, когда у него в руках оказался кошелек – на какой-то неведомой улице, у забора, возле киоска, в очереди неизвестно за чем, где топталось одно старичье, но его там не было, нет, ему там не место, ведь он сейчас понял, а в общем-то и раньше знал, да, в самом деле, его место там, где холодные волны с плеском набегают на далекий, безлюдный, прекрасный берег, а диковинные птицы ныряют в глубину и взмывают к небесам, и шепчутся высокие серебристые деревья, и мчатся кони, и на поверхности моря рябью тянутся пути невидимых китов, и качаются баркасы, а над всем этим занимаются величественные рассветы, и он наконец-то увидит их огненно-золотистые цвета…
Он с трудом поднимается, ноги ватные, но это ничего – если найти опору, можно будет выпрямиться, нужно только…
– Тихонько, тихонько, – со смехом говорит ему закадычный друг. – Я тебя здесь обожду, на ступеньках… Знаешь что, давай-ка и билет тебе возьму, ты мне оставь…
Вот здорово, это ты здорово придумал, отвечает он не то вслух, не то про себя, но разницы никакой, вот, держи, не хватит, говоришь, ну, вот еще две бумажки, должно хватить, да у меня больше и нету, только на трамвай туда и обратно, я мигом… Тут ступеньки какие-то, аккуратно, скользко очень, эй, гляди, трамвай, но почему-то в вагон его не пускают, а ему-то что, он и пешком дойдет, по снежку, по морозцу, на улицах тишина, крыши искрятся, деревья не шелохнутся, может, он еще скучать по ним будет, но самую малость, когда там окажется, на море, с птицами, с лошадьми. И он на ходу представляет, как поезд уносится за красный от заката горизонт, как открываются впереди необъятные просторы, как склоняются травы, а грудь наполняет вольный воздух, свет и тьма ритмично сменяют друг дружку, восходы занимаются над новыми городами, солнце катится в ослепительно голубые озера, и женщины, рыжеволосые женщины… – вот это жизнь, настоящая жизнь! – и вдруг перед ним возникает его дом, он даже не ожидал. По лестнице – на цыпочках, дверь надо отпереть без шума, пробраться к себе в комнату, схватить рюкзак, документы, пару теплых вещей – но почему-то повсюду горит свет, и мать мечется по коридору, нелепо заламывает руки…
Господи, причитает она, о боже мой, я думала, ты… а отец говорит: придется тебе отвечать, парень. Потом события как-то сплющиваются, минуты наталкиваются одна на другую, все слипается, пол начинает качаться, как палуба, или это он сам придумал, что палуба так раскачивается, потому что на корабле никогда в жизни не плавал. И тут он понимает, что не видать ему восходов над восточными морями как своих ушей, а поскольку у него разрывается сердце, он начинает злиться и заявляет им, что его ограбили, а очередь эту дурацкую он бросил, еще не хватало стоять за билетами на концерт, на какую-то идиотскую симфонию, там объявили, да еще на декабрь месяц, это уж вообще.
А потом опять все сбивается, но теперь они переместились на кухню, и эмаль раковины приятно холодит лоб, а отец взволнованно рассказывает, хотя и не ему, про какого-то композитора. Игорь Селинский, твердит он, определенно та самая симфония, а я-то не мог дознаться, где будет продажа билетов, у кого ни спросишь – никто не знает, но ошибки быть не может, так и говорили, на декабрь, это гений, который вынужден был уехать из страны, Игорь Селинский, а мама, похоже, совсем его не слушает и зачем-то суетится у раковины, а сама все время переспрашивает: кто такой, да кто такой? И он понимает, что должен во всем признаться, выпрямляется и объясняет им, что быть дальтоником не так уж страшно, это ведь не значит, что все тебе видится черно-белым, кроме как в темноте или зимой, хотя в этом проклятом городе – до него только сейчас дошло – другого и не бывает. Мать пытается его одернуть, вдруг соседи услышат, но ему-то плевать на соседей, пусть слушают, хоть просветятся, дело ведь не в том, что ты никакие цвета не видишь, просто некоторые цвета у него путаются – в основном красный и зеленый, но в этом есть и свои плюсы: все знамена в мире, это даже смешно, зеленого цвета, равно как и дурацкие праздничные гирлянды, и все эти портреты, причем не ярко-зеленые, а грязно-буро-зеленые, как блевотина, но когда это слово уже слетело с языка, он понимает, что не надо было так резко, потому что на маме опять лица нет. Ложись спать, устало говорит она. Он собирается на нее наорать, но немного подумав – ну, не то чтобы подумав, а просто помедлив, разворачивается и ковыляет к двери, – и только теперь замечает, как и отец с матерью, что на пороге кухни стоит страшная-престрашная старуха, в безобразном застиранном халате и сверкающих серьгах, которые бьют и бьют ему в глаза невыносимо яркими вспышками. Она шевелит бескровными, тонкими губами, но, похоже, беззвучно, решает он, ведь из нее годами слова не вытянуть, это же его бабушка, у нее не все дома, но тут оказывается, что она развязала язык, и все ахают, заглушая ее слова, а она снова и снова раскрывает рот и твердит свое.
А твердит она вот что:
– Поймите, я очень хочу пойти на этот концерт.
5
На следующее утро Сергей встал задолго до рассвета и, не включая лампы, попытался нащупать свою одежду. Носки как сквозь землю провалились, но в конце концов обнаружились оба: один под кроватью, другой – скомканный – в тапке. Жена не проснулась. Он оделся, крадучись выбрался из квартиры и широким шагом ринулся сквозь темноту, разорванную кое-где светом тусклого уличного фонаря. На подходе к месту он поймал себя на том, что прибавил шагу, а потом и вовсе перешел на бег; зима холодными потоками заполняла его легкие и вырывалась наружу, а сердце взволнованно трепетало, как парус на ветру. Сергей почувствовал, как у него горят уши, и только теперь понял, что забыл дома шапку, но возвращаться не стал.
Когда он добрался до киоска, ночь едва-едва начала растворяться в легком голубоватом тумане. После дикого спринтерского забега без шапки по пустым предрассветным улицам Сергей запыхался, но помолодел на десяток лет. Несколько одиноких фигур уже топтались около киоска; в морозном воздухе плыли шлейфы пара от людского дыхания; к задраенному окну киоска была прикреплена картонка. Нацарапанное от руки объявление гласило: «Откроемся после приемки товара», а внизу можно было разобрать приписку мелкими печатными буквами: «В ЗИМНЕЕ ВРЕМЯ ОТКРЫТО С 10 ДО 17».
– Значит, сегодня будут продавать, так? – уточнил Сергей, с улыбкой поднимая взгляд.
Между шарфами и шапками, на месте лиц, были только тени; никто не ответил. Улыбка сползла с его лица.
– Кто последний? – быстро нашелся он, поднимая воротник.
Сергей ждал до наступления дня, но окошко так и не открылось. И все же радостная уверенность, охватившая его еще вчера, – уверенность, казавшаяся сродни судьбе, особенно в сочетании с тем удивительным совпадением, которое сделало заветный концерт легко ему доступным, поскольку билетный киоск так любезно поставили в его районе, – да, уверенность в том, что это и было то самое место, которое он искал, оставалась непоколебимой, хотя, как ни странно, никто в растущей очереди, похоже, не слышал о симфонии. В самом деле, билеты на концерт продавали накануне, только «билеты не на ерунду какую-нибудь», сообщил ему пожилой гражданин, чей голос терялся среди нескольких мотков шарфа, «а на гастроли ансамбля песни и пляски»; гражданин также подчеркнул, что это «заслуженный коллектив», выразил надежду, что билеты на него «еще довезут», и напоследок бросил: «А этот Селедский – что в нем хорошего?»
К трем часам Сергей отправился на работу. На протяжении нескольких кварталов он все оглядывался через плечо, разминая ноги на случай обратного рывка, пока киоск не исчез за сугробами. После чистых, белых просторов дня, сулившего такие неограниченные возможности, мрачная пещера театра – стены цвета засохшей крови, клаустрофобные декорации в виде картонного леса дымовых труб и сборочных цехов – угнетала более обычного. С возрастающим нетерпением он выдыхал оттаявший воздух в тубу, пытаясь поймать взгляд Святослава сквозь монотонное качание тромбонов. В антракте, когда большинство оркестрантов столпились, покуривая и болтая, возле урны на лестничной клетке, Сергей оттащил своего друга в сторону.
– Послушай, – торопливо начал он. – У меня обалденная новость.
– У меня для тебя тоже, – прошептал барабанщик. – Я случайно услышал…
– Да погоди ты!.. Я насчет Селинского, помнишь слухи о концерте, я тебе говорил, так вот, билеты, кажется, продают совсем близко…
Святослав приблизил моржовые усы к лицу Сергея.
– Забудь про Селинского – тебе что, неприятностей мало? Я слышал, как директор по телефону говорил: тебя с кем-то обсуждал и при этом себя выгораживал. Аж трясся с перепугу. Посольство, то-се. Что, черт возьми, происходит?
Между ними повисло напряженное молчание.
– Понятия не имею, – одеревеневшим голосом проговорил Сергей.
– Да ладно, мне-то можешь рассказать?
Сергей снова увидел мраморный туалет, капающую воду, серый глаз, мигающий в блеске зеркал… Острые молоточки застучали ему в виски.
– Рассказывать нечего.
– Ну, как знаешь, – сухо бросил Святослав, давая Сергею уйти. – Кстати, у тебя носки от разных пар.
В течение всего второго действия Сергей напряженно всматривался в лица других музыкантов, пытаясь угадать, известно ли им о его промахе; он неоднократно сбивался и приходил в себя только тогда, когда второй тубист могучим локтем тыкал его в бок. Ну и пусть, пусть эти сукины дети меня уволят – плевать: концерт меняет все, думал Сергей на следующий день, стоя в очереди у киоска под густевшим снегом. Пойду в кондукторы, в шоферы, да хоть в дворники – но, по крайней мере, не нужно будет изо дня в день играть их какофонию и прозябать в этой дыре. И, кто знает, кто знает, поработаю годик дворником – и ко мне сами собой придут мелодии, которые я когда-то мечтал сочинить: ноты опустятся на нотную бумагу, как стаи перелетных птиц, вернувшихся домой. Через год соберу листы, пойду на концерт и наконец-то увижу человека, которого должен был увидеть ровно тридцать семь лет назад. В ошеломленной тишине он опустит свою дирижерскую палочку, и мир еще не успеет взорваться аплодисментами, как я проберусь к сцене, наши глаза ненадолго встретятся, и… и… – здесь видение немного расплылось, поскольку Сергей не мог вспомнить черты лица Селинского, которые наверняка видел мельком в детстве на тех самых дореволюционных фотографиях, где мужчины в смокингах в неестественно величественных позах плавали на фоне маслянистого тумана; но он быстро заполнил пробелы, дорисовав широкий лоб гения, тонкий аристократический нос, внимательные серые глаза —…и я брошу ему букет, завернутый в сокровенную партитуру, с моим адресом в уголке. В ту же ночь, далеко за полночь, в мою дверь постучат. Селинский будет один. Схватив мою руку, он скажет: «Этот неподражаемый шедевр, который вы мне показали… эта божественная музыка… возможно ли, что здесь, в этом месте, в это время еще живут такие гиганты?»… И спросит… А я отвечу… И тогда… А потом…
А потом, в тот же вечер, стоя безмолвно и униженно в кабинете директора, Сергей пытался удержать в голове свою грядущую беседу с Селинским, поворачивая их разговор, словно бриллиант, разными гранями, проигрывая ту или иную фразу, чтобы только не подпустить к себе страх; но по мере того как в воздухе нагнеталась свинцовая тишина, благородные черты Селинского задрожали, превратились в расплывчатый образ на забытой сепии фотоснимка и вскоре окончательно растворились. Сергей переминался с ноги на ногу, стукаясь о свою тубу, которая побитой собакой свернулась на полу, и тоскливо взирал на подоконник с искусственными цветами, чудовищную пепельницу в форме умирающего лебедя на столе и толстую директорскую шею, тяжелыми складками спускавшуюся на бордовый шелковый ворот.
Директор не смотрел на Сергея. Директор барабанил пальцами-сосисками по неприметной конторской папке, открытой перед ним на письменном столе.
– Пожалуйста, Иван Анатольевич, – хрипло произнес Сергей. – Очень прошу.
С лестницы за директорской дверью доносились шаги: припозднившиеся актеры уходили из театра домой, к тихой, рутинной жизни.
Директор молчал.
– Ну, пожалуйста. У меня сын, жена, теща, всех тянуть надо. Я вас не подведу. Я… Иван Анатольевич. Буду вам чрезвычайно признателен. В пятницу.
В пятницу должны были выдавать зарплату. Этот неизреченный факт остался висеть в воздухе. Потом директорское туловище раздулось от глубокого вздоха.
– Сколько лет ты у нас служишь, Сергей?
– Двадцать четыре года.
– Двадцать четыре года, серьезно? Надо же, как время летит… Помню, как ты у нас появился: бойкий парень, кучерявый такой, практически мальчик, молоко на губах не обсохло… Ну, вот что. Я готов закрыть глаза на этот инцидент. Конечно, дисциплинарного взыскания тебе не избежать, особенно учитывая твою, скажем так, сомнительную анкету. – Его толстый палец скользнул по корешку папки. – Работать будешь на утренниках, с соответствующим понижением зарплаты. Утренние репетиции начинаются в десять. Кроме того, доверим тебе дневные занятия в музыкальном кружке, с пятнадцати до семнадцати ноль-ноль. Это дело сугубо добровольное, но ты же понимаешь: каждый должен вести общественную работу. Хотя, если вдуматься, тебе еще и лучше: домой будешь приходить, как человек, к ужину, не потерянный, так сказать, для лона семьи, верно я говорю?
Чувство облегчения вытекло из сердца Сергея, словно вода из опрокинутого стакана.
– Но это означает, – убито выдавил он, – что мне придется здесь торчать с десяти до пяти. Это… К сожалению, это не очень… Я хотел сказать, есть некоторые… то есть я бы предпочел…
Сергей хотел осадить этого мерзкого типа, стукнуть кулаком по столу, схватить папку со своим личным делом и разорвать пополам. Вместо этого он что-то пробормотал, брызнув слюной, и выдохся; руки-ноги налились свинцом, а горло забила дохлая мошкара. Он стоял не двигаясь, молча, глядя с откровенной, свирепой ненавистью на мраморного лебедя, издыхающего на письменном столе толстяка.
– Признаюсь, я ожидал большего энтузиазма с твоей стороны, – ледяным тоном произнес Иван Анатольевич. – С четверга выйдешь по новому графику. И помни: я с тебя глаз не спущу.
Сергей попятился из кабинета.
Киоск работал с десяти до пяти.
Если продажа билетов не начнется в течение ближайших трех дней, маловероятно, что он вообще попадет на этот концерт.
Ночью Сергей почти не спал, а на рассвете пришел в переулок первым, но киоск был закрыт, как и прежде. Не открылся он и во вторник, хотя к тому времени Сергей мог с удовлетворением отметить, что все его предположения окончательно подтвердились; очередь гудела от волнения, полнясь слухами о предстоящей симфонии Селинского. К утру среды в воздухе похолодало. Люди притопывали ногами в осенней обуви, пытались дыханием отогреть руки в перчатках; многие ушли пораньше, бормоча, что никакой концерт не стоит того, чтобы замерзнуть до смерти. Сергей упрямо ждал, хотя уже не чувствовал пальцев на левой ноге, а дыхание, вырывавшееся у него паром, нарастило целую бороду из мелких сосулек на его шарфе; но к середине дня ему тоже пришлось покинуть свое место в начале очереди, поскольку он рисковал опоздать на работу.
На следующем перекрестке навстречу ему проколесил видавший виды фургон. У Сергея заколотилось сердце; он повернулся и проводил его глазами. Фургон затормозил на обочине у киоска. Помятая дверь широко распахнулась, и Сергей, судорожно глотая воздух, бросился назад, но тут же наступил на шнурок, начал падать, но кое-как выпрямился и нырнул вперед, однако поскользнулся на льду и в этот раз уже не устоял на ногах, так что его подбросило на месте и понесло сквозь снежную пыль сугроба, и, закрыв глаза от мокрого хаоса, он скользил и кружился и еще не скоро остановился, растянувшись навзничь в ослепившем его вихре.
Какое-то время он не двигался. Потом, решив, что руки-ноги целы, открыл глаза и только попытался подняться, как увидел небо.
Бледное, пустое, необъятное, оно, казалось, плыло высоко-высоко в прозрачных сферах, постепенно оставляя позади все голубые тона и тени, пока на какой-то головокружительной, невообразимой высоте не представилось ему абсолютно отмытым от цвета, свободным от суеты, глубоким и чистым, словно суть одной постоянной, звонкой ноты.
Он лежал неподвижно и смотрел в небо.
Дверь фургона захлопнулась, и две пары ног под нелепыми углами пересекли опрокинутый горизонт. Первая пара, которая заканчивалась черными штиблетами, возможно, импортными, перешагнула прямо через него; вторая, неуклюжая, в валенках, обошла сбоку, запинаясь о привезенную стремянку. Сергей смотрел в небо. Откуда-то сверху послышался скрежет дерева по металлу, безапелляционный голос скомандовал: «Левее!» и «Не погни!» – и, спустя минуту, раздались удары молотка. Зима перехватывала каждый резкий стук, заглушая его в снежных завалах, не позволяя звукам отправляться в судорожный, вороний полет к небу; и небо оставалось к ним глухо, поскольку оно, такое далекое, было до краев переполнено своей собственной ясной, беззвучной, бесконечной музыкой. Когда удары прекратились, обе пары ног повернули обратно, прошагали мимо Сергея, дверца заныла, открываясь, и рявкнула, захлопываясь, мотор чихнул, кашлянул и крякнул – это фургон проехал мимо. Потом все затихло.
Люди из очереди помогли ему встать. Над киоском была прибита массивная вывеска. Блекло-синий текст объявлял: «КОНЦЕРТНЫЕ БИЛЕТЫ».
– Буквы-то выцвели: видать, не новая, – с неодобрением отметил гражданин в фетровой шляпе. – Наверно, где-то старый киоск снесли, а вывеску сюда присобачили.
Сергей безучастно посмотрел на вывеску, а потом, вспомнив про время, заторопился в театр. Ворвался он с опозданием на добрых полчаса, в облепленном снегом пальто, лишившемся двух пуговиц. Иван Анатольевич, с которым он столкнулся в коридоре у входа, испепелил его взглядом.
– Чтоб завтра в десять был как штык! – загрохотал он, когда Сергей протискивался мимо. – Кстати, если будет желание заглянуть – в пятницу я на месте.
Хрупкие январские дни – сплошное солнце и лед – вскоре помрачнели, сжались и убывающей серой вереницей потянулись к февралю. Как только Сергея отпускали из театра, он набрасывал пальто на плечи и, слишком торопясь, чтобы просунуть руки в рукава, бежал городскими улицами, а пальто скакало следом. День за днем он обнаруживал, что киоск заколочен, а пустынный переулок едва освещен лиловатым уличным фонарем. Тяжело дыша, Сергей ковылял к окошку, раз-другой обходил киоск и пытался заглянуть внутрь, чтобы определить, продавались ли днем билеты. Длину дневной очереди он теперь измерял на глаз, по состоянию тротуара: на дальних подступах асфальт сковывала твердая белая корка льда; по мере приближения к цели тротуар покрывался черными пятнами, а потом и вовсе обнажался, истоптанный десятками ног. Земля щетинилась сигаретными окурками; у него на глазах они за неделю-другую уверенно покорили ближайшие сугробы.
Когда их россыпь наконец переползла на тротуар, протянулась вдоль всего квартала и свернула за угол, Сергей оставил всякую надежду купить билет и стал ходить домой напрямик. Однажды вечером, увязая в снегу и стараясь не угодить в собачье дерьмо, он мельком увидел полноватую женщину с тяжелыми сумками, которая медленно, с трудом брела сквозь снегопад. На мгновение заколебавшись, он все же решил ее догнать.
– Эй! – окликнул он. – Давай помогу.
– Ох. – У нее вырвался короткий смешок. – Вот спасибо тебе, Сережа. Сегодня тетрадок просто горы.
Какое-то время они шли молча. Влажный снег залеплял ему глаза, попадал в рот.
– Как у тебя только сил хватает, – сказал он наконец. – Выстаивать каждый день в этой очереди.
– Приспособилась как-то. Сразу после уроков – сюда, еще засветло. Беспокоюсь, конечно: вдруг билеты завезут с самого утра, но в марте у меня планируется два утренних «окна». Правда, к тому времени продажа закончится – очередей на два месяца не бывает, но мало ли что. Эмилия Христиановна тоже стоит, мы с ней хотим скооперироваться, чтобы друг друга подменять.
– Да, это разумно, – ответил он, пропуская ее слова мимо ушей. – Послушай, Аня, у меня к тебе разговор, но дома не было возможности.
Она неуверенно улыбнулась.
– Почему же, мы ведь каждый вечер вместе ужинаем.
– Ну да, – пробормотал он. – Значит, просто забывал. Так или иначе, понимаешь, я хотел достать билет для себя, ну то есть чтобы мне самому пойти на этот концерт, но с моим новым графиком в киоск не поспеть, вот я и… – Она уже спускалась по какой-то короткой лестнице; он пошел за ней. – Вот я и подумал: раз ты все равно стоишь в очереди, нельзя ли, ну, понимаешь…
На нижней ступеньке она повернулась к нему. Здесь было темновато, неровный свет уличного фонаря стекал сверху грязными струйками; Сергею были видны только ее руки, молитвенно прижатые к грубому серому пальто, и поблескивающие каплями талых снежинок брови, которые взметнулись, точно крылышки растревоженной пичуги.
– Но, Сережа, – тихо выговорила она, – давать будут один билет в одни руки, ты же знаешь. Я уже маме обещала.
– Это понятно, – произнес он, – только она, безусловно…
– Извини, мне нужно хлеба купить… Увидимся дома?
– Я с тобой, – быстро предложил он. – В любом случае, она, безусловно, не…
Анна толкнула дверь. Внутри было душно; в горячем желтом свете булочной топталось множество женщин средних лет, которые тыкали в батоны блестящими щипцами и выкрикивали друг дружке результат. Отметая паутину разговоров, Сергей поспешил за женой и, ослепленный лампами, сбитый с толку жарой, гулом голосов, зачастил:
– Послушай, мы оба знаем, твоей матери не нужен этот билет, она, безусловно, не собирается…
– Черный? Белый? – спросила Анна, оглядываясь в его сторону.
– Что?.. Все равно, на твой вкус… Она же не пойдет, она вообще из дому не выходит, ей…
Но Анна уже отошла в сторону и, не услышав, повторяла:
– Ах, как тут вкусно пахнет.
Сергей пытался держаться рядом с ней, но запутался в стайке горластых школьниц, пробивавшихся к кассе; когда он наконец догнал Анну, та зацепилась языком с какой-то знакомой. Его тут же охватила паника: нужно было довести разговор до конца прямо сейчас: у них в квартире стены были тонкими, как картон, а поскольку ее мать безвылазно сидела дома, Сергей никогда бы не решился повторно обратиться к Анне с той же просьбой.
– Аня, – сказал он, положив руку ей на рукав. – Как ты думаешь, может быть, этот билет…
Знакомая отошла в сторону.
Его жена, глядя на него, крепко прижимала к груди батон; ее пальцы мяли корочку, а лицо было странно неподвижным, и Сергей понял, что она все время его слушала.
– Сережа, – умоляюще сказала Анна. – Я не могу. Мама просила.
И на протяжении какого-то мгновения, загнанный в это теплое, ярко освещенное, тесное место, среди суетливых женщин, среди булок, среди горячих, влажных, сдобных запахов домашней жизни, от которой он вечно чувствовал себя отрезанным, Сергей отчаянно подбирал слова, чтобы объяснить ей, чтобы донести до нее всю безмерность своего желания. Он мог бы, наверное, рассказать ей о той музыкальной пьесе, которую играл в детстве тридцать семь лет назад, или же поделиться служебными неприятностями, или признаться, что, невзирая на бездарно растраченные лучшие десятилетия своей жизни, он видел в музыке Селинского возможность в конце концов начать жить, чего-то добиться, записать ноты, которые, как он воочию представлял, польются с кончиков его пальцев…
– Ну, не расстраивайся, – сказала она мягко. – Впереди еще много будет хороших концертов.
Он посмотрел на нее так, словно видел впервые, а затем молча повернулся и вышел в морозную тьму. Через пару минут Анна бежала за ним, подбирая подол своего пальто. Она продолжала что-то говорить, извинялась, что-то обещала. По дороге домой Сергей не проронил ни слова, молчал и в лифте, молчал и на кухне.
– Пожалуйста, не принимай это близко к сердцу, – сказал он, выключая лампу на тумбочке, стоявшей у кровати. – Спи спокойно.
В последующие дни Сергей хранил почти постоянное безмолвие, репетируя вечерами напролет, заполоняя тишину спальни хриплыми вздохами своего инструмента. Однажды днем, в середине февраля, два единственных его ученика повздорили, и тот, что постарше, огрел младшего тубой по голове. Сергей отослал мальчишек по домам и, обнаружив, что у него днем образовалось свободное время, вышел на знакомую улицу, занял место в конце очереди и некоторое время стоял неподвижно, с закрытыми глазами, слушая голоса, приглушенные и утомленные, которые с трудом пробивались сквозь ранние тени дня.
– Извините за беспокойство, что здесь продается?
– Билеты на концерт.
– А что за концерт, не знаете случайно?
– Музыкальный.
– В самом деле? Но…
– Слушай, интеллигенция, хочешь по очкам получить? Чего пристал? Отвали!
– Господи, неужели трудно ответить бедняге, вы же видите, в годах человек!
– Да жалко, что ли: «Северные соловьи». Теперь доволен?
– Извините, я не совсем знаком с…
– Во дает! «Соловьев» не знает! Учиться надо.
– Не обращайте на него внимания, дедушка, может, от него жена сбежала. Это ансамбль с севера. Костюмы красивые, песни о дружбе народов, о счастливом будущем. Очень душевно.
– О, понятно, спасибо за вашу любезность, но я полагаю, что это мне не…
– Да ты продолжай, тетенька, расскажи ему и про симфонию, это как раз для него!
– Извините, вы сказали «симфония»?
– Да, совсем забыла, упоминали какую-то симфонию, но это будет не раньше следующего Нового года, билеты еще в продажу не поступали. Новомодный композитор какой-то, Вселенский, что ли…
– Вот грамотеи, честное слово! Соленский!
– Не Соленский – Селедский!
– Извините, что перебиваю, но… Не Селинский, случайно? Не Игорь Селинский?
– А я что говорю? Глухой, что ли? Селинский, Селедский, один черт…
– Погодите-ка, Селинский, Селинский, кое-что припоминаю… Ага, это не тот ли изменник, который родину продал, чтоб сладко жить за кордоном? Я так считаю: ни один порядочный человек не захочет смотреть, как этот буржуй поганый в галстуке-бабочке будет с дирижерской палочкой изгаляться!
– Была б моя воля, стрелял бы таких предателей родины. На месте, без суда и следствия. Бах – и все. Правильно я говорю, профессор?
– Что, старый, язык проглотил? С тобой человек разговаривает!
– Чего вы к нему привязались? Бедняга, у него аж руки трясутся… Да не галдите вы, он что-то сказать хочет. Наплюй на них, дед, говори, говори!
– Спасибо за вашу любезность. Не знаете ли, когда будут продавать билеты на симфонию Селинского?
– Киоскерша говорит, на днях. Правда, билетов будет всего штук триста, вмиг разойдутся.
– Боже мой, тогда… Извините за беспокойство, вы последний?
– Да, – ответил Сергей, открывая глаза. – Хотите – становитесь вместо меня, я стоять не буду.
Он почти не заметил, как темнота у него под веками превратилась в темноту вокруг; наступил вечер. Через улицу мужчины в огромных рукавицах, рискуя свалиться с лестниц, прикрепляли к тусклым уличным фонарям лозунги в честь Дня Красной армии. Вслепую Сергей брел сквозь полосы слабого света, зарекаясь впредь тратить время на это безнадежное, тягостное ожидание и не замечая жену, которая следовала за ним всю дорогу к дому на один квартал позади.
6
…Родители увезли меня туда, когда мне исполнилось семь лет, чтобы определить в балетный класс к самому знаменитому педагогу того времени. Когда мы приехали, стояла зима. В отличие от здешних зим, она была не хмурой, а прозрачной. Может быть, и сейчас там все осталось по-прежнему, а может, и нет. Скорее всего, нет. Поступь нынешнего века тяжела, она крушит все, даже времена года. Но тогда небо было похожим на молочное стекло, крыши – на мокрую кору деревьев, а деревья – на воздушные паутинки. Мой отец снял квартиру в старом величественном доме на бульваре. Занятия начинались рано утром, а днем я возвращалась домой. Если забраться на подоконник и запастись многочасовым терпением, из нашего окна вечерами можно было увидеть, как фонарщики зажигают газовый свет, а трубочисты идут на цыпочках по невидимым, натянутым над городом канатам под звон колоколов, плывущий через реку.
Как-то в феврале мама пришла домой в сопровождении двух приземистых приказчиков из модного магазина, которые волокли на плечах огромный серый рулон. Положив ковер на пол в гостиной, они начали его раскатывать. Внутренняя сторона оказалась бархатистой, густо-вишневой, изобилующей цветами, и мне тут же захотелось, не дожидаясь конца работы, опуститься на коленки, чтобы разглядеть ковер получше. Тогда-то на глаза мне и попалась первая…
Вот так я всегда представляю свой рассказ. Воображаю, что кто-то сидит передо мною, наклоняясь вперед, охотно слушает, а на этом месте всегда спрашивает: «„Первая“ – что?» Но мои рассказы слушать некому. Поэтому теперь я затворяю дверь, накрываю лампу старой зеленой шалью – мне нравится мягкий свет, скольжение теней цвета морской волны – и жду, пока все в доме заснут. А потом я разговариваю сама с собой.