355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Грушина » Очередь » Текст книги (страница 15)
Очередь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:26

Текст книги "Очередь"


Автор книги: Ольга Грушина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

– Возьмите, – сказала женщина за спиной Анны, возвращая ей платок. – Спасибо вам.

Щеки ее так и не высохли, но теперь сыпал мелкий дождик, и холодная морось прямо в воздухе превращалась в лед, так что было уже все равно.

– Как вы себя чувствуете? – Анна пригляделась к ней поближе. – Зонтик-то у вас есть?

Глаза женщины плыли в пустоте лица.

– Да ничего, и так хорошо, – смутилась она.

Когда она попыталась улыбнуться, Анне почудилось что-то знакомое, как будто она где-то видела это лицо, вымученную улыбку, бледные глаза под невидимыми ресницами – когда-то прежде, не в очереди; но впечатление тут же рассеялось.

– Такая сырость, – решительно сказала Анна, беря ее под руку и раскрывая свой зонт. – Пойдемте, я вас до дому провожу. Мне спешить некуда.

Они в молчании плелись по городу. Через несколько кварталов женщина помоложе остановилась.

– Вы очень добры, – сказала она, – но отсюда я уже сама дойду – тем более дождь почти перестал. Сама не знаю, что… что на меня сегодня нашло, просто было такое чувство… Я вдруг забыла, зачем мы тут собрались… как будто никакого концерта нет и не было никогда, понимаете, будто все бессмысленно и мы просто обречены ждать вечно, как… как… осужденные на пожизненный срок, словно в наказание за что-то…

Перед ними, поблескивая, тянулась черная улица; свет углового фонаря сочился чахлым, пересохшим ручейком, утопая в складках растрепанного зонта, опущенного Анной к ногам, и брызгая им в лицо холодными белыми каплями.

– Вы билет для кого планируете, для себя? – негромко спросила Анна.

Это вырвалось у нее невольно, мыслью вслух, и она тут же поразилась собственной прямоте: если в первое время такой вопрос казался в очереди простым и естественным, то за последние месяцы он приобрел иной характер, многозначительный и пытливый, словно ответ на него затрагивал самую потаенную суть человека.

– Для свекра, – сказала женщина.

– Он у вас музыку любит?

Ночь по-прежнему сыпала моросью, и в прозрачной, промозглой, мерцающей тьме глаза этой женщины стали огромными, наполнились светом – слабым, мелко плеснувшим фонарным светом; но казалось, что под ним забрезжил другой свет, глубокий, тихо сияющий из некого тайного прикрытия, как огонек свечи, на мгновение заслоненный ладонью.

– Мы не столько ради музыки, – она говорила приглушенно, но как-то отчаянно, даже с вызовом, – сколько ради моего мужа. Он… его забрали семь лет назад.

– Не может быть! Что он такого сделал? – воскликнула Анна.

Женщина потупилась. Когда фонарь перестал отражаться у нее в глазах, лицо ее словно угасло, и тут Анна вспомнила, где видела его прежде: лишенное цвета, как сейчас, оно смотрело на нее со стены, из-под стекла, в той квартире, куда приводил ее мальчик, а рядом висела фотография смеющегося мужа.

Она зажала рот ладонью.

– Простите меня, я не хотела…

– Вы счастливая, – сказала женщина и подняла глаза: в ее взгляде не было гнева, была только печаль. – Я мыслила точно так же, пока это не произошло с нами. Теперь я знаю, что иногда… иногда ужасные вещи случаются сами по себе… Без всякой причины, понимаете? Чего мы только не делали, чтобы вызволить моего мужа, но нам даже не удалось узнать, где он находится. Теперь свекор возлагает надежды на этот концерт. По-моему, напрасно. Разве что попытаться…

Анна тронула ее за руку:

– Вы, наверное, его по-настоящему любите, – мягко сказала она. – Мужа своего.

Женщина помолчала.

– Знаете, мне в прошлом месяце исполнилось тридцать четыре года, – наконец выговорила она с едва заметной, горькой улыбкой. – В юности я начиталась старомодных романов и поверила в любовь и счастье. Но в жизни счастье – не главное, да и любовь тоже, по крайней мере такая любовь, о которой пишут в романах. Мой муж был… Мой муж – достойный человек, которого я не видела чуть ли не десять лет, сын его даже не помнит, и сейчас, вот в эту самую минуту, он где-то в далеком, страшном месте терпит такие лишения, что и представить невозможно, а я… понимаете, я встретила человека, другого человека, но это неважно, я никогда не смогу… Простите, сама не знаю, зачем я вам это рассказываю. Мне пора, спасибо вам за все.

У Анны сердце разрывалось от жалости.

– Не за что, – ответила она. – Спокойной ночи. До завтра.

Она провожала эту женщину взглядом, пока та не превратилась в размытое пятно, плывущее от фонаря к фонарю сквозь темноту и сырость. Потом Анна медленно развернулась и пошла домой, смутно чувствуя, что стала другой, очистилась, что ли; и это большое, светлое чувство все еще ее переполняло, когда на следующий день она заняла свое место в очереди, и через день, и в день празднования славной годовщины, отмеченной натужными вздохами духовых и гнетущими ударами цимбал на главных улицах, очень далеких от их сосредоточенной, выжидающей улочки, где в одном конце был киоск, а в другом заброшенная церковь. Люди в очереди притихли, устали, исподтишка поглядывали на безликий патруль, вышагивающий по тротуарам; и в то же время Анна ощущала, что с приходом осени, с наступлением темноты произошло едва заметное сближение, как будто это коммунальное, все более опасное ожидание обнажило их души, сделало их чувства прозрачными, наложило на каждого из них невидимый знак секретного братства – знак разделенного времени, разделенных упований; а потому каждый мог порой повернуться к соседу и, не подбирая слова, не таясь, поговорить, как говорят лишь в собственной семье, а может, даже и не там, а только здесь, где их связывали узы страха, и надежды, и доверия под свинцовыми, грозовыми небесами.

На последней неделе месяца небо наконец перелилось через край и обрушило на землю снег. Когда Анна беседовала с Виктором Петровичем, Сонечкиным свекром, который сменил Сонечку в очереди, – та приболела, и утром Анна принесла ей бульон, – к ним подошел пожилой человек и вгляделся Анне в лицо.

– Женщина с прекрасными глазами, все точно, как в аптеке, – объявил он с улыбкой и протянул ей конверт. – Надеюсь, тут ничего срочного, у моей дочки память девичья.

Машинально взяв конверт, Анна повертела его неловкими пальцами в перчатках.

– Как вы сказали? – переспросила она.

– Мою дочку месяц с лишним назад попросили передать это вам, а она забыла. И как вас зовут – тоже не запомнила. Вы уж извините.

– А от кого это?

– От человека из утренней смены. Дочка говорит, лет пятидесяти, в серой куртке. Пару раз с тубой приходил.

– Ой, – воскликнула Анна, – вот спасибо.

Сорвав перчатку, она торопливо высвободила из конверта листок бумаги – действительно, это был почерк Сергея. Она прочла раз, другой, третий, пока буквы не начали сползать, натыкаясь одна на другую, оплывая под снегом, повалившим еще сильнее, а крупные белые снежинки стали мягко стирать целые слова у нее на глазах – или, быть может, виной тому были не снежинки, а внезапное колыхание всего города сквозь влагу на ее ресницах. Сложив листок, она спрятала его под пальто и прижала сверху пальцами, словно считала удары сердца, и принялась ждать – ждать, когда закончатся эти часы, длиннее которых еще не бывало. В конце концов Саша пришел ее сменить; на ходу она с благодарностью сжала ему руку. Едва завернув за угол, она припустилась бежать; новые сапожки скользили по тротуару, сиявшему чудесной, чистой белизной в мягкой предзимней темноте, и в голове радостно вились его слова, всего две строчки, описывая круг за кругом, круг за кругом – его извинение, которое он, как ей теперь стало ясно, постыдился произнести вслух: «Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе; больше всего на свете мне хочется сделать тебя счастливой. Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе; больше всего на свете мне хочется сделать тебя счастливой. Я собирался оставить билет для себя, но теперь предпочту отдать его тебе…»

И пока Анна летела домой, а слова летели в ее душе, она чувствовала, как целые пласты скрытых недоразумений, затаенных обид, неразделенных печалей сметаются в никуда, и весь мир открывается ей навстречу с многогранной, блистающей ясностью, будто кто-то снял с него ставни, чтобы она наконец – и впервые – увидела сутулого старика в лохматой ушанке, которого тащил на поводке огромный пес, и две шепчущие тени, целующиеся у забора, и туманные шары фонарей, парящие у нее над головой, и снег – белый, искристый, удивительный снег, опускающийся на город, словно пушистые ресницы, нежно смыкающиеся в знак согласия – снег, кружащий над городом, над миром, кружащий у нее в сердце, отчего она делалась бескрайней, чистой, сияющей – наконец-то свободной, наконец-то готовой жить.

У нее не хватило терпения дождаться лифта. Задыхаясь, она ворвалась в квартиру и в развевающемся пальто ринулась в спальню; ее губы и брови покалывали крошечные иголочки тающих снежинок. Он лежал на своей половине кровати, полностью одетый, и невидящими глазами смотрел в стену. Бросаясь перед кроватью на колени, она воскликнула:

– Ох, Сережа, Сережа, теперь все будет по-другому, теперь будет такое счастье, вот увидишь! Этот билет… я не сержусь, это не имеет значения, я все равно хотела отдать его тебе, понимаешь, той ночью я хотела встретиться с тобой в парке…

С ошарашенным видом он сел в постели; она заметила, как у него на лице одно переживание быстро сменилось другим, а потом что-то поддалось, словно поднялись еще одни ставни; но она не смогла разобрать, что за ними открылось.

– Ночью ты хотела встретиться со мной в парке, – повторил он.

– Теперь это неважно, – прошептала она, уткнувшись лицом ему в плечо; от его свитера пахло сладковатыми прелыми листьями, сменой времен года, ровным и радостным вращением земли. – Хотела сделать тебе сюрприз, понимаешь, подарок, но билет теперь не играет роли, пусть он маме достанется, я и так потеряла самое драгоценное, что у нее было, много ли она в жизни видит, зато у нас с тобой…

Отстранившись, Сергей взял ее лицо в ладони и на нее посмотрел.

– Аня, прости меня, – медленно сказал он отвердевшим, не своим голосом. – Я никчемный человек, ты заслуживаешь лучшего, должен тебе признаться, что я…

– Не надо, пожалуйста.

Она метнулась к лампе и, прежде чем погасить свет, заметила – или подумала, – что от его лица отхлынуло всякое выражение, что в глазах у него чернеет устрашающая, тоскливая безучастность, и сердце у нее споткнулось, упало, неужели она ошиблась, неужели… но комната уже погрузилась в темноту, и пляшущие снежинки заполонили окно бледным, лучистым сиянием, подобным тому чистому сиянию, что вновь растекалось у нее внутри, и теперь она плакала, и его дыхание было у нее на шее, его рука – у нее на плече, и, конечно же, она его простила, это все были мелочи, пустяки…

После он уснул, вжавшись лицом в подушку. Он выглядел умиротворенным. Какое-то время она наблюдала за ним. Потом и сама начала медленным, невесомым перышком опускаться в темный колодец спокойной радости, а со дна навстречу ей поднялись сны, обволакивая ее всплеском теплых, древних вод, на которых дробились и преображались отражения ушедшего дня: ее муж, обещавший сделать ее счастливой, долгожданный концерт, назревающий половодьем крахмальных манишек в оркестровой яме, мама в первом ряду, и ни на ком нет вины, вина была просто смыта, и старческий бессонный голос опять ее баюкал, увлекая за собой в новые глубины снов, голос, который она так часто слышала в ночи, если спала, прижав ухо к стене, голос из снов, настолько похожий на мамин голос, и этот голос говорил ей: ты меня тоже прости, прости за все, родная моя, во многом я просто старая эгоистка. Пойми, все эти годы я молчала не потому, что мне нечего было сказать, и не потому, что я тебя не любила, и не потому, что повредилась рассудком на старости лет. Я молчала потому, что только так могла сберечь прошлое, забыть про боль, расколовшую мою жизнь на две неравные части, отцедить то, что я так нелепо, так слепо считала лучшей частью, и закупорить в бутыль с пробкой, которую было не вытащить, – все мои драгоценные воспоминания, все неповеданные истории, которые настаивались и бродили у меня в душе, пока я пробиралась на ощупь сквозь туман лет, опьяненная головокружительной магией детства, жаркой музыкой юности… пока под волшебным ароматом воспоминаний кислой мглой не поселилась гниль… пока я не перестала воспринимать тебя, твоего мужа, твоего сына… пока не осталась одна.

А возможно, я еще и потому отгородилась стеной от жизни, что надеялась таким способом искупить вину за все случившееся с твоим отцом, вину за тот ноябрьский день, когда Андрей выскочил из дому без пальто, с непокрытой головой, кипя от прерванного разговора. Это была годовщина одной дорогой для меня встречи. Я расчувствовалась, завела речь о своем прошлом, о выступлениях на сцене, о многом другом.

Я говорила бездумно и сказала много лишнего.

Он вспылил. Хлопнул входной дверью, бросился через дорогу очертя голову. Помню визг тормозов, мертвое затишье, потом чей-то вопль.

Я долго не решалась подойти к окну. А после наказала себя молчанием. Так и состарилась, сама того не замечая, проживала год за годом впустую, впустую. Возраст не придал мне мудрости. У меня не было привычки просить, как не было и привычки давать, а единожды попросив, я попросила только за себя. Но вот настала та ночь, когда ты, босая, растерзанная, прибежала с улицы, и я увидела твое лицо, услышала твой голос, и на меня обрушилось настоящее, подобно тому, как на других обрушивается прошлое.

Теперь я все поняла, родная моя. Мое прошлое – оно и есть прошлое, и с моим молчанием покончено. Я столько лет блуждала в дымке воспоминаний, что мне уже ни к чему сидеть два часа на обитом плюшем стуле в темном зале, чтобы только поймать мучительный отголосок моей юности. Вот чего бы мне хотелось взамен: мне бы хотелось, чтобы ты надела свои самые красивые туфли, самое нарядное платье – а про сережки не вспоминай, они все равно предназначались тебе, жаль только, что это было все твое наследство. Мне бы хотелось, чтобы ты прошлась по городу, чье уродство скроет новогодний снег, мягкий и великодушный, – в детстве, помнишь ли ты, это была твоя любимая пора, ты без устали каталась на санках и хохотала, глотая снег пригоршнями. Мне бы хотелось, чтобы ты вступила в сверкающий зал с тем же восторгом, с каким приходила в театр на мои спектакли, пока я еще танцевала, ты ведь застала прежнюю жизнь, хотя наверняка этого тоже не помнишь, – и чтобы ты прошла по бархатному проходу и глубоко погрузилась в бархатную ночь. Мне бы хотелось, чтобы ты увидела человека, который широким шагом выйдет на сцену, и хотелось бы, чтобы он тоже тебя увидел.

И конечно, ты должна услышать его музыку, родная моя, это что-то неземное, хотя должно принадлежать всем и каждому на этой земле. Со временем так оно и будет, я точно знаю.

Это лишь малая толика, самое начало моего искупления. На концерт я не пойду. Билет, девочка моя, достанется тебе.

Часть пятая. Декабрь
1

В начале декабря Александр с завидной регулярностью наведывался к Степану, чтобы не пускать на самотек приобретение спортивных туфель.

– Я хочу на мягкой подошве, – в очередной раз напомнил он на второй неделе месяца, в пятницу, – и желательно с серебристыми стрелками по бокам, я такие в журнале видел.

Обычно Степан терпеливо кивал, но в тот день он выглядел рассеянным и, похоже, хотел, чтобы его оставили в покое.

– Сейчас некогда, залежалый товар надо спихнуть, – сказал он наконец, поглядывая то на часы, то на вход во двор. – Забегай через пару деньков.

На обратном пути в узком лабиринте подвала Александр столкнулся с отцом.

– Спасибо, что сообщил, – сказал отец. – Он сейчас здесь?

– Где же еще, принес тебе этот хлам. Как утро прошло, что нового?

– Ничего, все спокойно.

– А ночью еще двоих забрали, – тихо проговорил Александр.

– Кого?

– Женщину одну: без документов была – уверяла, что в трамвае украли. И еще старика с бородой – этот с самого начала стоял. Он за нее вступился, так его обыскали и нашли в кармане какой-то компромат, я сам не видел, но говорят, салфетку, или меню, или что-то в этом роде, из забугорного ресторана.

Сергей молчал.

– Знаешь что, Саша, – сказал он после затяжной паузы, – держись отсюда подальше, мы и без того по лезвию бритвы ходим. Тебе о будущем думать надо, ты ведь студент университета.

– Да, между прочим, как раз хотел сказать, – начал Александр, – на самом деле я…

Наверху хлопнула дверь, и у них над головами застучали гулкие шаги.

– Дома поговорим, – шепнул Сергей. – Еще раз спасибо, и, кстати, застегнись-ка – снег идет.

В четыре часа уже сгустились сумерки, и зажженные окна ближайших домов озаряли двор неровными квадратами, превращая его в огромную шахматную доску света и тени. Когда Сергей направился в сторону дельца, прислонившегося к церковной стене и поставившего возле своих безупречных ботинок драгоценный громоздкий сверток, в памяти всплыли совсем другие окна и другие освещенные сугробы на улице, по которой он шел почти год назад, сжимая в потной ладони спичечный коробок цвета безоблачных заграничных небес и предчувствуя тайное присутствие иной, настоящей, жизни, которая каким-то образом изменит его собственную, – и это воспоминание, яркое и мучительное, внезапно ожило в его сознании, вторгаясь в мысли о возможном будущем, переплетаясь с ними, заставляя его замедлить шаг.

Стены церкви уже находились так близко, что Сергей мог различить сухие морщины на обветренных щеках торгаша. Стало быть, записку мою получили, отлично, деньги при вас? Держите, по условленной цене. Всегда пожалуйста, осторожней, тяжело, не уроните. А дальше бег по городским улицам, знакомый дом, вечно не работающий лифт, штурм лестницы на последнем издыхании, он не старый, совсем не старый, все еще впереди, и вот ее лицо в дверном проеме, и глаза, излучающие все тот же трепетный свет. Я сдержал слово, это тебе. Нет-нет, я не могу принять. Ну, пожалуйста, ведь это все, что я могу тебе дать, ты же знаешь, я надеялся подарить тебе свой билет, но все изменилось, я вынужден буду его отдать… кому-то другому…

Его охватывает мимолетный страх, что она вновь замкнется в себе, вновь оттолкнет его, но она его не отталкивает, и он с глухим стуком опускает свой подарок на пол в полутемной прихожей, предоставляя тому делиться дребезжащими воспоминаниями со своим отражением в пыльном зеркале, и опять, как в тот раз, она тает у него на плече, и опять он чувствует мягкость ее волос, и впервые, неожиданно, ее робкие пересохшие губы, и тут сумрак углубляется, сгущается до темного золота, укрывает их пологом ночи, а когда он утром этот полог отдергивает, мир вспыхивает хрупкой зимней радостью, ее спальню пронизывают свежие сквознячки и легкие фиалково-сиреневые ароматы, каких он прежде не ведал, и она, приподнявшись из пенного водоворота небесно-голубых простыней, шепчет: «Сережа, у меня будет лишний билет, хочешь пойти со мной?»

Через две недели в его дежурство начинается продажа билетов, он вручает билет жене, теще и этим простым исполнением долга освобождает себя от всех грядущих обязательств, жизнь начинается с белого листа, и, очистившийся, свободный, он ждет, когда наступит последний вечер этого года, когда он пройдет сквозь заветную дверь, столько раз возникавшую перед его мысленным взором, что теперь все скользит мимо, почти не затрагивая его воображения: со стремительной, идеально отрепетированной последовательностью разворачиваются лестница, люстры, кресла, потом ее щека у него на плече – и вот летящей походкой на сцене появляется пожилой сероглазый господин с благородным профилем, в зале гаснут огни, вверх взмывает рука.

Любопытно, думает он сейчас, что все это время, сколько бы раз он ни прокручивал в голове свою до последних деталей отшлифованную грезу о восхитительной награде за долготерпение, где ему было знакомо все вплоть до мельчайших прожилок мрамора на консерваторских колоннах, мысли его неизменно обрывались за секунду до начала музыки, никогда не осмеливаясь зайти дальше взмаха дирижерской палочки, не осмеливаясь вообразить те звуки, которые он сейчас услышит. Итак, вот он, момент откровения, гениальная девятая симфония – и хотя в руке у него концертная программка (превосходного качества, на веленевой бумаге с тиснением), которую он принесет в свой новый дом, к ней в дом, и будет хранить десятилетиями в память об их встрече, хотя можно без промедления в эту программку заглянуть и пробежать глазами описание творческого замысла, истории и предыстории создания симфонии, он этого не сделает, он лишь закроет глаза и будет просто слушать.

Не говорил ли кто-то однажды в очереди, что это произведение вобрало в себя весь путь цивилизации, от первобытных плясок до сегодняшнего дня… И в самом деле, оно начинается именно так: в напряженной тишине рождается звук одинокого барабана, не более чем приглушенный, сбивающийся пульс, словно первый рокот человечества, приподнимающего свою пока еще мохнатую голову; и дробь становится громче, увереннее, к ней присоединяются другие барабаны, и тарелки, и еще барабаны, возрастающие до беспорядочного, чудовищного, ликующего взрыва звука, взрыва сознания, и постепенно среди хаоса отстаивается ритм, буйный ритм, полный мечущихся в ночи костров, зловещих звездных ливней и огрубелых ладоней, ударяющих по туго натянутой звериной коже первобытных инструментов. Ритм становится все быстрее и быстрее, а потом замедляется, приобретает ритуальные черты, звучит торжественно, едва не грозно, до тех пор, пока не смолкает безудержный всплеск тарелок и не вступают праздничные фанфары труб, и тогда музыка преображается в военный марш, и строгие ряды темноглазых легионов уходят на север, сквозь джунгли, вдоль рек, через пустыни, неся на вытянутых руках памятники первых великих цивилизаций, пирамиды и храмы; и все же где-то в глубине, под четкой геометрией парада, выживает биение примитивного ритма – слабый, но настойчивый пульс темной земли, темной крови, жертвоприношений жестоким богам, живущим под южным солнцем. Но по мере того как это шествие грохочет все дальше и дальше на север, сквозь пески и века, оно становится сдержаннее, легче, очищается от излишеств, и внезапно наступает затишье, среди которого пробуждается голос одинокой флейты – простая, прекрасная мелодия, доносящаяся с моря, воплощение классической гармонии, которая крепнет звуками других флейт, сливается в чистую, лебединую песнь, но скоро – он это уже предчувствует – в мелодию закрадутся томные, пышные, коварные, восточные напевы, и она порочно обовьется вокруг темы военного марша, а потом утонет в заново взорвавшемся хаосе варварских полчищ; и все же мелодия одинокой флейты уцелеет, протянется тонкой серебряной нитью сквозь пучину шума, чтобы после взмыть из темноты, над темнотой, неистребимым человеческим голосом.

И тогда оркестр умолкает, новые голоса взмывают в божественном хоре, и его осеняет: «Так вот, оказывается, кем были эти люди, выстроившиеся вдоль рампы безмолвными серебристо-голубыми рядами». Внимая музыке, он поражается тому, как идеально отдельные звуки выливаются в созвучие, как незаметно одна мелодия перетекает в другую, с какой легкостью тысячелетия человеческой истории укладываются в единую, непрерываемую музыкальную фразу, с какой естественностью хор восточной империи выдыхается и умолкает, успевая, однако, за считаные мгновения до конца передать последний умирающий отзвук своего песнопения органу на другой стороне цивилизованного мира, и с каким мощным великолепием орган подхватывает мелодию и несет ее к суровым, гулким сводам величественной готики, к лучезарным молитвам солнечных лучей в радуге витражей, чтобы в свою очередь уступить место радостному триумфу виолончелей, чье стройное слияние празднует полноту человеческого возрождения. Но слияние это скоро рассеивается множащимися голосами скрипок, каждая из которых вторгается в поток времени со своей собственной, нарастающе пронзительной трелью. Он уже предвидит, что случится с музыкой дальше, словно каким-то даром ясновидения улавливает отзвук еще не воплотившейся мелодии – угадывает медленное низвержение красоты с ее сияющего пика, угадывает, как музыка развернется зеркальным повторением начала симфонии, отражением в обратном порядке; но повторение немного смазано и торопливо, отражение несовершенно и все более неприглядно, как будто человечество сделалось суетливым и убогим, как будто обеднело духом, нетерпеливо скача с вехи на веху истории, спеша за прогрессом: и теперь экзотический восточный стон звучит присмиревшим, едва не игрушечным, на потеху изысканному обществу, и классическая гармония флейт вырождается в холодное, помпезное подражание античной простоте, а воинственный ритм марша теряет свои строгие пропорции, но нарастает в шуме, становится страшным, и с этим музыка вступает в нынешний век – и все это наконец распадается в ужасающем взрыве грохота, за которым наступает безмолвие, а из безмолвия на свет выползает хриплый шепот одинокого, несмелого барабана.

Занавес упал. Сергей стоял замерев, переводя дыхание.

По невидимым небесным лестницам спускались снежинки.

– Что вы, что вы, не торопитесь, – разнесся под выцветшими, осыпающимися сводами саркастический голос человека с дубленым лицом. – Мне время девать некуда, могу еще подождать.

– Прошу прощения, забылся. – Сергей шагнул в полумрак.

– Вы, наверное, взглянуть хотите, – предложил торгаш и начал разворачивать бумагу.

Сергей осмотрелся. Церковный проем зиял темнотой; во мраке не совершались никакие таинства, во дворе тоже было почти пусто. Он праздно понаблюдал за скуластым парнем в оранжево-розовом шарфе, которого пару раз видел вместе с Сашей; тот сидел рядом, на ступеньках паперти, нетерпеливо поглядывал на часы, время от времени доставал из кармана красную коробочку, выталкивал донце, будто проверял содержимое, потом опять прятал в карман и глядел на часы.

– Один момент, – сказал мужчина с дубленым лицом. – Тут особый подход нужен.

Когда коробок в очередной раз открылся, Сергей различил безошибочную игру алмазных граней и наклонился вперед, чтобы разглядеть получше.

Парень задвинул коробок.

– Глядите, какая красотища, – любовно проговорил торгаш.

У Сергея захолонуло сердце. Будущее, которое он только что себе нарисовал, ускользало, возвращалось в те зыбкие, несбыточные сферы мечты, из чьего тумана мимолетно возникло, и Сергей, теряя его из виду, понимал, что больше никогда ее не увидит, разве что столкнется с ней по чистой случайности, как все они сталкивались друг с другом в невидимых границах своего тесного мирка, такого маленького, что с течением времени даже неожиданные встречи, даже простые совпадения начинали казаться закономерными – да, теперь он разве что по чистой случайности увидит, как она стоит в очереди за молоком для свекра или, например, за карандашами для сына, и попытается ей объяснить, прилюдно, сбивчиво, неумело, что не смог найти нужную модель.

– Но это совсем не то, что я заказывал, – произнес он.

Спекулянт смерил его взглядом без всякого выражения. Губы Сергея машинально задвигались, он забормотал какие-то невразумительные объяснения. Вспыхнул перекрестный огонь взаимных обвинений, в равной мере беспредметных и оскорбительных, и в конце концов торгаш, растеряв свое презрительное терпение, подхватил граммофон в гнезде оберточной бумаги и удалился, на прощание сразив Сергея убийственным залпом в адрес его родни по материнской линии.

Выдохнув, Сергей неуверенно шагнул к скуластому парню, все еще поглядывавшему на часы.

– Здорово, – сказал он.

Юнец молча нахмурился.

– Я Сашин отец, не узнаешь? Красивый у тебя шарф, цвета необычные.

– На продажу что-нибудь или так? – с неохотой процедил парень.

– Сегодня ничего нет, я насчет твоего товара интересуюсь, можно взглянуть?

– У меня уже есть покупательница. Сейчас придет.

– Мне только посмотреть. – Сергей присел рядом на ступеньку.

Пожав плечами, юнец полез в карман. На мгновение Сергей с ужасом решил, что ошибся, что бездумно, без всякой нужды, совершил еще одно предательство – и совершил его напрасно. Но ошибки не было. Вместе, сдвинув головы, они сквозь зимние сумерки разглядывали ледяное сияние в филигранной оправе; бриллианты горели темным огнем в неярком свете двора, и он думал: «У кого-то эти побрякушки вызывают благоговейный восторг, мысли о позолоченных завитушках театральных лож, о вальсах в зеркальных залах, о стихах в ароматный полуночный час, о музыке, веселье, шампанском, о ярком, хрупком, стремительном вихре жизни – но только не у меня. Меня они обрекут на многолетнюю рутину, на закопченные комнаты с низкими потолками, на долгую зимнюю спячку и запах кухни, на размеренный скрип кровати – и возможно, я именно это и предпочел бы…»

Молодой человек, подавив зевок, задвинул хлипкую коробочку. По ее боку шла темная полоса, которую Сергей заметил только сейчас – спичечный коробок, догадался он, рассмеялся отрывистым беззвучным смехом и положил руку парню на запястье.

– Эти цацки, – ровно сказал он, – принадлежат моей теще. Их сорвали с моей жены в двух шагах отсюда, когда она шла через парк.

В наступившей тишине ему послышалось, как хрустит снег под лапами вороны, вышагивающей по темному двору, как осыпается с церковных стен отсыревшая штукатурка.

– Мое какое дело, – прошипел юнец, пытаясь отдернуть руку. – Я их у мужика на вокзале взял.

Лицо парня, в полосах и пятнах отсветов, было наполовину скрыто тенью, но Сергей видел россыпь гнойных прыщиков у него на лбу и животный страх, который туманил ему глаза.

– Я не спрашиваю, где ты их взял, – сказал Сергей. – И знать не хочу. Мне нужны эти серьги. Я заплачу.

Разжав руку юнца, он осмотрелся; они были одни. Он стал пригоршнями доставать купюры, от которых, наверное, несло гнилыми фруктами, ненавистными музыкальными инструментами, заложенными фамильными реликвиями, грязноватыми сделками – на общую сумму, равную цене его жизни. Две или три бумажки упали в грязь; он даже не наклонился, чтобы их подобрать.

– Это все, что у меня есть. Если недостаточно, остальное передам с сыном, ты только назови цену.

– Достаточно, – хрипло ответил тот, и на мгновение Сергей разглядел в нем просто веснушчатого мальчишку, у которого еще не так давно дрожали губы от каждой провинности – до того, как лицо его отметили шрамом в уличной драке. – Достаточно.

Когда парень засовывал купюры в карман, у него тряслись руки.

На улице Сергей повернул налево вместо того, чтобы пойти направо, к дому, и едва не столкнулся с прохожей, которая промелькнула тенью, мазнув его по носу развевающимся мокрым шарфом. Миновав три квартала, он остановился подальше от фонаря и сквозь падающий снег вгляделся в серые, нахохленные, безликие фигуры, растворяющиеся во тьме, выдающие себя разве что рукавом или ботинком, угодившим в лужицу тусклого, болезненного света; но ему показалось, он видит, как в очереди две женщины, разговаривая, склонились друг к другу так близко, что их головы, их шапки – одна светлая, другая темная – соприкоснулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю