Текст книги "Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги"
Автор книги: Олег Юлис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Муслим Магомаев
НИ ОДНОЙ МИНУТЫ СВОЕЙ ЖИЗНИ, НИ ХОРОШЕЙ, НИ ПЛОХОЙ, Я ВЫЧЕРКНУТЬ НЕ ХОЧУ
– Вы достаточно состоятельный человек, чтобы каждому гостю давать новые тапочки?
– А где, Вы полагаете, я ему буду давать новые тапочки?
– В Вашей квартире.
– Нет, где, в какой стране мира?
– Вот здесь, в Вашей московской квартире.
– Если я буду жить на западе, то я, может быть, каждому человеку покупал бы тапочки. Там, как Вы знаете, не очень приглашают в дом людей. Если бы у меня в полгода один-два человека были в гостях, я бы, наверное, покупал тапочки. Поскольку в Москве проходной двор, приходят и уходят, вот сейчас позвонили из журнала «Смена», материалы принесут, и каждому я буду давать тапочки? Так мне понадобится целая тапочная фабрика.
– У Вас достаточно средств, чтобы открыть тапочную фабрику?
– А зачем мне нужна тапочная фабрика?
– Ну, дивиденты будут капать…
– Нет, я не занимаюсь бизнесом.
– Кроме того, мне показалось, что Вы не хотите выглядеть смешным. Если в Москве об этом разнесется слух, Вам не нужна такая реклама?..
– Нет, почему. Давать каждому человеку новые тапочки – вполне возможно.
– Второй мой вопрос: помогите мне, что-то там про жизнь в коридоре мы успели поговорить. Я жаловался, сколько жизни могу отнять у Вас, а Вы сказали как-то очень хорошо.
– Что я ничего из своей жизни, ни одной минуты отнять не могу. Все мои.
– Вычеркнуть, так сказать.
– Да. И хорошие минуты, и плохие.
– Муслим, мне кажется, лучшее мое интервью будет с Вами. Я его не запланировал, поэтому оно будет лучшим. Скажите, в каком состоянии, когда я на Вас свалился, я застал Вас? Вот такая же ситуация у Пушкина: «Поговорю о бурных днях Кавказа, о Шиллере, о славе, о любви». А теперь послушаем эмигранта, умирающего в бедности, нищете, Георгия Иванова: «Все туман. Бреду в тумане я // Скуки и непонимания. Ни с ученым или неучем // Говорить мне в общем не о чем». Я на Вас свалился, начинаю мучить. Чему Вы соответствуете? Эти сорок минут – пока я буду с Вами, соответствуют какому настроению, каю картинке? Пушкинской или Георгия Иванова?
– Я буду человеком среднего сословия, обывателем.
– Теперь идиотский вопрос, доведенный до абсурда. Попытайтесь серьезно или иронически, как хотите, по шестибалльной шкале, как оценивают фигуристов, оценить свои собственные умственные способности.
– Ну, у меня умственные способности очень нормальные. Не выдающиеся. Потом я думаю, что каждый человек, наделенный каким-либо талантом, мог бы достичь большего, если бы правильно развивался. Но мы склонны особенно в это не вникать, останавливаться на том, что достигнуто. Литература? Я себя много раз заставлял читать, например, «Двенадцать стульев». Я не понимаю этого юмора. Мне не смешно. Хотя я знаю, что люди просто валятся от смеха. Мне не смешно, такой у меня склад. Я люблю очень читать фантастику. Мне нравится то, что не связано с Землей, с нашей реальной жизнью, все, что творится там, где неизведанное, то, что под землей, под океаном, на небе, на других планетах. Меня это больше волнует. Поэтому я с удовольствием поглощаю фантастику.
– Ваши поклонницы и поклонники скажут: «Дурачина ты, простофиля», после того, как Вы не ответили на вопрос. Дайте все же себе оценку по шестнбалльной шкале.
– Ну как я могу? Все познается в сравнении. В сравнении с кем?
– С шестью мудрецами. Шесть мудрецов в одном тазу пустились по морю в грозу.
– Ну, если сравнивать себя с мудрецами – я могу поставить себе двойку.
– Замечательно.
– А по сравнению с нормальными людьми я могу поставить себе четверку.
– Хорошо, спасибо, это больше, чем я просил. Как музыкант, как певец – поставьте себе оценку.
– Как музыкант, как певец – в сравнении с кем?
– В сравнении с Нейгаузом, Тосканини, Шаляпиным.
– Тройку. Конечно, в сравнении с Тосканини, с Рихтером я себе как музыканту поставлю тройку. Но, простите, мне тогда не хватит баллов в этой шестибалльной системе, если я начну себе ставить оценку по сравнению с нашими некоторыми певцами, которые поют на сцене, и довольно популярны. Которые не знают, где нота «до» находится.
– Позвольте Вам подарить книгу московского хулигана, нафаршированную матом. Возьмете?
– Я буду учиться материться, на склоне лет хочется говорить нормальным человеческим языком.
– После того, как ответите на мой вопрос, не могли бы Вы тоже спросить: «А Вы, Олег, что думаете?» А я буду говорить искренно, что не могу с Вами соперничать.
– Когда мой водитель начинает мне говорить, что знаете, трамблер полетел, надо пойти и вот такую запчасть купить и называет ее, объясняет мне, куда вставить, я ему отвечаю: «Я же Вам не рассказываю, как надо партитуру оркестровую писать. Что Вы мне рассказываете, как в машине и чего. Я понятия не имею. Я, например, не хочу свой мозг засорять тем, как машина устроена, где у нее что стоит. Хотя есть люди, которые очень любят покопаться. Мой мозг не воспринимает этого, не хочет воспринимать. Мне надо сохранять свои клеточки для музыки, для партитур, надо очень много текста в голове держать, надо запоминать много песен, надо учиться играть на рояле, надо фонограммы писать оркестровые на компьютере. Поэтому заниматься машиной у меня нет никакой возможности».
– Вы осмелитесь в конце нашего интервью сравнить свои умственные способности с моими? Можно Я задам Вам этот вопрос последним?
– Мы совершенно разные люди.
– Прекрасно. Тогда свои музыкальные способности сравните с Моими способностями аналитика. Я учился на раввина. Как полагал руководитель школы, мозг раввина должен быть компьютером. Я Вам сейчас покажу, что я – компьютер. Следующий вопрос. Вот эта зашоренность, любовь к профессии, она Вас как бы не сделала лошадью, которая ходит вокруг мельницы с завязанными глазами?
– А Вы как думаете, почему некоторых ученых считают чокнутыми? Они могут идти, а у них будут подтяжки болтаться.
– Но это рассеянность.
– Он не знает, как штепсель воткнуть в розетку. Как это называть? Он слишком умен?
– Это гениальность.
– А мне кажется, что это однобокость, очень узко. Ничего не видеть, что дальше носа, а вот идти по своей профессии и ничего больше, дальше не знать. Великие есть пианисты – ты ему дашь ноты, и он сыграет гениально. А без нот не сможет сыграть на рояле по слуху «чижик-пыжик». Это как называется?
– Вы должны быть страшно рассеянным.
– Нет, я сосредоточенный. Вот чтобы вбить гвозди в положенное место на доске, надо быть очень сосредоточенным. Чтобы не попасть себе по пальцам. А я этим тоже занимаюсь. Вот это все дома я сам прицепил, вот эти штучки. Обои я могу наклеить. Плинтусы я здесь сам строил. Карнизы. Я за тех людей, у которых более широкий спектр деятельности, которые могут разбираться не в какой-то одной области, а могут все сделать, если захотят.
– Следует ли из этого, что Вы еще одной добродетелью обладаете, что Вы хорошо сбалансированный, уравновешенный человек?
– Нет, я совершенно неуравновешенный. Меня может вывести из равновесия все, что угодно.
– Например?
– Но это неважно. Я увлекающийся человек. Мне нравится что-то делать. Я делаю. Я могу и быстро забросить. Увлекся и бросил. И на этом все. Сейчас меня заставьте обои клеить – не буду. А одно время мне хотелось. Почему, я думаю, мой сосед может клеить, а я не могу, что у меня голова не так работает?
– А предрассудок, помните, что значит? Вы подвержены какому-нибудь предрассудку? И в других людях какой предрассудок непереносим? Например, люди продолжают жить с женой или с мужем, но живут из-за детей, из-за мебели и бог знает чего. Это предрассудок?
– То, что Вы сказали, это предрассудок, но который сохраняет детям жизнь. Не ломает, скажем так. Я готов считаться, не осуждать. Если, конечно, не живут как кошка с собакой. Что еще хуже для детей? Если живут нормально. Мало ли семей, в которых давно друг друга не любят, но в которых, как говорят, уважение появилось. Живут, ну и что. Пускай, себе на здоровье живут.
– Это замечательно, что Вы не знаете слова «предрассудок», но демонстрируете гораздо более цепное качество – искренность. Вы помните, Пушкин поет дифирамб обывателю: «Я мещанин…». Довлатов, наоборот, осудил: «Мещанин, это человек, думающий, что все у него должно быть хорошо».
– Сейчас это слово в моде. И многие считают наоборот, что мещане это хорошо. Мещане у меня ассоциируются со старой интеллигенцией. Вообще, с интеллигенцией больше. А я интеллигентов уважаю. Конечно, не какую-то инфантильную и конфетную, но, во всяком случае, хорошо мыслящую и на многое идущую во имя хорошей жизни, спокойной. Может, если было бы больше интеллигенции, то было бы больше мещан и было бы меньше войн.
– Что постоянно болит в Вашей душе? Или рубец на ней всегда перед глазами? Что это такое?
– Больше всего я не люблю неизвестность. Что дальше будет? А у нас сейчас и безысходность и неизвестность полная, впереди – чернота.
– Перенесемся в догорбачевское время, в застой. Тогда какая была самая сильная боль?
– Я так был рад, что закончился тот период у нас. Потому, что я один из тех артистов, которые из-за внимания властей очень переживали. Потому, что кто-то из властей меня любил, оттого что Брежнев любил и все главные, а неглавные меня терпеть не могли за то, что меня главные любят. И они старались все гадости, какие есть на свете, мне сделать. Более того, ездили с проверкой по моим гастролям, сколько я получил, не переполучил ли я на копейку больше, чтобы мне сделать гадость какую-нибудь, как делали не однажды. Я уж не говорю о том, что они решали, где петь, что петь, как петь, куда поехать. За границу не выпускали очень часто. И все это очень было противно. Нервотрепки были каждый день. Когда это закончилось, я очень обрадовался. Сейчас живется нормально. Платят нормально. Слава богу, деньги появились.
Можно себе позволить не унижаться, не иметь знакомых директоров магазинов, завмагов и так далее, всех противных людей, иной раз с которыми и за столом сидеть не хочется. А приходилось с ними поддерживать какие-то отношения. Кошмарное было время. Но, я не могу не отдать должное, что в этом времени не было такого, что сейчас творится. Был Афганистан. Был. Но, извините, чтобы на улице каждый день убивали людей, разборки были сплошные, и что боюсь за жену, когда она с собачкой выходит погулять, в садик, вот здесь вечером, и я в окно смотрю, как они гуляют. Хотя я знаю, что во всех странах так. Разборки везде есть. Взрывы в магазинах, сплошные теракты, это везде существует, но так, как здесь! Мы всех переплюнули.
– Два вопроса. Матрешка. Первый. Тютчев: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Роковые ли эти годы для Вас? Можно ли сравнить с революцией 1917 года? Революция ли то, что сейчас происходит?
– Ну, нет. Пока нет. Пока у нас Ленина нет. Ну, если только Анпилова Лениным назвать. Ну, я не знаю. Зюганов не будет новым Лениным. Зюганов, по-моему, такой же коммунист, как и я. А тогда время было скучное. Сейчас у нас телевидение интересное. Сейчас можно чем-то себя занять. В магазинах, в которые я хожу, все есть. Правда, не на что купить, но все равно есть. Интересны эти политические баталии, это все иногда раздражает, иногда смешит, иногда вводит вообще в безумие. Но в таком моменте мы живем. А самое страшное, что все это лично мне кажется игрой, в которую нас всех втянули и все заведомо известно. Та же Чечня, все эти игры политические, а мы сидим и болеем, как за матч, в котором уже запланирован счет, уже все оговорено, а болельщики сидят, оторваться не могут.
– То, что вокруг бедные несчастные люди, как Вам мешает это жить?
– Это больно. Это похоже, как будто Вы обгорели на солнце. Тут у меня есть свое мнение, что все равно это придется перетерпеть. Назад идти – это самоубийство. Во-первых, я совершенно твердо уверен, что люди, которые голосуют за коммунистов, ошибаются, думая, что если придут к власти коммунисты, то все сразу будет прекрасно. Это неправильно. Коммунисты при всем желании ничего уже сделать не смогут. Только агония продлится еще на много лет. Если перетерпеть, многие страны через это прошли, и мы пройдем. Только вперед, только к цивилизованному государству. Только к рыночной экономике. Правда, у нас не было бы бедных, если бы богатые были получше. Все-таки богатые должны помогать. Мы с Тамарой даже какие-то письма получаем – 2, 3, 4 человека, мы стараемся кому-то помочь. Если точно знаем. Вот женщина нам недавно написала. Даже справку о своей болезни прислала, что у нее нет денег на лекарство. Мы, конечно же, ей помогли. Мы, конечно, не бизнесмены и не миллионеры. А вот если бы бизнесмены, те, которые отправляют мешками деньги на запад, они бы занялись тем, чтобы помогли больным и нуждающимся, то они возросли бы намного в глазах других людей, их бы любили, ценили. Им было бы легче жить в государстве. А так деньги уходят неизвестно куда.
– Самый страшный вопрос. Когда нищие в метро просят, какую Вы доставали бумажку? Какую максимально?
– У меня был случай, который меня совсем вывел из колеи. В те годы, когда 500 рублей были огромными деньгами, какая-то старушка нищая, такая убогая, у меня были там, кажется четыре 500-рублевки и я ей дал одну. Она так на эту бумажку посмотрела, и вдруг залезла в какой-то мешок, и туда ее сунула, как будто это рубль. И мне открылся этот мешок, полный денег. Ну, конечно, даешь нищим и сейчас. Меньше тысячи не получается. У меня мелких не бывает. Но если я вижу, что это просто бичи или на водку явно не хватает, я ему не дам.
(Встает.) Извините, это конец. У меня самолет.
Олег Михайлов
Я ПРОЖИЛ ЖИЗНЬ, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
– Помните Вы какую-нибудь беседу в своей жизни, которая не попадает под классическое определение: «Это все слова, слова?..»
– Однажды в 1960 году я проиграл в карты поездку во Владимир Василию Витальевичу Шульгину, находившемуся во Владимирском централе. Мало того, что его выпустили, когда я приехал, весь этот день, который мы провели вдвоем, он рассказывал о невероятных, фантастических, мистических событиях, сопровождавших его в течение всей жизни.
– Расскажите, кто такой Василий Витальевич Шульгин?
– Это человек, принимавший отречение последнего царя. Шульгин – один из руководителей последней Думы, крайне правый монархист. Антисемит, однако человек, который выступил в защиту Бейлиса, тем самым вызвав на себя совсем напрасный шквал. И несколько лет подряд в этот день к нему приходил еврейский мудрец, который благодарил его. Хотя он написал книгу «Что Нам в Них не нравится». Это был теоретический антисемитизм. Не физиологический, бытовой… Шульгин – это эдакая птица с длинным носом, почти без век. Умер он ста лет, как себе сам и предсказал. Писал романы. Говорил, что придумал название «Приключения князя Воронецкого», а потом этого самого Воронецкого нашел в летописях. Доказывал, что Гришка Отрепьев был никем иным, как царевичем Дмитрием… Шульгин оказался в старости никому не нужен. Сидел в одной камере с сыном Леонида Андреева, пережил его. Шульгин говорил, что с ним нельзя общаться тесно – чревато бедой. Но больше, чем Шульгин, для меня значил Зайцев. Он прожил девяносто лет, и был из последних могикан. Его главная мысль заключалась в том, что бессмыслицы в мире нет. Количество души в мире – величина постоянная. Возьмите Элладу. У каждого ее жителя было количество души, равное этой величине. А теперь представьте духовность, созданная той культурой (территориально находившейся в одном районе Москвы) должна быть разделена между всеми жителями планеты. Отсюда все полулюди, недолюди, нелюди и антилюди. Все эти существа, которых сразу не распознаешь и которые умело маскируются… Не говорю уж о женщинах, которые вообще не являются людьми. И это совершенно катастрофическая тяжба… Я знаю это на своем опыте…
– Ваш жизненный опыт – это продукция мозга, а мысли Ваши – не из воздуха?
– Да, мысль в воздухе. Кто-то говорил, что в спорах рождается истина, а на самом деле в спорах она умирает. Хотя воздух просто насыщен мыслями. Но все зависит от того, какие мысли. Есть мысли ядовитые, есть оплодотворяющие. Большинство мыслей тифозных, убивающих. Они спирохетичны. Они поддаются только тому анализу, который делают при сифилисе…
– Это Вы о собственных мыслях?
– Я говорю и о собственных мыслях. Человек отравлен, и принужден эту отраву в себе нести. Один человек сказал обо мне так, что я могу писать только на краю помойки. И это правда, потому что помойка для меня много значит. И поэтому я пишу роман «Пляска на помойке». Это даже не переводимо на другой язык… Я не думаю о смерти, хотя смерть думает обо мне и посылает сигнал. Я боюсь этого. Я боюсь трогать эту сферу. Я не того калибра, чтобы тронуть это. Смерть приходит вовремя, хочет человек этого или нет. Тогда, когда заканчивается музыкальный сюжет. Иного человека хватает на несколько музыкальных сюжетов. Вполне возможно. Иногда думаешь о человеке, как о прочитанной книге. Встретив свою первую жену через много лет, я узнал ее только тогда, когда она заговорила. И допрашивать даже собственную жизнь невозможно. Ты видишь во сне умершего отца, и понимаешь, что это опасно. Мы, только потому боимся прикоснуться к этому, что думаем, будто этого не существует. А это есть, и настолько близко, что оно дышит нам в правое ухо. Мы открещиваемся от этого – открещиваемся культурой, книгами. Пытаемся запутать то, чего запутать нельзя. Мы пытаемся уйти заячьими следами от этого охотника, у которого единственная пуля. Но эта пуля – для Вас.
– Вы что-нибудь знаете о последних годах жизни Набокова?
– Это совпало с моим охлаждением к нему. Павел Антокольский спрашивал у нас в редакции: «Кто лучший прозаик?» Я отвечал ему, что Набоков, «Ах, это тот, что написал „Лолиту“! Ну это же ужасно!» – «А Вы читали?» – «Нет», – говорит он. Но я сам вытеснил из себя Набокова. Вытеснил из себя, может быть, через религиозные книги. Через православие, через Шмелева, написавшего книгу, которая может лежать у православного человека вместе с Евангелием. Я знаю о последних годах Набокова вот что. Птица, именем которой он себя назвал, Сирин – в русской мифологии с женским лицом. Но она имеет и другой облик, другой смысл – ухающий филин. Гоголь написал: «Нос завострился, побежал из него клык, и стал старик-колдун». Вот это вот сличение фотографий Набокова производило на меня впечатление. Он превратился из Сирина одного в Сирина другого, Сирина-дубль.
– Кто из людей, по-вашему мнению, нуждался в Вас, радовался Вам?
– Ну, я, должен сказать, был облеплен людьми. Благодаря моей слабохарактерности я охотно поддавался на любое слияние, излияние и возлияние. Вокруг меня было огромное количество случайных людей. Одним нравилось мое якобы декадентское обаяние, другой что-то ловил родственное себе; я был безотказен, и к тому же мог дать денег.
– А взаимное, равноправное влечение, какой-то роман?
– Роман – всегда борьба. Вы говорите о равноправии, а равноправие – это смерть, застывание. Когда два человека, слившись, прильнут друг к другу – это как вольная борьба, где под кожей ходят мышцы, и кто-то побеждает другого.
– Это Вы о тютчевском «роковом поединке»?
– Я выбираю заведомое поражение. Меня тянуло в грязь и пошлость. Один мой друг говорил мне, что мне нужно было жениться на проститутке. Верно, именно это мне и нужно было. Но именно в этом я и проигрывал не только физически и сиюминутно, но и нефизически тоже.
– А за что именно борются мужчина и женщина?
– Я не хотел бы говорить об этом, исходя из косвенного опыта. Товарищ Мао Цзедун учил нас, что есть опыт прямой и есть опыт косвенный. То есть, моя куприниана, лениниана и так далее – все это одно. А мой прямой опыт заключается в том, и противоречит в этом и бунинскому, и купринскому, что поединок есть лишь борьба с собой. Помимо нее, есть и раздвоенность, и борьба друг с другом. Но в борьбе с женщиной, в самый решительный момент я отключался и пропускал свой самый решительный удар. Я был парализован. Я знал, что подхожу к контрапункту, могу потерять или не потерять ее и терялся. Женщина – это герметически закрытая монада, проникнуть в которую невозможно.
– Когда Вас покинула надежда, что может быть вечная любовь?
– Моя первая любовь – это девочка из подвала. Она была совершенно фригидна, и это меня еще больше возбуждало. Я сам толкнул ее на панель и она стала манекенщицей. Она жива, но ее нет. Она ничего не читает и не читала, даже роман о самой себе. Женщины вообще принципиально иначе устроены. Но я лишь догадываюсь об этом. Думаю, наши ощущение и восприятие женщины механическое.
– Она не была бы оскорблена Вашей книгой?
– О, нет. Она и оскорбленное достоинство – это не пересекающиеся явления.
– Что Вам снится?
– Ко мне приходят одни и те же сны. Постоянный сон – о квартире, в которой я хотел бы жить. Это не моя реальная квартира. Шопенгауэр сказал, что сон – это перепутанные страницы книги твоей жизни. Я думаю, это не так. Я думаю, это возможность своим «темянным оком» увидеть, что происходит там. Так, например, мне единственный раз снились Романовы – Мария Федоровна пела для меня. Я переживал, что непричесан, волосы растрепаны. Мне было неудобно. Я рассказал об этом сне знакомому. На следующий день он прибегает ко мне: «Олег, а ты знаешь, почему они к тебе приходили?» Оказалось, в эту ночь умер великий князь Владимир Кириллович. Такие случаи у меня еще были. Но я этого боюсь. Я хочу подольше остаться здесь. И не потому, что я боюсь смерти. Я боюсь всякого соприкосновения с тем миром. Открещиваюсь даже с помощью плохих романов. Я придумал много рассказов, под которые я засыпаю. Стремление убежать, укрыться.
– Поиски Вами второй половинки долго продолжались?
– Во мне смешалось столько кровей – польской, русской, французской и немецкой, татарской. Еврейской, насколько мне известно нет, но я не уверен. В общем, мы все братья. Настолько все тесно связано, что мы все одни… С утратой какой-то кадетской, юношеской свежести, когда с меня слетела вся романтическая позолота я перестал волноваться по этому поводу. Я был закодирован на совершенно определенный тип женщин. У меня никогда не было тяги к матери, что очень важно для мужчины. Он должен выучиться у более взрослой женщины этой «науке страсти нежной». Сейчас плоть моя угасает.
– У меня сложилось впечатление, что Вы человек свободный, неженатый…
– О, говоря так, я могу кого-то обидеть… Впрочем, в романе, который я сейчас пишу, я очень обижаю это существо. На всю катушку говорю то, что хочу, совершенно раскованно. Когда я женился, она была моложе меня на двадцать восемь лет. Это было недавно, шестнадцать лет назад.
– О каких людях мы могли бы с Вами еще поговорить?
– Людей довольно много. Кроме Зайцева, который считал меня своим другом, хотя разница в возрасте у нас колоссальная, кроме Корнея Ивановича Чуковского, с его замечательным ко мне отношением, кроме Храбровицкого, очень хорошего человека, литературоведа… Был еще Александр Алексеевич Селунский, капитан, совершенно необыкновенный человек. Родители его были уничтожены здесь. Он посылал мне книжки, и меня вызывали и спрашивали: «А Вы знаете, что эти книжки куплены на деньги ЦРУ?» Я переписывался почти со всей эмиграцией…
– Вы могли бы назвать имя человека, мерзавца, которому следовало бы торговать, а он пишет? Вы не постеснялись бы сделать это?
– Я могу назвать человека, которого называл своим другом. Я любил его. Он был проклят всей либеральной интеллигенцией… Он писал доносы. Но он много сделал в Институте мировой литературы для нас, тогда аспирантов. Это Эльсберг Яков Ефимович. Его все поносили, исключили под улюлюкание из Союза писателей.
– А знаете Вы какого-нибудь мерзавца, за которого Вам стыдно, что он тоже человек?
– Я таких не знаю. Это неправда. Это книжное. Таких людей не бывает. Хотя я часто обижаюсь на людей, это так.
– А человек, который Вас ненавидит – есть такой?
– Таких людей нет. Хотя могу предположить, что кто-то так думает, но определенно сказать не могу.
– Зайцев, Эльсберг, Чуковский… Кого мы не назвали?
– Мой учитель Гудзий. Леонид Иванович Тимофеев. Он был красный безбожник, один из РАППовских критиков в 20-е годы, а в 70-е у него висело распятие на стене, он перебирал четки – совершенно другой человек! Я думаю, в любого человека Божья капля может упасть.
– А человек, которого Вам хотелось бы слушать, запоминать? И Вы стеснялись говорить сами?
– У меня был однокашник в университете, совершенно блестящий человек. Я заставлял себя иногда на семинарах молчать, чтобы не говорить то, чего не знает он – у него было чудовищное самолюбие. Но я, к сожалению, страшный эгоист. Я, может быть, из эгоизма и себялюбия, стратегически проигрывая, получаю от этого удовольствие. Может, я не способен на восторг перед человеком и книгой, кроме Священного Писания. Остальное поддается критике разума.
– Что Вам также важно, как Христос? Может быть, истина?
– Я не знаю, что такое истина. Я знаю, что такое Христос. Истина – конечна. Дьявол – носитель истины, он разлагает с помощью истины нашу душу, разрушает нас духовно.
– А можете заменить чем-то истину?
– Только добром, больше ничем.
– Что за рефлекс в человеке – потребность в славе?
– Мне недоступно это. Я страдал всегда от отсутствия тщеславия. Слава необходима для жизненных услад. Я, минуя тщеславие, хотел перейти к усладам. Вот эти нарисованные двери услад перепрыгнуть невозможно.
– Вы себя лучше знаете, чем других?
– Некоторых других я знаю лучше, чем себя. В некоторых нельзя заблудиться. В других сидит Минотавр, и их я знаю меньше, чем себя. Я – некая точка, вокруг которой расположено человечество. С одной стороны, по упрощению, идет ускорение познания человека, с другой, по усложнению, затрудненность восприятия. Таких немного, но они неразлагаемы мной.
– Вы не поторопились сказать, что не боитесь смерти?
– В бытовом отношении я боюсь долгой и унизительной смерти. Не дай Господь этого никому. А если бы сказали, что умру тогда-то, оттого-то – я бы ужасно боялся. Но вся прелесть в том, что я не знаю.
– Отчего не следует бояться смерти?
– Может быть, у меня до сих пор очень сильное чувство жизни. У Бунина с самого младенчества было чувство смерти. У Куприна – напротив. Может мы более примитивны с Куприным. В нас больше животного начала. Может это неизрасходованность сил своих до конца. Может, мне, как обычному человеку, дано ужаснуться смерти только тогда, когда начнется легкое позвякивание косы о точильный камень. Нельзя искать объяснения в человеческой голове. Павлов требовал от Сталина, чтобы была сохранена церковь, в которую он ходил молиться. Хотя, казалось бы, что было физиологичнее, материалистичнее того занятия, которому он предавался.
– Видимо, Вы убеждены, что человек, найдя этому объяснение, начнет умирать?
– Он должен войти в очень плотный союз с дьяволом для этого. Вот Гоголь, в котором было столько закрытых грехов, того, что Розанов пытался описать, как сожительство с трупами… Гоголь умер, когда понял эту тайну.
– Как Вы оглядываетесь на прожитое?
– Я прожил жизнь, которой не было.