Текст книги "Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги"
Автор книги: Олег Юлис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Анатолий Алексин
Я ПОЧТИ ВСЁ ХВАЛИЛ
– Я досыта налюбовался Вашим добрым лицом в лифте, за ужином и думаю, Вам жестоким кажется такое стихотворение: Каким бы полотном батальным ни являлась // Советская сусальнейшая Русь, // Какой бы жалостью душа не наполнялась, // Не поклонюсь, не примирюсь со всею мерзостью, жестокостью и скукой // Немого рабства. Нет, о нет! Еще я духом жив, увы, еще не сыт разлукой. // Увольте, я еще поэт. Это Владимир Набоков, 1944 год. Правда, заносчивые стихи? Вы ведь тоже знали, что живете в самой жестокой стране, – но Вы прощали?
– Меня вызвал редактор ночью и сказал: «Толя, мы разгромили немцев, а у тебя какая-то немецкая фамилия (фамилия отца – Губерман). Борман, Эйхман». Я поспешил его успокоить – я еврей. Но его это не убедило. Поэма моя была набрана, но с «немецкой» фамилией она бы не пошла. Я вспомнил, что актерский псевдоним моей матери – Алексина. И мое любимое место – Алексин. Вообще, я очень люблю русскую природу, как и Россию вообще. Россия – моя жизнь, я считаю, что это самая духовная страна, высокодуховная страна.
– Получается, что Вы не приемлете этого стихотворения? Вы отторгаете его?
– Есть два вида отношения. Я принимаю это, потому что это талантливо. Но это не то, что я люблю, не то, что составляет суть моей любви к высокой литературе.
– А к Губерману Вы как относитесь? К его «гарикам»?
– Очень одаренный человек, необыкновенно талантливый. Более того, первый признак таланта – непохожесть – а он не похож ни на кого.
– Непристойности, цинизма не ощущаете в его творчестве?
– Вы хотите выявить мою точку зрения, а подсовываете мне, простите, излишне снайперские вопросы. То, что он пишет, очень интересно. Самобытность – банальное слово, но именно оно объясняет чудо его гариков. Это его открытие. Когда-то Паустовский, которого я очень люблю, сказал: простота гораздо сложнее сложности в литературе, и путь в литературе идет не от простоты к сложности, а от сложности к простоте. Кстати, для Паустовского самая великая строчка в мировой поэзии была такая: выхожу один я на дорогу… В этом ничего нет, и в этом есть все. Дорога, мироздание, одиночество, надежда… Волшебная расстановка слов доступна лишь гениям. Вот, например, пушкинская мысль о судьбе человеческой: и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет… И – все. Все понятно, ясно. Но если бы я прочитал что-то такое, что может развратить душу, повредить нравственному миру человека, испортить его вкус, я обязательно высказался бы.
– Вот четыре строки Губермана о молодежи: «Я молодых в остатках сопель боюсь, трясущих жизнь, как грушу. В душе у них темно, как в ж… А в ж… зуд потешить душу». А Ваши герои, какие они? Как освещены?
– Героем моих книг всегда была семья. Примат общечеловеческих истин в литературе, которую я люблю, очевиден. Я старался быть верным этому примату. Семья, мама, дети, отец, бабушка – каждые из них – это разные эпохи, отражают их. Поэтому семья и все, что в ней происходит – для меня главное.
– Многие писатели удивлялись разнице между замыслом и воплощением замысла. Ваши герои были Вам также непослушны?
– Да, они подвластны писателю только на первых страницах. Когда они обретают черты подлинной жизни, когда обретают характеры, они подчиняются своим характерам, той походке, которая свойственна им в жизни. Писатель как бы перестает повелевать своими героями.
– Это, наверное, не главная трудность писательства? А какова главная?
– Главная трудность и, вообще, главное в литературе – это воссоздание человеческого характера. Только через воссоздание характера может быть представлена эпоха. Манекены ничего воссоздать не могут. Высшее достижение гения – это создание характеров нарицательных. И в этом самый загадочный писатель на земле, Гоголь, равных себе не имеет. Потому что Чичиков, Хлестаков, Коробочка, Ноздрев и Плюшкин…
– Мне кажется, самые великие писатели не могли описать человека таким, какой он есть на самом деле. Может быть, это в самом деле невозможно?
– Писатели, которых я называю посланцами Бога на земле, не просто воссоздавали человека внешне. Это был и настоящий рентген. Но в каждом герое, наверное, присутствует сам писатель – почти всегда. Особенно в тех, которых принято называть олицетворяющими сами произведения.
– Вы тоже добавляли себя своим героям? Доброты, света, идеализировали всякий раз? Вас отторгало человеческое безобразие, Вы не хотели с ним считаться?
– Быть может и так. Каждое истинно художественное произведение (я говорю не о своих произведениях) – всегда за что-то и – против чего-то. Десятки проблем, конечно, в каждой книге, но есть нечто главное. Поэма «Полтава» – не о победе над шведами, а о предательстве. Она о том, что людям свойственно верить предателям. А когда предательство оказывается явным, у тех, кто хотел упредить предательство, не оказывается головы на плечах. И здесь от трагедии Кочубея недалеко до трагедии 37-го года.
– Что же Вы прибавляли своим героям?
– Моя жена, она – еще помощник и друг, прочитав мои рассказы, говорит, что в них очень много от характеров, жизни моих друзей, моей семьи. Это всегда вторгается в произведения. И еще вторгается то, что я всего более не приемлю. Правда не может быть банальной, если она правда. Но больше всего я ценю добро. Добро – понятие, имеющее многие и глобальные измерения. Победа в Великой Отечественной войне – победа добра. Больше всего я в людях не приемлю – зависть, которая чаще всего бывает источником всех пороков. В зависти никогда никто не признается. Другой порок – неблагодарность. Мы пустили в обиход подлейшую поговорку: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
– Вы один из безумцев, о которых сказано: если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой… А кроме этого главного сна о жизни, который Вы видите постоянно, есть ли сны, другие – навязчивые?
– О да, это очень точный вопрос. Есть навязчивые сны. Я многое пережил в своей жизни. Сын врага народа, обыски и допросы, арест дяди, доносы, война, но не это мне снится. Странно, но мне снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии. И я знаю, что этого не будет никогда.
– Я надеюсь, что у Вас появился иммунитет против моих каверзных вопросов. Позвольте опять коварство?
– Что с Вами поделаешь. Но я и сам боюсь обидчивых людей. Обидчивость – одно из самых тягостных качеств людей. Я почти никогда не обижаюсь. Когда речь идет о наветах, я вспоминаю 37 год, когда наветы на долгие годы решили участь моей семьи. И тогда я испытываю не отвращение – ужас.
– Вы не похожи на религиозного человека. Простите за обидное, быть может, предположение. Так ли это на самом деле?
– Я верующий человек. Это началось 1 ноября 1941 года. Несколько эшелонов с десятками тысяч рабочих и инженеров были направлены на выполнение задачи, которая казалась невыполнимой. Огромное пространство, бараки, палатки, холод, дождь. Мама тяжело заболела – спасти ее не мог никто. Нет медицинской помощи вовсе. Я опустился на колени, прямо в лужу, в которой стоял и взмолился. Ровно через десять минут нашли врача – один инженер привез с собой жену-врача. У нее оказались медицинские инструменты, и она сделала маме в абсолютно антисанитарных условиях операцию, после которой та прожила много-много лет.
– Женщины самим своим существованием (помните в Талмуде: «сосуд греха») не подрывают Вашей потребности в вере?
– Больше всех людей на свете я любил маму. Одна из последних книг, которая вышла в России, называется «Прости меня, мама». Все, что я сделал, написал – благодаря ей. Отношение к матери – пробный камень всех человеческих достоинств. Евтушенко написал, что лучшие мужчины – это женщины. Я согласен с этим. Хорошая женщина – лучше хорошего мужчины, но плохая женщина – хуже плохого мужчины. Женщинам нередко свойственно проявление крайностей. Если женщина самоотверженна, то это видится мне самоотверженностью беспредельной, но если она способна на зло, то бывает очень изобретательна и в этом. Шаляпин говорил, что все, что он творил, он творил ради женщины. Мне кажется, это свойственно только творцам-мужчинам.
– Пока мы говорили о Вашей доброте. Знакомо ли Вам противоположное чувство?
– Я старался помогать очень многим людям. Не всегда был разборчив. Знаю, что творить добро людям плохим – это творить зло.
– Свойственно ли Вам каяться?
– По своему характеру я самоед. Очень часто вспоминаю случаи, когда был неправ, виноват.
– Среди писателей на 1000 человек сколько насчитывается настоящих?
– Я не могу и не хочу отвечать на такие вопросы. У меня такой характер. Не хочу с Вами ссориться, но у нас такие разные характеры… Не могу давать оценку и своим повестям. Для меня существует только одна оценка – оценка читателя. Я понимаю писателя, который «пишет в стол» в тоталитарное время, но в относительно безопасные времена – это как изобретать лекарство, которое никто не будет принимать, или печь хлеб, который никто не съест. Писатель живет для читателя. Я печатался в «Юности», очень любил «Новый Мир», но своему журналу не изменял. Журнал не позволял себе никаких методов привлечения читателя, кроме литературных. А тираж был 3 миллиона. Я получал тысячи писем читателей, напечатал 20 повестей. Письма помогали мне жить, даже когда было очень трудно.
– У Мандельштама есть строчка, написанная в 1934 году: разрешенных писателей я бил бы по голове… 1934, 1974, 2004 – значения не имеет… Вы протестовали бы, прочтя эту строчку?
– Нет, Мандельштам на все имеет право. Но он не задавал этот вопрос другим, а беседовал с собой. Ничего из того, что произносил Мандельштам, нельзя пропускать мимо ушей и мимо разума. Но он не заставлял отвечать меня на вопросы… Недавно в «Аргументах и фактах» появилась очень дорогая для меня статья. Там есть такая строчка: если сейчас прочитать повести Алексина, они могут показаться диссидентскими. У меня нет ничего, что соприкасалось с политикой, я никогда не прославлял строй – никогда. Ни одной строкой. Я писал о том, что существует в жизни каждого человека и что в жизни каждого человека является главным – о семье: мама, папа, дети.
– Давайте поговорим о психологии творчества. Где Вам жал ботинок? Ощущали Вы себя великим писателем? Почему Вы не можете сказать свободно: да, были полосы, когда я хотел невозможного – рвался в гениальные писатели?
– Конечно, я просто считал, что рваться в гении бесполезно – либо ты гений, либо нет. Это от Бога. Гейне написал, что художник без честолюбия обречен. Этот внутренний двигатель, который существует у каждого человека. Для меня существовало всегда несколько законов. Первый – никогда не воспринимай чужой успех как личное горе.
– Никто не хочет идти к среднему хирургу и среднему парикмахеру. Но все средние писатели – как, например, несколько десятков тысяч членов Союза писателей, убеждены, что имеют право на существование. И хирурги, и писатели знают, что к ним не хотят идти, идут от безысходности. В то время как средние писатели ничего подобного знать не хотят и говорят, что мы – хранители культуры?
– Я не буду отвечать на Ваш вопрос. Если я такой уж средний писатель, то зачем Вы пришли ко мне? Ваш вопрос лихой, в Вас есть честность и талант – безусловный. Бывает интервьеры и интервьюеры-художники. Вы интервьюер-писатель. Не лучше ли Вам написать обо мне?
– Кого Вы читали с более теплым чувством – великих, либо своих коллег и конечно, приятелей, например, Евтушенко, кстати, которого на дух не переносил Бродский?
– А Толстой не выносил Шекспира. У писателей есть талант и есть характер, который может совершенно не соответствовать его перу. Гениев я не встречал, хотя был знаком со Стейнбеком, Шукшиным. Я не понимаю людей, которые не принимают писателей, которых не принимать, на мой взгляд, нельзя. Их можно не любить. Евтушенко – не средний писатель. Он оригинален. Он один из моих самых любимых поэтов. Роль его в русской современной поэзии, на мой взгляд, очень значительна.
– Я почему-то вспомнил, что для Толстого самым значительным писателем был Монтень. Книга «Искусство жить достойно» была его настольной, но я готов свой вопрос поднять до евтушенковского размаха: Вы ощущаете, что жили достойно, при том, что вероятно, не соблюдали заповедей, ни православных, ни торы?
– Монтень говорил: «Человек, утверждающий, что он всегда говорил только правду, лжет». Конечно, лгут все, но важны масштабы этой лжи.
– Берберова рассказывает о Набокове, что он был заносчив, мог уничтожить, размазать по стенке всеми уважаемого Зайцева…
– А мне даже перестали давать книги во всех издательствах на внутренние рецензии, потому что я почти все хвалил. У меня такой характер. Евтушенко, человек, которого как бы сейчас не топтали, он написал «Бабий Яр»… У меня вкус очень банальный. Конечно, каждый может любить или не любить любого писателя. Кроме четырех исключений. Если человек не любит Пушкина, Лермонтова, Толстого и Чехова – мне с ним неинтересно разговаривать. Но по контексту разговора с Вами я вижу, Вы могли бы и Трифонова назвать средним…
– Мне кажется, в России Вы были чрезмерно добры, встречаясь со сколько-нибудь одаренным человеком, а за границей это был какой-то другой восторг при столкновении с выдающимися людьми?
– Да, пожалуй. Мне повезло, я встречался со многими великими людьми. Например, Феллини, Марк Шагал. Всех их объединяла необычайная простота, доступность. Какая-то ясность. Им не надо было доказывать, что они талантливы, гениальны. Это знали все. И они вели себя просто, человечно, понятно. В хорошем человеке всегда остается что-то от детства.
– Вы в Израиле лечитесь?
– Да, моя болезнь неизлечима, но ее можно попридержать. Это сделали израильские врачи.
– А Вы ощущаете себя евреем?
– Да, конечно. Мои мать и отец – евреи, и я всю жизнь писал себя евреем. Я никогда этого не скрывал, как не скрывали и родители. Хотя по-еврейски они не только не говорили, но и не знали ни одного слова. Но я русский писатель и могу быть только русским писателем.
– То есть, Вы не ощущали себя евреем, как Бродский, Мандельштам?
– Да. Ни в одной из моих книг, поставленных по ним пьес и фильмах эта проблема не поднималась.
– Что по-вашему ощущают евреи, когда рвутся сюда – рвутся в Израиль, чтобы зайти в супермаркет, или потому что ощущают себя евреями? Что это за ощущение, как Вы думаете?
– Очень разные мотивы. Почти каждый говорит, что уехал ради своих детей. Я в это верю лишь отчасти. Каждый уезжает и для себя и, увы, от себя тоже.
– Что Вас заставило уехать? Вы поехали не для того, чтобы себя почувствовать евреем?
– Нет. Я впервые в жизни выступил на встрече Бориса Ельцина с интеллигенцией 16 апреля 1993 года в Бетховенском зале Большого театра. Я говорил о фашизме. Об антисемитизме впрямую я не говорил, но это подразумевалось. Ельцин меня поддержал, многие русские деятели культуры – тоже. Но назавтра Хасбулатов, назвавший наш вечер «встречей с безродной интеллигенцией», собрал другую встречу. С теми, кого он считал родной интеллигенцией. Мое выступление показали по TV, транслировали по радио и напечатали сокращенно в «Литературной газете». После этого мне стали звонить по ночам, каждый день. Обещали вздернуть на фонаре. Я привык к ночным звонкам – в дверь. В1937 году забрали отца, в 50-м – дядю. Потом я испытал гонения в 1953 году – во времена «дела врачей». На выставке рисунков английских детей в книге отзывов появилась запись – «вот как рисуют дети в свободной стране». Подписи – Лев Кассиль, Анатолий Алексин. А я на этой выставке даже не был. Мне пришлось объясняться в КГБ. Потом пришел донос в Союз Писателей, что мы с Кассилем организовали сионистский центр в Союзе и травим русских писателей. К их чести никто не только не подтвердил этого, но они гневно отрицали. Я верю в то, что во все времена, всегда, в самые чудовищные времена находились люди, которые противостояли этим ситуациям. Вот пример. Моя жена по отцу – еврейка, по матери – дворянка. Ее отец, сын банкира, приехал из Германии строить социализм. Достраивал он его, естественно, в Магадане. Когда его везли в Магадан, на какой-то таежной станции он выбросил сквозь решетку написанное на папиросной бумаге письмо своей жене. Он писал, что ни в чем не виноват. Это письмо, выброшенное в тайгу, в снег, в никуда – дошло до адресата. Таких случаев было много. Значит, были люди, которые нашли его и имели смелость отправить. Если бы это было сделано неосторожно, эти люди получили бы минимум по 15–20 лет без права переписки.
– В каком году Вы уехали из Москвы?
– Я уехал в августе 1993 года. Когда начали раздаваться звонки, я пошел в одно из соответствующих заведений – сообщить об этом. Мне сказали: «Ну, что вы? Какие у нас сейчас фашисты! Зачем устраивать шум на всю страну». Это все меня как-то душевно возбудило.
– Излечи себя сам. «Стихи и звезды остаются, а остальное – все равно». Что остается для Вас и тогда Вы со всем справитесь?
– Любовь к добру и к каждому проявлению добра; любовь к литературе. Любовь к земле, на которой я родился и завещал себя похоронить. Любовь ко всем хорошим людям. Огромное счастье встречать на земле хорошего человека, человека, верующего в добро и Господа. Для меня Бог – это простота и ясность. Вот одни из моих любимейших строк Чехова: «Он был таким верующим, что идя молиться в засуху о дожде, брал с собой зонтик, чтобы на обратном пути не намокнуть».
Николай Караченцов
БОЖЕ МОЙ, СУМАСШЕСТВИЕ, КРАСОТА, УБИЙСТВО
– Интуитивно помните, что такое предрассудок? Ваши предрассудки?
– Насчет предрассудков я бы не сказал, но я достаточно суеверный человек и обращаю внимание на разного рода события, на которые не надо обращать внимания.
Например, если все будет срабатывать хорошо, кто-то каждый день будет вешать халатик на этот гвоздик. Что-то такое есть и у меня. Но это суеверие, а не предрассудок. Предрассудков я как-то за собой не замечал.
– Предрассудок, Вами непереносимый в людях, есть какой-нибудь?
– Я могу быть нетерпимым к разного рода поступкам, допустим, к проявлениям беспардонности, хамства и так далее. Но вообще-то предрассудок – это вещь интимная, и, если человек находится в плену, как говорят, затараканенный, такой-сякой – это его личное дело, я не буду его за это ругать, винить, корить… Если он на чем-то зациклен – буду относиться к нему не то что с большим уважением, но это его личное дело, так он сложился.
– Вера в Бога – это тоже нечто интимное, на Ваш взгляд?
– Я продукт своего общества, к сожалению. Мы атеисты, я говорю «мы» о большинстве. Естественно, есть и истинно верующие люди и дорога к Богу сложна, а я не знаю ни ритуалов, ни молитв наизусть; я просто рад теперь, что могу ходить в церковь, рад, что, может, у меня душа там успокаивается, я рад, что могу там подумать о чем-то своем. Хотя назвать себя истинно верующим человеком я не имею права.
– Вы сказали «теперь». Что, раньше, когда это было предосудительно, Вы…
– Не то, чтоб я этого боялся, просто у меня не было тогда тяги, я не так был воспитан.
– Вы в некотором роде жертва моды?
– Ну да, я жертва социальных условий, я бы сказал. Мода – это не совсем то.
– Мне кажется, что мы уже начали понимать друг друга. Рискну – украду из записной книжки Довлатова: «Мещанин – это человек, думающий, что у него все должно быть хорошо». Прикоснитесь к больным точкам Вашей души. Что болит, всегда болело или страшные рубцы остались?
– Я готов быть искренним, но не очень люблю расхристываться. Потому что, если это действительно больная точка, мне кажется, человек не должен ее переносить на других. Если эти болячки меня тревожат, я сам должен с этим справляться. Я сейчас имею в виду, как Вы понимаете, форму поведения в обществе. Когда приходит человек и начинает на всех вешать свое – это нехорошо, а если есть действительно болевое, шрам на сердце, то это настолько свое, настолько интимное, что мне не хотелось бы, чтобы об этом знало много людей. Как бы мы с Вами искренне ни говорили, все равно, я так думаю, до дна душ ныне не докопаемся, все равно будет слой души, которого мы не коснемся, потому что он лично мой. А что касается мещанства из книжек Довлатова… Это остроумная книга и там очень много смешного. Он человек социально заостренный, поэтому то, о чем он сказал, наверное, есть в каждом человеке и не только в мещанине. Болевые точки в нашем обществе, как и государстве – простите за глобальность, тем не менее отражаются на нас на всех, просто по-разному проявляются, в зависимости от положения человека в обществе, материального достатка, а также его интеллекта. Поэтому, когда я включаю телевизор или открываю газеты, естественно, на меня обрушиваются те несчастья и события, которыми больна страна, – это не может пройти мимо меня. Я так же за это переживаю…
– Вы были знакомы с Довлатовым, видели его?
– Нет.
– У Вас не осталось после чтения впечатления, что он близкий Вам человек, знаком Вам?
– Это перебор – нет. Тем не менее он вызывает у меня симпатию.
– С кем из русских классиков, гениальных прозаиков этого столетия случился этот анекдот, то есть, кто сделался Вам близок?
– Ну, это по-разному. Наша профессия дает нам возможность читать книги. Волей-неволей я должен прочесть хотя бы то, что играю. Хоть не хошь. Потому бедный артист знает и Достоевского, и Толстого, и Чехова, и Островского, и так далее, и так далее. Вот. А если говорить о XX веке, то по-разному жизнь откладывала отпечатки на мою душеньку. Знакомился, поскольку надо было знакомиться, с Шолоховым, а потом я открывал для себя мир Маркеса, и тогда получал просто наслаждение от того, что предложение – в страницу, получал удовольствие от того, как оно соткано… И за этим стояло очень многое… Потом… я не знаю… вдруг открыл для себя Курта Воннегута, а потом вдруг открыл, скажем, для себя прозу Шукшина – заново перечитывал и открывал в рассказах даже какие-то неожиданные вещи. Сейчас читаю сразу две книги, если Вы знаете такого автора Бушина, его критические заметки начинаются с расследования произведения Окуджавы «Путешествие дилетантов», и я взялся за эту книгу и вот начинаю параллельно читать и сравнивать…
– И они были близкими вашими людьми?
Николай говорит по телефону.
– Мне уничтожить Ваши телефонные ответы? Или «украсить» ими интервью?
– Я понимаю Ваше желание, но лучше стереть. Ничего предосудительного в этом разговоре нет, но это, как читать чужие письма…
– Вы склонны мне доверять, Вам кажется, что я сотру… или…
– Я верю людям.
– Спасибо. Я конечно же сотру. Итак, насчет близких…
– Я погружался в этот мир, значит, наверное, я жил в них какое-то время.
– Как Вы думаете, присуще ли Вашему лицу какое-нибудь самое популярное выражение, знакомое большинству людей, с которыми Вы сталкиваетесь?
– Ну, я просто знаю, что мое лицо достаточно подвижно, как у людей моей профессии. И, наверное, в силу оптимизма чаще улыбчивое. А что касается того, насколько это верно, надо, видимо, спросить у людей, которые чаще со мной общаются.
– Как окрашена Ваша приветливость? Обаяние, приветливость, доброжелательность? Еще какую-то краску вспомните?
– Ну, не знаю, может, еще доля самоиронии присутствует… Вообще у меня несколько ироническое осмысление происходящего.
– О чем говорят лица людей, с которыми Вы сталкиваетесь?
– Вопрос довольно сложный опять же в силу моей профессии. Потому что многие люди реагируют на мое лицо, и их глаза радостно удивлены, что они увидели человека, которого видели сто раз на экране – видят живьем. Это ощущение, с одной стороны, приятно, потому что я знаю, что нахожусь на определенной ступени иерархии – лестницы актерской; с другой стороны, есть ощущение животного за решеткой которого разглядывают, особенно дети, они бывают беспардонны, могут подойти и смотреть вообще вот так вот, улыбаться и хихикать, и тогда я не знаю, как реагировать, тоже какие-то рожи корчу в ответ.
– В зеркало часто Вам хочется взглянуть – что там?
– Ну, я часто смотрю на себя в зеркало, потому что должен гримироваться, поэтому смотрю как, ну, на предмет работы. Как на инструмент, грубо говоря.
– Как Вы думаете, почему так магнетически влечет зеркало женщин?
– Думаю, это подсознательное желание понравиться, попытка увидеть то, что должен увидеть представитель противоположного пола в этом лице, дабы ему понравиться… И вот она смотрит: вот так вроде хорошо… А у меня это уже привычка в силу профессии, лицо уже сильно потаскано от этой жизни, от раздражения, от грима и так далее…
– Не захотите ли «обратить свой взгляд во внутрь»… И рассказать, как Вам знакомы, только понаслышке и биографически, популярные словечки: «Мой тип женщины» или злополучная «искра», пробегающая между мужчиной и женщиной, которую они славословят даже когда возненавидят друг друга?
– Тип женщины? Наверное, у меня такого типа нет. И я не очень люблю мужчин, которые это рассказывают. Мне кажется, мы тем самым обижаем и принижаем даму, если говорим о… Ну, понимаете о каких вещах. Я не очень люблю мужчину, который прибегает и рассказывает о женщине, сидящей за стенкой, что он там с ней делал, и как она себя вела. Мне кажется, тем самым он унижает и ее и себя. Более того, мне бы хотелось, чтобы за взаимоотношениями мужчины и женщины стояло понятие «таинство»… Чего-то интимного, чего-то сугубо личного, только для двоих…
– Постигающие нас разочарования, мука любви или дружбы – все эта разочарования по разным, кажется, поводам… И тем не менее какой Ваш страх сильнее – потерять любимую или друга?
– Я думаю, и то и другое – большая потеря. Хотя для меня это разные вещи, приблизительно как: «Кого Вы больше любите – ребенка или женщину?», «Кого Вы больше любите – Родину или цветы?», приблизительно такого качества вопрос: «Кого Вам больней потерять – друга или любимую?», «Что Вам больнее потеряй – руку или ногу?» Одинаково больно, только природа этой болезни разная. Потому что мужчина – это одно, женщина – другое. Потеряв женщину, разочаровавшись в ней или увидев ее предательство, превращаются в Отелло, лезут на стену, плачут, рыдают, кусают локти. Потеряв друга, люди зажимаются, слезы внутри. Отсекают. Становятся суше, если столкнутся с предательством. Это бывает горько, но, наверное, много таких случаев, довольно жестоко у себя самого отсекать…
– Вы склоняетесь к тому, что это боль разная по качеству, по силе?
– Зависит от масштаба, от того, насколько тебе дорог был этот человек.
– Как Вы думаете, Бог заботится о Вас, чтобы меньше было этой муки? Не ловили себя на том, что Вас Бог бережет?
– Я задумывался об этом… Может, в какой-то степени и берег. Оберегал, хотя и были в моей жизни разочарования…
– Опять Вы мне не давали повода, и я обращусь к Вам как к специалисту по выдающимся марксистам и прочим феноменальным преступникам. Не предполагаете ли Вы, что они рождены не дьявольским замыслом? Не присутствует ли в «деятельности» этих нелюдей некий феномен чуда, присущий творчеству Моцарта, Пушкина и подобных им?
– Вы коснулись, мм… разговора такого… темы злодейского таланта. Значит, у кого-то это получается мелковато, у кого-то, если Бог его одарил, грандиозно и тем страшней масштабы зла. И если говорить, насколько закономерен продукт черта или Господа Бога, я в этом не мастак разбираться. Если касаться религиозных проблем – я в них плаваю, честно признаюсь. Исчадие ада, ужас. Не знаю… Слава Богу, я теперь знаю, что не надо всю жизнь сдавать взносы в партячейку, ходить на собрания, носить комсомольский билет и так далее. Можешь сам себе выбрать то, что хочешь.
– Ваш ответ – чудо. Долгие годы я старался понять, а Вы своим ответом взяли я сформулировали мимоходом главную, или единственную, идею моей жизни.
– Сильно завышаете, дяденька, меня. Ну?
– Сапожник без сапог… Вряд ли Вы вспомните другую идею, вокруг которой, так же как происходит у нас, грешников, собираются все события Вашей внешней, внутренней жизни.
– Ну, это не идея. Я в принципе работоголик, и я благодарен судьбе, что себя угадал. Мне нравится заниматься тем делом, которым я занимаюсь. Нравится – это наверное, не то слово – болезненно нравится. Я не могу без этого, это как наркотик. И я знаю людей, которые отсиживают, отрабатывают, ждут суббот и воскресений, ждут, когда пробьет пять часов, можно бежать из-за стола. Я же, напротив, бегу скорее в театр, на сцену, на репетицию, на съемочную площадку и все вокруг подчинено этому. Потому что та работа, которой я занимаюсь, и предмет рассмотрения моей профессии есть человек. А интереснее трудно представить себе.
– Достаточно точна аналогия с наркотиком? Он убивает человека. Вас работа тоже убивает – Вы это понимаете?
– Мы родились для того, чтобы каждый день убивать себя. Вопрос в протяженности этого события – или моментально по башке, или в течение ста лет. Поэтому – да, наверное. В какой-то степени работа меня сжигает. Но поскольку приходится проживать жизнь разных персонажей, я и получаю что-то дополнительно. Не хочу сравнивать себя с Фениксом, но тем не менее есть тот интерес, который дает человеку возможность существовать дальше. И естественно, каждый день сокращает жизнь. Вопрос о ее насыщенности. Тогда мы говорим, что он прожил длинную красивую или длинную бездарную жизнь – она оказалась короткой, потому что была пустышкой.
– Аналогии с наркотиком не получилось. С одной стороны, работа убивает, с другой – дает Вам силы жить…
– Не будем сравнивать с наркотиком, потому что я нечасто пользовался и не знаю, что такое наркотик. По книжкам только.
– Как управляет Вашей жизнью Его Величество Случай?
– Ну, Вы знаете, поскольку моя профессия, условно говоря, случайна… Я не живописец – взял холст, и вот ему захотелось, и он начинает себя выражать на этом холсте. Нет, я должен выразить то, что уже один художник, по имени писатель, драматург написал, потом другой художник, по имени режиссер, увлекся именно этим материалом, более того, ему в лоб влетело предложить одну из ролей именно мне, а никому другому. И надо, чтобы эта цепочка состоялась, иначе я не буду заниматься этой именно ролью. Желательно, чтобы это произошло в тот момент, когда я могу это делать, потому что некоторые роли поздновато играть, какие-то – рановато. В том, чтобы это сошлось, должна быть доля везения, удачи, случая. В книге «Три Дюма» Моруа первый том заканчивается тем, что Дюма фантастически повезло. Оц заканчивал пьесу в трактирчике. Именно в ту секунду туда вошла звезда театра с меценатом, они увидели пьесу, схватились – и дело пошло. А дальше Моруа пишет такую фразу: «Каждому человеку жизнь предлагает минимум десять случаев изменить свою жизнь, и только один Дюма этим воспользовался.» Давайте будем этому следовать.