355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Юлис » Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги » Текст книги (страница 5)
Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:28

Текст книги "Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги"


Автор книги: Олег Юлис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Александр Кабаков
ХОЧУ, ЧТОБЫ СКАЗАЛИ: „ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ МУЖИК, НО БЕЛЛЕТРИСТ СРЕДНЕЙ РУКИ“


– Не тесно в таком ряду… Сегодня я уже говорил с Караченцовым…

– Это хороший актер первого ряда. Хотя… я не с очень большим почтением отношусь к актерам.

– Актеры, как и солдаты, жертвуют своей жизнью? Обезличиваются?

– Что значит – жертвуют? Для этого надо иметь жизнь. Становясь актером, человек уже не имеет своей жизни.

– Вы могли бы продолжить этот ряд обездоленных? Проститутки, может быть?

– Не знаю, незнаком с проститутками. Я думаю, пожалуй, в каком-то смысле, политики. Да и вообще, начальники.

– Чиновники?

– Нет, необязательно чиновники. Начальники. Они могут быть и в бизнесе. Люди, которые страшно зависят от других.

– А если актер гениальный?

– Чем гениальней актер, тем меньше у него своей жизни. Если это актер, воплощающийся, как Смоктуновский. Иное – Ульянов или Габен. Кого бы они не играли, они одни и те же. Наверное, они тоже живут не своей жизнью, но только одной, а не разными. Лицедейство – занятие древнее. Вообще всякая выдумка, притворство, лицедейство – все это близко, свойственно и писателям. Я вообще не очень понимаю, почему мы говорим об актерах? Давайте хотя бы о писателях… Что касается проституток, то это профессия, сильно романтизированная. Прежде всего, писателями. Не нужно преувеличивать. Это женщины повышенного телесного темперамента, которые заодно извлекают из этого доход… Есть и другие профессии, извлекающие доход из растрачивания души.

– Тогда у преступников Вы должны предполагать предрасположенность, плохую наследственность?

– Конечно. Правда, не знаю на счет наследственности, не очень хорошо понимаю генетики. А Вы всерьез предполагаете, что преступность – это чисто социальное зло? Преступность существует при любом строе. В благополучной Швейцарии… В мусульманском мире, где жестоко карают преступников, и в Скандинавии, где законы мягки… Все равно преступность существует. Я глубоко убежден, что существуют люди, которые способны нанести физическую боль живому существу, урон, ущерб и те, кто неспособен.

– То, что Вы сидите в этом кресле… каково Вам в нем?

– Я служащий всю жизнь. Меня это не тяготит совершенно. Я работаю в журналистике двадцать пять лет. Это и образ жизни, склад характера.

– А писательство и журналистика – родственные стихии?

– Абсолютно противоположные.

– Вы допускаете, что Вы также и хороший писатель?

– Я хорошо знаю, какой я писатель. Это моя вторая профессия. Или первая. Нужно просто понять, что и то и другое пишется словами, так и бухгалтерский отчет пишется словами. Журналист не должен ничего выдумывать, писатель же должен выдумывать все.

– Что Вам теперь хотелось бы, чтобы о Вас написали после Вашей смерти?

– Есть расхожее мнение в художественной среде, что талант не только извиняет, но даже предполагает дурное в человеческом характере. Я предпочел бы, чтобы обо мне не говорили: гений, но жуткая сволочь. Но хочу, чтобы сказали: очень приличный мужик, но беллетрист средней руки. Таким беллетристом, кстати, я себя и считаю.

– Уговорили меня досрочно. А кто на Ваш вкус великие прозаики XX столетия?

– Сложно говорить о XX столетии. Не буду называть великие произведения, но скажу о произведениях, которые непонятно, как сделаны. Если понимаешь, как сделано, можешь сделать сам. Бунин. Если говорить о прозе советского времени – Булгаков, но с некоторыми оговорками.

– А Набоков не входит в число любимых?

– Нет, я не люблю Набокова.

– Скажите, „сделано“ – это какая-то кухня, какие-то приемы работы?

– Да, конечно. Если я вижу, что сделано просто, но не понимаю как – то, гениально. Из иностранных назвал бы Фолкнера.

– Приведите, пожалуйста, образец приема любого писателя, ну хоть Булгакова.

– При всей моей любви к Булгакову я вижу, как задумывался роман. Полностью вижу от начала и до конца, как делаются фразы. Какой ритм, какую фразу он выбрал и почему.

– То, что Вы говорите, наверное, способны понять всего несколько человек на свете?

– Да нет, все, кто профессионально занимается словом. Кто пишет или профессионально читает.

– А не могли бы Вы объяснить и мне, и другим неспециалистам…

– Ну вот, пожалуйста. Зачем Булгакову понадобился роман в романе, роман об Иисусе? Булгаков находился в тяжелых психологических отношениях со Сталиным. Он был очень высокого мнения и, наверное, справедливо, о масштабах своей личности. Он был очень высокого мнения и о масштабах личности Сталина, уж извините. И даже до того, как я узнал это из его биографии. Именно эти высокие оценки потребовали от него того, чтобы описать свои взаимоотношения с властью. Но какой может масштаб быть выше, чем у Сына Божьего?

– Умею ли я Вас слышать? Прием это те обстоятельства, которые! вынуждают писателя выбрать то или другое?

– Нет. Автор потом этим обстоятельствам подбирает адекватную форму.

– Нет, бесполезно мне что-нибудь объяснять. А какими приемами пользовались Вы?

– Сейчас в России такое время… Все говорят, что во многом выбор, который будут делать пожилые люди, побуждается ностальгией по своей молодости. Мне было бы интересно разобраться с тем, почему же над людьми так властвует время. Побудительный мотив, цель, фон – прямое публицистическое рассуждение или лирическое, пусть и не совсем внятное: мол, голосуете Вы не за коммунистов, а за воспоминания. А вернуться в свою юность нельзя.

– Вы довольны своей писательской работой?

– Я каждую неделю пишу колонки и знаю, что среди них были получше и похуже. У меня не было опасений, что они будут совсем уж плохи.

– Среди Ваших знакомых кто самые незабываемые люди? Юрий Рост немногим Вас старше, но смог вспомнить только умерших.

– К сожалению, я не был знаком с писателем, который произвел на меня самое сильное впечатление, кого я еще застал. Юрий Валентинович Трифонов. А сильное впечатление именно человеческое… Я не подвержен эдакому волнению от общения. Вот работа чья-то может оказать сильное влияние на меня.

– А свою неповторимость Вы все же ощущаете?

– Я ощущаю себя одним из многих людей, который занимается своей профессией. Один строит дом, другой делает ракеты, я – добросовестный беллетрист. Делаю доброкачественную беллетристику, „Невозвращенца“ я написал вовремя, ее вовремя издали, и это принесло мне некоторый успех. Конечно, я неповторим, как всякое Божие творение…

– Вам не кажется, что всякий человеческий мозг – это уже неповторимость, ведь здесь Бог…

– Да, конечно, неповторимость мельчайших чувств, состояний. Но думать о себе, как об исключительном творении я не умею.

– Приступов восторга нет – оттого, что в Вас есть Бог? Что Вы умеете думать?

– Да все умеют думать, не все умеют высказывать. Я средний советский интеллигент, „образованщина“, как говорит Солженицын.

– И не нужно детей учить в школе, что каждый из них – венец творения? Чтобы каждый день дорожили, помнили об этом?

– Мы все – венец творенья, а не каждая отдельная личность. Я верующий человек и довольно строго отношусь к таким вещам. Не Александр Кабаков – венец творенья, а человек. Я мании величия лишен начисто.

– Сделаю третью попытку… Чтобы ребенок не только умел думать, но и ежедневно ценил эту способность в себе – по-вашему, существование такого предмета – нелепость?

– Да куда он денется, он уже умеет думать. Этого не нужно.

– Но взгляните, на что жалуются? На правительство, цены… И чем гордятся? Автомобилем и воровством.

– Среди жалоб на правителей, погоду, цены есть размышления. Мои заметки – тоже о ценах, правителях, погоде. Как растянутые мемуары. Рассуждения о ценах ничуть не менее важны для человеческой жизни, чем рассуждения о космосе. Человек, чтобы быть человеком, должен соблюдать то, что заложено Богом. Он не может это не соблюдать, это заложено…

– Может и религии не нужно учить?

– Религии как дисциплине, тому, что называлось Закон Божий, неплохо было бы учить. Это мощная культурная основа для веры. А вере научить нельзя. Необходимо музыканта учить нотной грамоте, технологии музыки. Музыке научить нельзя, она либо есть в человеке, либо нет.

– Может заодно порекомендуете, чему нужно учить детей в школе, чтобы они не вырастали такими же пародийными людьми, как все прошедшие после Христа за две тысячи лет? Может, уроки бодрости, достоинства? Пофантазируйте.

– Ни к чему. Какая жизнь будет, таковы и будут дети. Можно научить в любой сфере только технологии – технологии музыки, технологии письма, счета.

– Священнослужители говорят, что человек проклят, изгнан из рая. Вы верите в это? Человек не может быть другим?

– Да, конечно. Если бы человек не был проклят, так и жил бы по-другому.

– И человек обречен терзаться во все времена?

– А если люди перестанут терзаться, они перестанут быть людьми. Абсолютно счастливое человечество – это не человечество. Так не может быть. Без драмы, без жизненной трагедии человек превращается в непонятно что.

– Коммунизм это зло?

– Это страшная ложь. Во-первых, он не может получиться. Во-вторых, если получился бы, человечество прекратило бы свое существование.

– Стон в России поутихнет, когда выберут президента, за которого Вы собираетесь голосовать?

– Heт, этот стон раздается везде, не только в России. Человек не может быть счастлив.

– Не возражаете, если я как заглавием воспользуюсь Вашим предыдущим ответом, озаглавлю им интервью?

– Да, пожалуйста.

Вероника Долина
КРОМЕ ДЕТЕЙ НИЧТО ДРУГОЕ НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ


– Ну, что? Пробежала я Ваши газетки. Вижу, что все Ваши интервью – это интервью с самим собой. Вы и со мной так поступите?

– Видимо, да. Я же себя хочу прославить… В отличие от всех Вас – знаменитостей, я ведь никому неизвестен… Вас не раздражает, когда Вас путают с эстрадной певицей Ларисой Долиной?

– Очень редко это бывает. Нет, не раздражает.

– А война в Чечне Вас раздражает?

– Нет, не раздражает. Это другое, я очень переживаю, досадую.

– А со славой как. Вы не объелись славы, она Вас не мучит? Ведь Вас узнают на улице?

– Бывает, но для моей жизни это не имеет никакого значения.

– А сколько ступенек еще нужно преодолеть, чтобы оказаться на уровне популярности Булата Окуджавы?

– У каждого человека должны быть, есть свои ступеньки. Думаю, у меня есть свои, зачем мне равняться…

– Получается, какой бы она ни была, от своей славы Вы испытываете максимум комфорта?

– Да, мне довольно хорошо. Все, что касается так называемой славы – это только приятное. Но у меня есть еще очень густая обыденная, бытовая жизнь, очень хлопотная. А там, где слава – все приятно.

– Вас ищут, просят: „Нет ли у Вас чего-нибудь новенького?“ Объясняться – это разве не хлопотно?

– Вы должны попытаться меня понять. Я ничего не знаю про славу. Так называемая слава – это совершенно не моя ипостась. Я немножко понимаю в области любви. Широкой любви.

– Ваш разговор с журналисткой Дардыкиной для „Комсомольца“ был Вам интересен?

– Не особенно, вопросы были остро тематические, „восьмимартовские“. Мне это не интересно. Я не работаю в сфере 8 марта.

– Вам непременно нужно было сказать, что Вы всегда были при мужчине?

– Это пустые подколки, Олег. Да, я живу с мужчиной всю свою взрослую жизнь. И здесь важен контекст. Но вообще фраза была моя в достаточной степени.

– В большинстве случаев мужчины были действительно божеством? Это было сказано Вами не для красного словца?

– Да, я так вижу.

– Вам хочется, чтобы еще разочек появилось божество?

– Нет, сейчас я не испытываю такого желания. Более того, осознанно я и прежде так не ощущала. Но судьба, как стихия, тащила меня иногда чуть-чуть дальше, чем я разумела.

– То есть, Вы всегда хотели, чтобы всякий роман был последним?

– Да, конечно.

– Но одновременно Вы всегда ждали, что вот опять неминуем разрыв?

– Да, конечно. Чего-то я все равно жду. Но это неважно, я могу желать себе новизны и ощущений разных. Можно писать чувствительные романсы, как я пишу с юности, но можно допускать и иронию, обрывчатость, памфлетность, чуть-чуть сатиры. Так что я могу допустить разное с собой.

– Как Вы думаете, фотографы, фотохудожники усиливают вашу привлекательность?

– Думаю, что скорее я сама умею хорошо сняться.

– А сколько раз можно любить? Сколько резервного места всегда есть в вашем сердце?

– Я не в курсе. Подсчетами не занимаюсь.

– Когда Вы порываете с мужчиной, это похоже на то, как мы хороним близких и как бы умираем вместе с ними?

– Зависит от контекста. Иногда, наоборот, бывает очень оздоравливающий процесс.

– Что Вам всего мучительнее наблюдать в людях?

– Многое. С годами я все больше ценю бережное отношение людей друг к другу, и мне все отвратительнее любые формы небрежности во взаимоотношениях.

– Одни мудрецы рекомендуют ежедневно думать о смерти, другие – не помнить о ней. Какой совет Вам по душе?

– Я думаю, что это очень интимно. Человек может готовиться, но не быть готовым, и наоборот.

– Вообразите, что завтра Вы умираете в полном сознании. Вы будете протестовать, возмущаться, бояться?

– Нет, погорюю только немножко. Соберусь, чтобы отчитываться о здешнем.

– А когда будете отчитываться, чего будет жальчее всего оставлять, кроме детей?

– Кроме детей, ничто другое не имеет значения. Если только не живы родители…

– Вы помните какую-нибудь строфу Вашего стихотворения, которым гордитесь?

– Я помню много своих стихов.

– Прошу вас, прочтите одно.

– Нет-нет, не буду. В этом есть специальный налет театральности, сейчас это неуместно.

– Когда мы будем прощаться, Вы поставите в своей книге „галочку“ на стихотворении, которое Вам больше всего нравится?

– Нет уж, сами ставьте все „галочки“, какие найдете нужным. Конечно, есть стихи, которые я особенно ценю, но это не есть важно.

– Вы уравновешенный человек?

– Нет, очень неуравновешенный.

– В чем это выражается?

– Ну, мне до чрезвычайности мало знакомо ощущение внутреннего покоя. Сколько живу, столько борюсь за завоевание крошечных участочков, где бы была какая-то зона покоя. Все это так трудно достижимо.

– Когда Вы все же покойны?

– Довольно физиологическое понятие. Я могу внутренне гармонизироваться.

– Женщин неудержимо влечет к себе зеркало… Как Вы себе объясняете это?

– Зеркало – это очень хорошая вещь… Такая волшебная вещь, которая до чрезвычайности полезна в жизни. Я люблю, чтобы оно было в кармане, в сумке. Машину ценю за бытовое наличие нескольких зеркал. Хотя я думаю, что мужчины тоже неравнодушны к зеркалам.

– Вы производите впечатление человека, который важничает, знает себе завышенную цену…

– А, боитесь чьей-то важности?

– Ужасно боюсь.

– А мышей боитесь?

– Нет. А почему Вы спрашиваете про мышей?

– А вон мышка побежала…

– Сколько Вы книжек опубликовали?

– Сколько-то книжек опубликовала… Пять, кажется.

– Так откуда эта кажущаяся мне важность, преувеличенное чувство собственного достоинства? Допустите, что я не ошибаюсь, и после объясните, отчего это? Детей много, многие Вас любили, или думаете, что ужасно умны, наконец?

– Ну, Олег, Вы меня хотите задеть как-то?

– Нет, хочу понять, за что Вы себя цените?

– Ну, это какое-то здравое чувство дистанции. Когда-то оно было инстинктивным, спустя годы – сознательным.

– Какие-нибудь студенческие словечки Вы до сих пор произносите?

– Никаких. У меня есть другие свои „словечки“, но я нечасто ими пользуюсь – в зависимости от ситуации.

– У Вас была подруга, которая была бы Вам дорога, так же как и возлюбленный?

– Сейчас уже нет. Было даже не в юности – на стыке отрочества с юностью!

– Вам вполне достаточно, что Вы связаны, перемешались, извините, с какими то очередным возлюбленным? Одинокой Вы себя не чувствуете?

– Это не имеет значения. Есть какая-то доля одинокости, но это давнее. Мне давно даже комфортно, когда я одинока. Это высокая радость.

– Я думаю, что Вы меня обманули. Вы не хотите поставить в своей книжке „галочку“ возле любимого стихотворения, потому что не знаете, какое любимое. Многие поэты жаловались, что им стыдно писать, когда есть великие, как Пушкин или Блок… Это мешает.

– Мне никто не мешает. Мне все помогают.

– Вы никогда не равнялись на великих?

– Нет, никакого равнения я не соблюдала.

– Все же, кто Вам кажется самым совершенным поэтом?

– Я считаю, что не может быть совершенного поэта. Поэт – это само несовершенство. Тем более, еще живущие.

– А гениальные бывают живущие? Назовите кого-нибудь.

– Ахмадуллина, только что исчезнувший Бродский. Нет-нет, их, конечно, не очень много.

– Кроме названных, Вы можете назвать всех великих русских поэтов этого столетия?

– Что, у нас экзамен? Ну, ладно. Пастернак, Мандельштам, Цветаева.

– Можете вспомнить какую-нибудь строчку Мандельштама?

– Помню, и не одну. Довольно много.

– Пожалуйста, произнесите.

– Ну, оставьте. У нас не экзамен.

– Скажите, Вы поэтесса, или Ваше призвание в том, чтобы родить еще несколько детей?

– Как захотим, так и сделаем.

– Бог о Вас заботится?

– Черезвычайно. Многажды. Это тонкие вещи, о них не хочется говорить. Но я всегда помню об этом.

– Вы читали „Розу мира“ Даниила Андреева?

– Перелистывала. Многое у меня утекает между пальцами, и я немножко не поспеваю. Мой старший сын подхватывает быстрее, чем я, и если он охватил, то у меня есть обманное впечатление, что это я прочитала, обдумала…

– Есть ли какая-то идея Вашей жизни, вокруг которой собирались бы факты Вашей биографии?

– Как учили в школе, идея гуманизма.

– А чем отличается Толстой от Достоевского – это ведь тоже школьное?

– Пустое… Слушайте, я могу поимпровизировать, но только к чему это в нашем разговоре?

– Его Величество Случай как-нибудь влиял на вашу жизнь?

– Если помнить о существовании Бога и дьявола, то случаю места уже не остается.

– Что бы Вы захотели спасти в пожаре жизни, если бы нужно было начать жить сначала?

– Если не считать детей, то гитару. Двадцать лет назад я этого не знала. Это та корова, которую фермерша должна схватить и вынести.

– Книгу Майи Плисецкой Ваш сын держал в руках?

– Я держала. Далеко в чтении не зашла, но первую главу пролистала с симпатией. Я думала, что там все иначе. Мне попадались фрагменты далеко не литературные. А что не есть литература, меня отталкивает. Я не люблю ни мемуаров, ни публицистики, ни многое другое, я не поклонник газет. А первую главу Плисецкой держу в памяти.

– Вам звонили знаменитые люди, хвалили Вас и просились к Вам на концерт?

– Да, конечно. Хочу обойтись без имен. Ни к чему. Моя жизнь чуть-чуть фермерская, чуть-чуть лесная, экзотичная. И потому московский общепринятый богемный словарь и словарь имен – это без меня.

– А лет через двадцать Вы не захотите написать, как Вы жили, не напишете прозу? Глядишь, и начнут Вам подражать?

– Думаю, через двадцать лет я буду нянчить внуков.

– На обложке книги Плисецкой сказано, что люди делятся на хороших и плохих, и хороших всегда было меньше, это подарок неба. А в Вашей жизни хороших было также меньше?

– Я с плохими почти не сталкивалась и не сталкиваюсь. У меня есть немножко слуха, интуиции, и я избегаю многого, хотя иногда вляпываюсь.

– Сколько Вам надо поговорить с человеком, чтобы понять его?

– Час, наверное. Иногда достаточно увидеть.

– Есть ли у Вас ощущение, что Вам нужно меня избегать?

– Ну, специально избегать Вас я бы не стала. То, чем мы с Вами занимаемся, Олег, это не есть интервью. Не думайте, что мне незнаком этот жанр. Я не вчера родилась… И то, что Вы излучаете, продуцируете – я немножко это знаю.

– Вы не хотите, чтобы это повторилось в Вашей жизни?

– Да, я не в восторге.

– Ладно, не волнуйтесь, я позвоню Вам только через год. А есть люди, с которыми Вы перезваниваетесь? Много их?

– Может в районе двух десятков.

– А среди них незаметные люди есть? Парикмахер или плотник.

– Да, конечно. Самые разные люди. Просто все это люди состоявшиеся. Я недоделков недолюбливаю.

– Была ли в Вашей жизни катастрофа, когда жизнь Вас выталкивала из себя, еще один шаг, и Вы говорите – лучше б я не дожила? Если была – по какому поводу?

– По поводу любви. Но вообще я очень трезвоголовая.

– А лет Вам сколько? Ответьте, Вы же экзотический, лесной человек…

– Здесь нет ничего страшного. Мне полных сорок.

– Ровно сорок… А лет пятнадцать назад я также не смог бы Вас увлечь? Объясните, пожалуйста, израильтянам, почему.

– Все очень просто, помимо всего прочего, я очень большой славянофил.

– Ну, скажите, что Вы видите во мне такого, что Вам не нравится? Тем более, что мои родители не евреи, я купил паспорт…

– Всякая резкость меня отталкивает.

– И что в другом человеке Вас привлекает?

– Терпимость, теплое внимание к человеку. У нас ничего с Вами не происходит из области искусства, даже маленького. У нас идет очень томительный малоэффективный поединок. С Вашей стороны – прессинг Вашей колючей индивидуальности. Мне это не очень интересно, не очень близко. Никакой прессинг мне не интересен.

– Вы нуждаетесь в минутах машинальной жизни? Несколько минут в день, когда можете ни о чем не думать…

– Да нет, очень редко.

– Удивительно. Вы такая цветущая, бодрая при восьмимесячном ребенке. У Вас какая-то экзотическая диета?

– Да нет, я одинаково люблю и мясо, и фрукты.

– О как Вы счастливо улыбнулись при этих словах… Скажите, а приливы счастья, когда не знаешь причину, бывают?

– Знаю я эту штуку. Несколько раз в жизни.

– У Вас на полке стоит Леонид Андреев. Вы прочли пару рассказов?

– Я большой читатель. Ваши подъедания в области литературы довольно смешны.

– А какой Вам рассказ Андреева очень-очень по душе?

– В свое время – „Рассказ о семи повешенных“.

– Сформулируйте, кто такой мещанин.

– Ну не знаю, в обиходном представлении, очевидно, человек с заниженными ценностями духа. Мне это совершенно не интересно. Каждый мещанин на самом деле.

– А композитор есть у вас, от которого Вы умираете?

– Страшно вибрирую, когда звучит Шнитке.

– Вы – свидетель страшной автомобильной катастрофы. Шум, крики, гудки. Кто-то бросается помогать, кто-то – бежит прочь, чтобы ничего не видеть, кто-то глазеет. Вы что-то четвертое для себя придумаете?

– Я побегу помогать, насколько смогу физически.

– Предположим, коммунисты или какие-либо другие изуверы пришли к власти. И запретили разговаривать с близкими, соседями, друзьями. Нарушителей не сажают, но штрафуют десятикратной зарплатой. И еще десятки таких указов, „увеличивающих благосостояние народа“. Но есть возможность уехать. Вы уедете, заберете близких?

– В зависимости от обстоятельств. Что-то подобное мы репетировали в жизни. На пороге каких-то решений уже оказывались. Ногу подтаскивали к порогу – мысленно – и отдергивали. Здесь много людей живет, как-нибудь договоримся. Это Родина, и я пока вижу большую разницу.

– Вы умеете, лишь писать и рожать? Или у Вас есть какая-нибудь еще профессия?

– Я кое-что умею. Играю на парочке музыкальных инструментов, печатаю, знаю пару языков, кроме русского'.

– Если я приглашу Вас к себе в Хайфу, Вы поедете? Я покатаю Вас на машине по стране, все покажу…

– Мне ничего не нужно совершенно. Но, конечно, я поеду. Всякое приглашение есть приглашение, то есть человеческое внимание.

– Что у нас за борьба, что за поединок?

– С моей стороны нет борьбы. Примерно все то, что за этот час Вы показали и рассказали, я из Ваших телефонных звонков услышала. У меня хороший слух. Я увидела Вас и теперь пожалела даже – никаких сюрпризов! Я профессиональный человек, и мне интересно все профессиональное. В Вас я не увидела профессионала какого-нибудь дела.

– Кто сказал: „Я тебя породил, я тебя и убью“?

– Не могу вспомнить.

– Это сказал Гессе. А Набокова, я думаю, Вы просто не любите. Он для Вас выпендрежный, холодноватый, а Вы такая теплая.

– У него тяжелый язык, хотя много народу им восхищаются.

– Давайте закончим разговор тем, чего уже касались. Мне кажется, Вы теперь вспомните что-то еще, что Вам жаль, кроме детей, оставлять на земле.

– Жалко живых душ, которые будут тосковать без меня. Но основная суть моя здесь реализована.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю