355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Ермаков » Холст » Текст книги (страница 8)
Холст
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:33

Текст книги "Холст"


Автор книги: Олег Ермаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

“кошки”, полез на столбы провода чинить; а клен попилил, поколол на поленья – и, наверное, ползимы на ём одном жили, печку топили, она начнет шурудить кочергой, отворачиваясь от жара, и как дернет рукой

– сын гогочет: а! пчелы кленовые жахают? – бестолочь, ему не жаль, им всем теперь ничего не жалко, хоть весь мир пойди прахом, только скалиться будут, как будто все кино. Нет, все-таки у сестры матери что-то еще осталось такое, мечтания темные деревенские. А у бывшей швеи – нет. Ни темных, ни светлых. Устали глаза грезить, близоруко щурятся. А отец еще бодрится, куражится, он чем-то напоминает американца: жилистый, морщинистый, в сдвинутой набок фетровой шляпе, с дерзкой улыбкой сквозь табачный дым вечной сигареты в мундштуке.

Зорко прочитывает газеты и потом со знанием дела за кружкой пива костерит правительства. Работает сварщиком на стройке. За более чем двадцать лет труда на стройках и фабриках чета Зимборовых заработала небольшую дачку вблизи от города и однокомнатную квартиру. Кроме того – место в очереди на “расширение”.

Охлопкову тоже предстоит пристроиться в хвосте таинственной очереди, теряющейся где-то в глубине коридоров, этажей, приемных, кабинетов.

Но он не готов.

Мать Зимборова сказала с печальной улыбкой – он услышал ее улыбку, – что Толик на работе. Он перезвонил в ателье. На этот раз ему ответили, что Зимборов выполняет заказ. А когда вернется? Завтра. Он выехал из города? Нет, по городу. Охлопков положил трубку. Он так и не понял, правду ли ему говорили или предлагали “легенду” по просьбе самого Толика.

Весенний день был ярок, высок, свеж. Над лужами чирикали воробьи.

Гудели автомобили, звучно сотрясались хрупкие трамваи. Весна – время звука. После зимы улицы вдруг начинают звучать открыто, резко, радостно. Словно выдернул из ушей ватные затычки. И весной избыток женщин сразу заметен, не нужно прибегать ни к каким статистическим ухищрениям. В магазинах толкаются, шуршат плащами, что-то высматривают одни женщины, – на их лицах жаркое любопытство, как будто на прилавках могло что-то измениться, как будто ленивые чиновники решили и о них – а не только о своих близких – позаботиться и позвали заморских купцов с товарами, и те потянулись вверх по вскрывшейся реке к пристаням Глинска с рулонами невиданного шелка и виссона, серебряными кольцами, бронзовыми застежками с миниатюрными молоточками скандинавского бога Тора, амулетами из железа, серебра и стекла, привесками с солнечными колесами, притягивающими священный жертвенный и очищающий огонь.

Охлопков в кофейне сумеречной после ярко-синей, праздничной, как венецианская набережная Коро, улицы (даже более яркой из-за вспыхивающих взглядов женщин, их лиц, рассыпанных по плечам волос и не таких мрачно длинных, как во времена французского “певца перламутрово-жемчужных красок”, платьев), дожидаясь, когда смелют темно-коричневые зерна, засыплют в обожженный кофейник с длинной ручкой, зальют водой и поставят в ящичек, наполненный раскаленным речным песком, листал “Историю”. Напротив двое запивали водку огненно-цветным холодным томатным соком. История Глинска выглядела пугающе: глад, хлад, моровое поветрие, дань “козарам”, пожар, крещение, еще пожар, моровое поветрие, тысячи трупов на улицах, каннибализм, набег степняков, сражения с западным рыцарством, измена. Это – время, история…

Нелегко заставить себя думать, что она здесь и сейчас происходит.

А вот Вик с подвальной командой, Зимборов с треногами и фотоаппаратами у бронзовой Лошади без всадника, бывший птицелов и строитель летающих змеев, экспедитор Сева Миноров, лейтенант

Степовой, неведомый архитектор, летчик в фуражке, пропахшей небом,

Ирма, обложившаяся учебниками, Охлопков – ее герои.

Выйдя из кофейни, он шел мимо какого-то двора и вдруг попал в вал дико-скорбной, с варварской фальшивинкой музыки: в глубине пятиэтажных серых домов стояли люди с полыхающими венками, цветами, трубами, гигантским барабаном и тарелками. Из подъезда выплывал гроб.

Кандинский утверждал, мимоходом подумал Охлопков, что красный – цвет целеустремленной необъятной мощи… Он так бы и прошел, ничего не узнав о происходящем, но, когда гроб поставили на табуретки, к нему приблизился человек с фотоаппаратом. Это был Зимборов. Оркестранты перестали дуть и стучать. Да! лучшего способа спрятаться от поздравлений не придумать. Охлопков готов был рассмеяться. Нет, оказывается, он плохо знал своего лучшего друга. С бесстрастностью тот фотографировал труп в черном пиджаке, белой рубашке с галстуком; большие белые руки сложены были на животе.

Охлопков закурил. Вот как только объявляется смерть, сразу чувствуется движение времени. Время проводит шершавой ладонью по щеке. И история перестает быть абстрактным понятием. В книжечке иеромонаха Иосифа Шуплого, в историческом разделе: чем значимее свершения, тем больше трупов.

Какая-то женщина приостановилась и воззрилась с печальным недоумением, как будто внезапно очнулась, упав с луны. В ее взгляде были удивление, обида, тревога. Но тут оркестр красных труб ударил – действительно ударил громовым кулаком, воздушным ломом, кувалдой звука в стекла домов, и женщина быстро пошла прочь, наконец уяснив, что здесь такое происходит. Вообще в игре музыкантов было что-то специфическое, шутовское и вместе с тем демоническое. И сами их лица казались карикатурными, масками-аллегориями ветров. И они надували невидимый парус кислым перегаром и громили все вокруг с какой-то детской неистовостью. Стон, рев и грохот, усиленные ярким красным цветом, производили сильное впечатление. В этом было что-то чудовищное, языческое. Наверное, с такими же чувствами глядел на похороны знатного руса арабский посол тысячу лет назад на

Итиле-Волге; мелькнула мысль: и эта музыка не что иное, как зарезанная корова.

Похороненный был самоубийцей. Об этом Зимборов сказал, когда все закончилось. С двумя бутылками красного венгерского шампанского они поднялись на крепость, на башню с выбитыми и целыми зубцами, сквозь которые со свистом рвался ветер и видны были начинающие зеленеть окрестности, рвы, огороды на склонах, сады, по далекой автостраде неслись автомобили. После третьего или четвертого стаканчика

Зимборов приободрился, взглянул окрест добрее – на черную землю, деревья; где-то сжигали зимний мусор, пахло дымом, в глубине оврагов воздух был сизый. Вот, сказал Толик, распахнутое прошлое.

Действительно, если убрать провода, трубы, левее собора телевышку – можно снимать кино… о юноше в железных сандалиях. Интересно, как он в них ходил? Ну, ходим же мы как-то в туфлях наших фабрик. Да и потом, он, наверное, не так много и ходил – ездил верхом. Странно, что до сих пор никто не взялся его изваять, сказал Охлопков. Толик взглянул на него сквозь волну ветра, трубочного дыма. И даже не нарисовал, сказал он. Чувак, который звонит ночью, подкинул идею о каком-нибудь заштатном кинотеатрике, где хранятся документальные ленты о делах давно минувших дней. Может, там есть и об этом римском юноше? Вообще он давно уже не объявлялся, куда-то пропал. Как-то жаль. Эти звонки взбадривали. Словно тебя взбрызгивали. У каждого в голове иерихонская роза – безобразный комок сухих и как будто мертвых корней, – но как только повеет влагой, она пускает ростки, зацветает. Это его метафора. А я – вот что хотел бы я написать…

Зацветающий череп? – с клубом дыма спросил Зимборов. Пустыню, даль, горы, ответил Охлопков. Зимборов усмехнулся, хотел ответить, но услышал что-то, обернулся.

Вровень с зубцами башни летел ворон, рассекая серо-каменным клювом влажный воздух, перья с него свисали лохмотьями некогда роскошного платья, в одном крыле что-то поскрипывало.

Нужен символ, ключ, чтобы не увязнуть, сказал Охлопков. Я это понял еще в саду у Севиной тещи. И что, за этим обязательно надо куда-то ехать? – спросил Зимборов. Они осушили одну бутылку легкого шипучего вина и откупорили вторую. Не знаю, ответил Охлопков. Он наполнил бумажные стаканчики красной шипучкой, немного пролил, и ветер обдал их лица винной росой. Мало тебе здесь этого? Серп и молот? Или: в эфире молодежная программа… А эфир – это ведь сияющая часть воздуха, местопребывание бессмертных, позже – агент, все связывающий со всем, потом – усыпляющее средство. И вот радиосреда. Так что можно просто стать радиолюбителем. Или музицировать по ночам в кинотеатре? Да, лейтенант – это последний из могикан, я думал, такие люди уже перевелись. Хотя… у меня есть товарищ – радиолюбитель, тоже чем-то похож на него. Кстати, у меня к нему дело. Хочешь познакомиться? Прямо сейчас? Ведь у нас еще и магарыч неизрасходован… все-таки: что ему взбрело? Говорят, был добрый, открытый… и на тебе: закрыт, за семью печатями. Это раздражает.

Как будто он всех обманул. Как будто обернулся кем-то… А его принимали за обыкновенного парня. И все. Он уже где-то. Нигде. И последняя надежда на фотографа. Задержи его здесь. Зимборов покачал головой. Остановись, мгновенье, ты ужасно. Ну что ж, вот вам труп времени. Он усмехнулся. Лики времени разнообразны… Как-то иду по набережной, думаю о методе Судека – накапливания времени. Он это делал так: устанавливал аппарат, довольно старинный, на треноге – всегда с нею работал, удобно, он же на войне руку потерял, – и уходил пить чай; ну и освещение менялось медленно, свет тек, объектив все заглатывал, пока он не возвращался. У него было свое измерение экспозиции: стакан или два крепкого чая. Как у чукчи три костра до стойбища. Но все-таки время у него странное. Это вовсе не остановка мгновения. Оно там течет, все обмывает, выплескивается за рамки. И – объемно. Ну, Судек есть Судек, алхимик, маг. А я иду по набережной, ну и думаю об этом… вдруг глядь: за рекой, над девятиэтажками на холме стеклянная железная маска, морда какого-то доисторического, сверхисторического животного, и тут же вырезалось косое крыло, и весь самолет вывернулся, помчался вверх, дальше, уменьшаясь. Там аэродром.

Ну да, откликнулся Охлопков, сосед оттуда на задания летает. Он посмотрел на Зимборова. Тот развел руками. Ты думаешь, я что-то еще скажу? Об этом же не скажешь. Это можно было бы сфотографировать, но фото пришлось бы сопроводить текстом: автор шел по набережной, думал о Судеке, о его методе… В этом была своя жуть… Нет, есть невозможные вещи, и что же гоняться за тенями? за иллюзиями? не все можно и нужно хватать. А ты – он ткнул дымящимся чубуком в сторону

Охлопкова – как раз и пытаешься это делать. И забываешь простые вещи. Какие? Ну, хотя бы очевидное: ты же не один. Я бы ни за что не стал экспериментировать, если это угрожает близким. Ради чего? Ради миражей? как их ни называй: символы там, знаки, ключи. Мне бы стало противно все. Прежде всего я сам, потом уже все, что я сделал, сотворил. И символы, знаки. Ключи.

Ты рассуждаешь как обыватель. И поэтому никогда ничего не добьешься.

Ну и что? – мирно спросил Зимборов.

Охлопков не нашелся, что ответить.

Возвращался Охлопков поздно. Проходя мимо магазина, заметил за стеклом среди тканей фигуру с бледным лицом и белыми руками, остановился. Это был манекен в брюках с блестящим ремнем, в рубашке, одна рука приподнята, словно он пытается задержать идущего и что-то сообщить; за дни и ночи стояния за стеклом у него созрела речь. Позади Охлопкова светил фонарь. И он увидел свое отражение в витрине рядом с манекеном. Манекен был прям, бесстрастен, трезв. А Охлопков шатался перед ним, словно специально, в педагогических целях напоенный илот. “А! спартанец!” – сказал громко Охлопков и замолчал, ухмыляясь. Ему давно хотелось вот так прямо и громко что-нибудь сказать манекену. Но днем было неудобно, а сейчас в самый раз. И все-таки хотя он и был один и пьян, а ему стало неловко. Перед кем, спрашивается? Ну, во всяком случае, не перед этим чучелом. Он подошел ближе, чтобы получше разглядеть его… мм… лицо? или как это у манекенов называется? Твердый мужественно-римский подбородок, прямой греческий нос. Средней величины губы. Неясного цвета глаза. Брови. Светлые волосы. Смотрит в упор, но мимо. Охлопков потеребил мокрую от весенней измороси бородку, шмыгнул носом. И вдруг ясно понял, что ему надо: разбить лоб.

Он повернул и пошел быстро дальше.

Ему еще раз надо разбить лоб! Чтобы пространство открылось во всей наготе, неожиданности, свежести – вместилище форм, красок, линий, одну из которых надо вплести в запястье огненной жилой, чтоб по ней… по ней тек шершавый колючий ток, струилась черная кровь Первого Солнца. Вот и все. Пространство. В нем необходимо странствовать, блуждать… Заблуждаться! Он как будто выкрикивал это оставшемуся позади манекену. Лучше уж быть живым рабом заблуждений, чем свободным мертвецом истины! Вперед! на зов чистого пространства. К развоплощению, ибо плоть… уф, плоть тягостна.

Выпитое тяжелой плитой качалось где-то в солнечном сплетении. Они перебрали, попав в гости к радиолюбителю, починявшему старую армейскую радиостанцию, Чекусову Боре. Охлопков с благоговением внимал языку эфирных знатоков – Зимборов на границе служил радистом. Наконец он улучил удобный момент и спросил, можно ли выйти на связь с Тибетом. Черноусый крутоплечий Чекусов в тельняшке, с наушниками, болтающимися на крепкой шее, посмотрел на Охлопкова с некоторым удивлением, будто только что увидел.

– С антенной “Граунд плейн”, – внятно, медленно, лениво произнося слова, ответил он, – все возможно. На сороковом диапазоне. – Он подумал, погладил усы и добавил: – Да и в десятиметровом. – И быстро взглянул на Зимборова. – Если солнечный пик поймать, когда ионосфера в лучшей проводимости. Но… с кем там связываться? с злым хунвейбином? – спросил он и взглянул снова на Зимборова. – Они же оккупировали Тибет.

– Мне жаль, – сказал Охлопков.

– И мне, – сказал Чекусов. – Строили бы китайский рай за своей стеной.

– Да, – сказал Охлопков, – теперь Тибет подвергнется индустриализации.

– Ну, это, допустим, неплохо, – возразил Чекусов. – А то ведь у них там каменный век? Ни телевидения, ни железных дорог?

Однокомнатная квартирка была похожа на телерадиомастерскую – вся завалена коробками с деталями, инструментами, кинескопами, динамиками, магнитофонами; старыми колонками, проводами; посредине стоял стол с гнездами, розетками, лампочками, проводами, тумблерами, клеммами – явно самодельный, приспособленный для каких-то исследований.

– Я не против железных дорог, – сказал Охлопков. – Но лучше бы в Тибете их не было.

Чекусов смотрел на него с любопытством.

– Ты… луддист?

– Он лудильщик любимой темы, – объяснил Зимборов.

– А, понимаю, – откликнулся Чекусов. – Как писатель-деревенщик или поэт в трехкомнатной квартире с телефоном-газом-телевизором-унитазом, кропающий о позывах своей деревенской души?

– Не луддит и не поэт, – сказал Охлопков, – а сторож-пожарник в одном лице.

– В кинотеатре? – переспросил Чекусов. – Ну, наверное, все кино пересмотрел. Вот в Тибет теперь тоже доставят хунвейбины киноустановку, фильмы крутить будут про Мао, Ильича Владимира, он же у них еще в законе? или уже глаза выкололи, Толь?

– Чего?

– Ну как там с марксизмом-ленинизмом у них, у косоглазых друзей?

Зимборов пожал плечами.

– У кого же консультироваться? – спросил Чекусов.

Зимборов отмахнулся.

– Что-что? Тебя это уже не колышет? Ты отошел от дел? перестал думать о судьбах родины? – на китайском направлении? Отслужил – и забыл? Из сердца вон хунвейбина?

– Остыл, – сказал Зимборов.

Чекусов подергал ус, с преувеличенным изумлением таращась на Зимборова.

– Что я тебе, вечный сержант-пограничник? – проворчал Зимборов.

– Но странно! – воскликнул Чекусов.

– Ничего странного. Все разные, и там не сплошь злобные мураши со стальными ртами, – ответил Зимборов. – Вот недавно в “Фото” напечатали работы Брессона. Среди прочего портрет монаха у монастырской стены в Пекине, такой странный человек с морщинистым улыбающимся лицом, с птичьим лицом… Птицы поют, но не улыбаются. А как бы это могло выглядеть? Брессон показал как. И кулаки разжимаются.

Чекусов предостерегающе вскинул руку.

– Товарищ! стареешь!

Зимборов добродушно похлопал себя по толстым щекам.

– А по-моему, просто толстею.

Охлопков предложил выпить за Тибет – чтоб его освободили! Но Зимборов ответил, что лично он пьет за Козельск, где живет его бабушка, семь недель татары не могли его взять.

Помолчали. Охлопков спросил, кивая на железный зеленый ящик с тумблерами и окошечками, с кем вообще можно установить связь. Чекусов не хотел отвечать.

– На Туркмению выйти можно? – спросил Охлопков.

Чекусов недружелюбно и с легким удивлением посмотрел на него.

– Или с камчадалом?

– Да хоть с папой римским! – не выдержал Чекусов.

– И с Таити?

– У тебя что, родственники там?

– Там Гоген похоронен.

– Кладбище – не моя епархия. Связь с умершими – это не ко мне, я столы не верчу.

– Я предлагаю послать сообщение живым, – возразил Охлопков. – Можно куда-нибудь поближе. На Крит. В Глинске весна тчк Дождь тчк Пьем ваше здоровье водку. И дать какую-нибудь музыку. Жаль, под рукой записей Вика нет, его группы “Иван Сусанин”, песни “Бараба-а-ны молчания”… Правда, никто не поймет, что это про сумасшедший дом… – Охлопков осекся, поймав тревожно-изучающий взгляд Чекусова.

– Вот когда у тебя будет своя станция, тогда ты все это и передашь, – сердито сказал он.

– Но… хотя бы сводку погоды можно? – виновато спросил Охлопков.

– Можно, – ответил Чекусов. – Но не сейчас.

– А, не пришло время связи? Сеанса связи, – поправился Охлопков.

Зимборов усмехнулся и сказал, что сеанс еще не скоро наступит, если вообще когда-нибудь наступит.

Чекусов вскинулся:

– Все уже почти на мази!

Далее последовала непереводимая игра слов: эмиттер, коллектор, вход УЗЧ, схема АРУ – и не хватает лишь какой-то детали, а также антенны типа “Граунд плейн”, но если Зимборов принес вещь, то процесс приближения выхода в эфир уже начался. Зимборов полез в свою суму, Чекусов принял безразличный скучающий вид, но глаза его хищно протрезвели, когда на спецстоле оказался старый “ВЭФ”. Он взял приемник, включил. Толик предупредил, что без батареек все равно не заработает. Тогда Чекусов подключил его к сети. “ВЭФ” зажурчал, послышался голос комментатора, пресекся, прервался музыкой, затем наплыло нечто бесформенное, нечто вроде космического наэлектризованного облака, тут же преобразовалось в свистящий и гудящий стадион, внезапно наступила тишина, как будто эфирный путник куда-то исчез, ударился лбом обо что-то и рассеялся, но вот что-то зашелестело, послышался шорох, – из молчания, пустоты вновь сгущался звучащий, хрипящий, клокочущий мир, вдруг чисто и высоко запела женщина где-то скорее всего в Болгарии или Югославии.

– Хорошо, – сказал Чекусов, выключая приемник.

А жаль, Охлопкову представлялись горы, старые белые церкви, пыльные дороги, уставшие от зноя сады. Эфир, чистое пространство звука. В начале был звук. Звук шипящей, как бомба, первоточки, в которой все было свернуто, то есть в котором, в звуке, были свернуты все планеты, туманности, Луна, Солнце, море, горы, облака, деревья, цветы, воды, рыбы, птицы, крепостные стены, колонны, зеркала, бумага, бутылки…

– Хорошо, – сказал Чекусов. Или он это уже говорил? Возможно, повторил.

Толстощекое лицо Зимборова тоже приняло отсутствующее выражение. Он даже подавил зевок. А сам внимательно следит за Чекусовым, как тот встает, идет в угол комнаты, роется там… внезапно раздается звонок в дверь. Чекусов слегка бледнеет, оглядывается на зеленый ящик радиостанции, просит задвинуть его под стол и идет открывать. В дверь уже звонили ранее, это были дети радиолюбителя, девочка и мальчик, он женился еще до армии, так что успел стать умудренным семьянином, не то что Зимборов с Охлопковым; детей он отправил к тете Марии, жившей где-то поблизости, – по словам Зимборова, бесценной тетке, пекущейся о Чекусове, как о родном сыне, вызволяющей его из разных передряг, каких? ну, потом расскажу. Из прихожей доносится женский голос. Теперь уже чуть-чуть бледнеет Зимборов. Слышна короткая перепалка… дверь захлопывается. Появляется довольный Чекусов.

– А у нас есть там что-нибудь еще в отделениях твоего рундука? – интересуется он, беря пустую бутылку, чтобы отнести ее в кухню.

Зимборов отвечает, что он, в конце концов, не факир. Кивнув, Чекусов уходит, слышно, как звякает бутылка, занимая место в небольшой батарее под раковиной, затем вкрадчиво хлопает дверца холодильника, и Чекусов возвращается с бутылкой “Рижского бальзама”.

– Вот, тетя подарила лечиться.

– От чего?

– От насморка.

– Ладно, – не выдерживает Зимборов, – где фотоаппарат?

Чекусов кивает, дескать, да, сейчас, не спеши, всему свое время, неторопливо наполняет лениво текущим черным дегтярным вонючим бальзамом рюмки.

– Ну-ка проверим, что это означает, когда говорят: бальзам на душу.

Зимборов крутит головой, кривится, выпив:

– Га-а-дст…

– А по-моему, чудесная, душистая штука, – возражает Чекусов, передергиваясь.

Зимборов исподлобья наблюдает за Чекусовым. Тот, взглянув на Зимборова, решительно встает, снова идет в угол, роется там и приносит что-то в футляре.

– Что это?.. Подзорная труба?

Чекусов кивает, оглаживая усы. Извлекает из футляра трубу, наводит ее на спецстол, потом на Зимборова, на окно.

– Не хочешь посмотреть?

– Нет.

– Можно увидеть кратеры на Луне, – замечает Чекусов. – Или как девушка в доме напротив зашивает дырку на чулке.

Зимборов насупливается.

– Эту вещь надо Севе подарить… было… несколько лет назад, – бурчит он.

– А тебе не нужна? – быстро и как бы мимоходом спрашивает Чекусов.

– Нет, – резко отвечает Зимборов. – Я пришел за другим.

– Знаю, – соглашается Чекусов и прячет трубу, снова что-то ищет среди ящичков, железок, проволоки – и вынимает коробку. – Посмотри, – просит он.

Зимборов брезгливо глядит на увесистый блестящий металлический цилиндр с крышкой, зажимами, похожий на какой-то снаряд для физических опытов.

– Что это еще?

– Пошли!

В кухне на внутренней стороне двери висит пыльная форма десантника, Охлопков смотрит на птицу, вырезанную из нержавейки.

– Ты прыгал? – спрашивает Охлопков.

Чекусов небрежно кивает, заполняя цилиндр водой, зажигает газ, крепко завинчивает зажимы и водружает цилиндр на огонь.

– Ну и как?

– Ах да, – вспоминает Чекусов, не отвечая на вопрос, достает из коробки трубочку, ввинчивает ее в цилиндр. – Так. Засекаем время.

Через минуту в снаряде угрожающе засвистело. Зимборов с Охлопковым попятились.

– Оп-па!

Чекусов подставляет под трубочку кружку, ослабляет зажимы, из снаряда ударяет кипящая струя. Чекусов торжествующе оглядывает лица зрителей и объясняет, что это суперскоростная кофеварка, кофе, к сожалению, нет, но можно заварить какао, если кто любит.

– Меня от него в пионерском лагере рвало, – говорит Охлопков.

Зимборов ничего не говорит, молчит, полный самых мрачных подозрений, что нужную вещь он вряд ли получит, ее скорее всего Чекусов уже променял на что-либо, а жаль, один фанатик просил у него именно допотопный фотоаппарат “Зоркий”, обещая взамен объектив от “Никона”.

– Тогда давайте приготовим пунш из “Рижского бальзама”! – с воодушевлением предложил Чекусов.

И вот – ночь, фонарь, аптека. То есть магазин, манекен. Но уже далеко позади. Весь город спит, а Охлопков бредет покачиваясь, словно плывет сквозь волны эфира, – вот где ослепительная свобода! Таити, Крит… в любую точку земного шара можно попасть, постучаться, и она тебе откроется, отзовется, и ты вездесущ, как ангел или демон… но тут есть проблемы, как понял Охлопков, даже когда корабль – армейская радиостанция – будет готов, на нем никогда нельзя будет выйти, пока не получишь разрешения, а его-то и не получишь скорее всего, и без бумажки корабль не сдвинется с места или пойдет на дно. Почему? Чекусов только на первый взгляд добропорядочный советский семьянин, рабочий. На второй взгляд он кто-то вроде Дрейка, и выпускать его в эфир вряд ли сочтут целесообразным товарищи из Госинспекции связи. Во-первых, слишком резок и способен на необдуманные поступки. Вообще обыкновенного парня уже угомонили бы сроком, ну, хотя бы годик дали на воспитание выдержки, но тут подключалась тетя Мария, ведущий и уважаемый начальством экономист крупного – в масштабах всего Союза и мира – предприятия, и Чекусов отделывался штрафами. За драку с водителем автобуса, остановившегося посреди лужи, – и все покорно прыгали, а Чекусов не захотел, и за прочие выходки. Хотя срок – условный – все-таки получил: за производство и сбыт коммутаторов электронной системы зажигания, – разработали вдвоем с другом эти, как они говорят, мулечки, ускоряющие зажигание, что, по их мнению, дает некоторую экономию топлива – раз – и сокращает вредные выхлопы в воздух – два. За экологический и экономический порыв друзьям дали по году условно (благодаря, естественно, стараниям тети Марии). Далее, стоит обратить внимание на факт невступления Б. Чекусова в ряды ВЛКСМ – ни в школе, ни в армии, ни позже на заводе. Надо также внимательно присмотреться к кругу его друзей. Например, взять небезызвестного Ярослава Печковского: фарцовщик и меломан, чьей фонотекой интересовались уже и кое-какие записи изъяли ввиду их сомнительной направленности. Или электрик гостиницы “Центральная” Эдмунд Тарасов, совершающий частые поездки в Ригу – Ленинград за пластинками и джинсами с тем, чтобы затем перепродать их втридорога в Глинске. Словом, как поется: “О Гарри, Гарри, ты не наш, да, ты не наш, о Гарри, Гарри, ты не с океана…”

Город спит, и одинокий Охлопков сквозь сны горожан проходит пьяным илотом. Пилотом, катапультировавшимся на пустоши. В карликовый лес пижм.

Слева, в глубине бульвара он видит полыхающие буквы “ПАРТИЗАНСКИЙ” и сворачивает к кинотеатру. Там засел еще один кубинец, Ваня Степовой. Он сейчас наверняка играет. Охлопков приближается к кинотеатру, приникает к двери, слушает. Действительно, доносятся деревянные звуки… Ну да, деревенеют, проходя сквозь дверь. Охлопков раздумывает, не постучать ли? не крикнуть ли? Или как-то проникнуть инкогнито в зал. И – зааплодировать. Браво, маэстро! Степовой будет шокирован, может, возмущен, но, если по чести, чего хочет каждый художник? Самый стойкий отшельник, живущий в пещере на необитаемом острове? Что однажды на горизонте покажутся мачты. И его статуэтки и песчаные замки кто-то увидит. Но как туда попасть? Охлопков задирает голову. Пожарная лестница. Балкончик. Обычно дверь там заперта на задвижку… А что, если кто-то днем выходил покурить – и забыл закрыть? А Степовой не проверил? Возле магазина Охлопков нашел ящик, подставил его под лестницу, вытянул руки и лишь коснулся кончиками пальцев нижней круглой перекладины… подпрыгнул – доски сразу же хрустнули, но он успел ухватиться за железный прут, подтянулся, упираясь ногами в стену. Перекладины были холодные и влажные. Охлопкову почудилось, что он вахтенным матросом карабкается на мачту. На плоской крыше было пусто и хорошо. Сырой ветер раздувал волосы. Охлопков дошагал до угла крыши, здесь была вторая, пожарная лестница. По ней он спустился на балкончик. Огляделся. Никого, только деревья, фонари, скамейки, урны. Он повернулся к двери, наполовину стеклянной, заглянул внутрь. Свет, пробивавшийся из зала, тускло озарял коридор с дверями. Охлопков толкнул дверь. Открыта она была или закрыта?

И что он мог там увидеть?

У разочарования какой-то привкус электричества. Словно лизнул металлические планки батарейки, оказавшейся еще достаточно заряженной… Но когда он добрался до дома напротив Штыка, то получил уже нешуточный электрический разряд – как будто его стегнули тонкой проволокой по лицу.

Бессонная раздраженная Ирма заявила, что очень удивлена, увидев его, а не опергруппу или оперную певицу.

Какую еще певицу?.. Такую! Огненную мамму. Только тут он обратил внимание, что она одета как бы для прогулки – или бегства? Наверное, ходила звонить Зимборову, беспокоилась… Ирмочка, что… что случилось? Ты же знаешь, сегодня день рождения Толика. Это было вчера. Ну… вчера. Но мы… мы сначала поехали за город, на кладбище. Потом пили на стене. Потом нанесли деловой визит. И уже ночью я еще заглянул в кинотеатр… Ирма нервно засмеялась. Нет, все так и было. Сейчас объясню. Он начал объяснять. В этой комнате с толстыми стенами говорить можно было громко. Ирма слушала его, отрешенно глядя в окно. За окном еще чернела ночь. Он замолчал. Все? Кажется. А теперь, сказала она, вторая серия. Краткое содержание.

На два звонка она пошла открывать. Она была уверена, что пришли Охлопков с Зимборовым, отмечать день рождения. Но на пороге стояла незнакомая женщина, на ней был пурпурный плащ, крашеные, залитые лаком волосы дыбились огненной лавой над густо подведенными бровями и резко очерченными крапчатыми глазами… Нет, она и не стояла на пороге, как только Ирма открыла дверь, она сразу шагнула вперед и направилась в комнату, сумочка яростно болталась на локте, плащ пылал и шуршал. У Ирмы мгновенно пересохло в горле, а голова слегка закружилась от густого удара тяжелых пряных экзотических духов (она потом гадала: “Каир”? “Джи-Джи”?). И мгновенно она поняла, что случилось нечто непоправимое – вот оно, происходит… нельзя было так доверчиво открывать. Ей ничего не оставалось, как только последовать за незнакомкой. Войдя в комнату, та окинула все быстрым взглядом и резко повернулась к Ирме, стоявшей у раскрытой двери. Шагнула к ней, вытянув руку с длинными ногтями, сияющими лаком. Ирма попятилась. Женщина закрыла рывком дверь и уставилась на Ирму. Она разглядывала ее со все возрастающей брезгливостью, крашеные губы кривились. Почему-то казалось, что она сейчас щелкнет застежкой сумочки и достанет какое-либо оружие. Так я и знала, наконец сказала она, стараясь говорить негромко, но голос у нее был как у джазовой певицы, он до сих пор вибрирует в перепонных барабанках! выпалила Ирма. Непротрезвевшему Охлопкову почудилось, что она пьяна. Он хрипло засмеялся. Ирма с сомнением взглянула на хмельного, глупо круглящего глаза Охлопкова, сидевшего в расстегнутом пальто, с сырой растрепанной бородкой. Конечно, этот кретин не способен был оценить ситуацию, почувствовать весь ужас вторжения немыслимой женщины, вообразить ее голос, истерически взвивавшийся и вдруг переходящий в обморочный шепот (на самом деле он почувствовал и оценил). Она уже не могла остановиться. За что ей все это одной? Пусть и он примет хотя бы десятую долю… примет, примет. И она продолжала. Это было ужасно. Она же говорила о нелюбви к театру? Ее всегда передергивает, как только она услышит театрально преувеличенный голос, как только увидит эффектные жесты, позы. Вот как Охлопкова тошнит от какао, ее мутит от всего театрального. Охлопков облизнул сухие губы, испытующе посмотрел на Ирму. Но не решился попросить чаю. Да, это было бы слишком. Ну-ну. И что? Ничего, с обидой ответила Ирма. Ничего, продолжала она, просто в наказание за что-то ей довелось оказаться в эпицентре какого-то дурацкого спектакля. Эта женщина была насквозь вся театральна. Может быть, она играет в местном театре? Надо было видеть эти ужимки, слышать эти шизофренические паузы. Возгласы, всплескивания руками. Стук высоких каблуков, когда она металась по комнате. Зачем металась-то? куда? К серванту, посмотреть, все ли тарелки целы. Ах, сколько пы-ыли! Андрэй поросенок, понятно, но можно же проявить чуточку такта? Какого такта? – не понял Охлопков, растерянно глядя на нее. Он еще ни разу не слышал, чтобы Ирма кого-то передразнивала. Сознание у него раздваивалось. Он начинал видеть и слышать огненную мамму. Не знаю, ответила Ирма. Она хотела, чтобы я тут же кинулась протирать тарелки. Она приняла меня за очередную подружку Андрэя. Дюши? Елесина? – переспросил Охлопков. Так это его мать? Да. И меня чуть не вырвало, когда она вытаращилась в паузе, услышав, что я никакая не подружка, а квартирантка, живу здесь с одноклассником Дюши Охлопковым. Да, чуть не вытошнило прямо на ее хлопающие загнутые фальшивые ресницы, на ее заломленные руки, на ее искрящийся плащ. Это было… что-то! Доказывать, что да, да, да, квартиранты, платим деньги ее сыну, Дюше, Андрэю Елесину. Настоящие квартиранты, а не приживальщики. Ведь она поначалу вспылила: что, мол, ее Андрэй – Савва Морозов?! И взвилась и забегала, застучала каблуками, замахала руками пуще прежнего, услышав о деньгах. Тут уже Охлопков не вытерпел. Да что такое, черт возьми?! Он наморщился, пытаясь сосредоточиться. Мелькнула дикая мысль, что Ирма его разыгрывает в отместку за позднее возвращение. Вот и она, сказала Ирма, мамма эта изогнулась как-то, встряхнула вулканической прической так, что даже искры посыпались, – и дико прошептала, прокричала задушенно: “Это что, ш-ш-шутка?!” Жутко. Объясни толком, попросил Охлопков. Хорошо. Она потребовала, чтобы мы сию же минуту съехали. Сию минуту, пока не нагрянула опергруппа с понятыми и Георгием, попросту Жоржем. Это еще кто? – трезвея, спросил Охлопков. Я тоже спросила. А она ухватилась вдруг за Жоржа, стала ловить меня, загонять в угол, уличать… ей самой, видимо, эта идея так понравилась, что она про все забыла. Ну, я так поняла, Георгий – ее бывший муж, отец Дюши. И он претендует на эту комнату. А еще – хищники соседи. Летчик, что ли? Она сказала, что летчика отравят, комнату его и эту оттяпают и будут жить шикарно, как какие-нибудь важные штучки. Да кто? Лида с Витькой? Не знаю, “они”. “Они” уже заявили, настучали куда надо, что Дюшка незаконно торгует лишней жилплощадью, и вот-вот сюда нагрянет милиция, кошмар. Это она сказала? Ну а кто еще? Полнейший бред, сказал Охлопков, потирая лоб. Ирма хмыкнула. Я хочу чаю, сказал Охлопков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю