355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Ермаков » Холст » Текст книги (страница 3)
Холст
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:33

Текст книги "Холст"


Автор книги: Олег Ермаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Планёры штиблеты шампанским не чистили; венгерское красное шампанское они предпочитали пить: на башнях крепости, если был повод

(пустую посуду, окурки уносили с собой, до ближайшей урны).

Одевались они как придется. Не в этом был шик. Главное – держаться с достоинством, лелеять небанальные помыслы – и вдруг на повороте, за углом, поймать линию, почувствовать, как грудь пронзает нечто и там проворачивается золотой клубок и начинает тихонько разматываться, и тебя ведет, ты слепо идешь, как будто за поводырем, не обращая внимания на какие-то мелочи, – немного замешкаешься, задумаешься, где свернуть, идти туда-то или туда, – и это оборвется: надо идти не раздумывая, в пойманном ритме золотого клубка, да, в особом времени, явно не совпадающем с движением стрелок на больших круглых городских часах на перекрестке двух главных улиц: Ленина и Советской… впрочем, у планёров была своя топонимика, старорежимная, и эти улицы назывались иначе: Почтовая и Молоховская, – и если возникает ощущение странности этого места под небом на холмах, застроенных домами, башнями, церквами, если взгляду, брошенному в знакомую арку, неожиданно открывается какой-то новый вид, если появляется уверенность, что каждый шаг приближает к городу настоящему, к позвоночнику города, к его ребрам и черепу, осыпанному кирпичной крошкой и древней известью, пробитому пустившими ростки дубовыми сваями, – если все так, ты на линии, и ветер, наполнивший город, раздувает куртку в твоей руке и гонит облака в синие окна, морщинит зеленые лица деревьев, срывается с мостов и упруго бьет чайку, рассыпает солнечную зыбь по воде… Прекращается это внезапно и ошеломляет, пожалуй, сильнее, чем начало: тут-то и понимаешь, что планировал. Наверное, также ошарашивает смерть. Но планёр жив. И только он знает, каким может быть город, обычный путь по знакомым улицам. Хочется повторить. Но усилия ни к чему не приводят. Для планирования необходимо совпадение многого. Планирование случайно. К нему можно готовиться, но его нельзя вызвать. Тем более каким-то химическим способом. Планёр трезв, здоров, он глубоко дышит. Одет необременительно. В кармане мелочь. Идет ровно, смотрит бесцельно.

Никого не задевает, ловко лавируя в толпе, среди машин. Все замечает, ничему не придавая значения. Все слышит: гудки автомобилей, обрывки разговоров, вздохи, топанье, стук каблуков и тиканье часов на руке, но не влечется за звуками. А если его окликнуть по имени, то он, пожалуй, не отзовется: в это время у него нет имени или оно какое-то другое, неизвестное, непривычное, протяжное или слишком короткое, и произнести его нельзя, оно дрожит в солнечном сплетении, – в сплетении ветвей, лучей, красных ручьев крови. (Улица Красный Ручей, улица Зеленый Ручей, свет солнца в стекле, провода, летящие над оврагом, тень на стене – его имя.)

Они всё собирались нарисовать свою карту города – с маршрутами-линиями, но, как и с книгой птиц, слишком долго готовились, спорили, уточняли принцип отбора линий, – и время ушло.

Неужели ушло?

– Так у тебя совсем никаких соображений? – снова поинтересовался

Зимборов, отворачиваясь от ветерка и раскуривая погасшую трубку.

– Никаких, – машинально ответил Охлопков, завороженный пыханьем трубки, ее рдяными отсветами на толстом лице друга, – и мгновенным воспоминанием об одной вещи Брейгеля Старшего, выдержанной в таких же скорбно-осенних тонах (крестьяне собирают хворост, на деревьях отблески очага, еще дальше неприветливая ветреная бухта, кораблик),

– и еще старой мыслью об осени, о ее загадке и вечной средневековости, – нет, ближе, в осени всегда мерещится век восемнадцатый и девятнадцатый? – да, почему-то.

Толик Зимборов тоже пытался ухватить некую ускользающую загадку за хвост, но уже не осени, а целого города (или загадка осени больше?).

Он работал в фотоателье. Мучился там. Ездил на предприятия снимать передовиков для досок Почета. В выходные в парке или у Лошади фотографировал гуляющих граждан, часто нетрезвых, назойливых. Иногда его заказывали на похороны. Свадьбы обслуживал другой фотограф, зубр, ветеран фотоателье. Как-то этот зубр приболел, и вместо него на свадьбу попал Толик. Отснял, выпил и еще с собой унес, в понедельник проявил пленку – свадьбы как не бывало: туманное молоко, дым. Родственники мужа, узнав об этом, почему-то обрадовались, а родственники жены устроили скандал в ателье, и один из них, очень агрессивный, искал Зимборова, так что ему пришлось удалиться через черный ход и неделю отдыхать за свой счет.

В фотоателье он устроился по надобности – не деньги зарабатывать, до этого он водил микроавтобус алмазного предприятия, там-то платили больше, – а для того, чтобы иметь доступ к хорошей фототехнике. В родительской однокомнатной квартирке со совмещенным санузлом печатать фотографии, сушить пленки можно было по ночам, что он и делал, а потом клевал носом за рулем и однажды чуть не промахнулся мимо моста, везя целую бригаду: хорошо, скорость была невысокой и крепкие перила не дали микроавтобусу уехать по “второму мосту” – в никуда. Себя, записного самоеда, холостяка, ему было не так уж жалко. А ребята веселились, шутили, возвращаясь из продолжительной сельской командировки к женам и детям, всем необходимые долгожданные люди. Толик решил больше не рисковать. Да и пора было продвигаться дальше, становиться профессионалом. Ведь только профессионалу, волку могла даться главная добыча, которую Толик без устали преследовал, вернувшись из армии, на крутых улочках города, в арках и подворотнях.

Толика Зимборова первым забрили. Он попал в Азию нешуточную, в

Зайсан, на китайскую границу, откуда писал мрачные, немногословные письма, от которых тянуло каким-то ссыльным холодом. Охлопков с

Миноровым рассматривали карту страны, находили озеро Зайсан, населенный пункт Зайсан. Карта в этих местах была покрыта желтоватыми пятнами пустынь и оранжевыми хвостами горных систем.

Толик где-то там и изнывал от пыли, жары, ночных холодов. Почти сразу же подхватил ангину и угодил в госпиталь. Он писал, а потом и рассказывал, что там много песка, колючек, камней, плохой воды, а воздух гнилой – любая царапина гноится, фотографировать нечего, лучший аппарат – автоматический, с магазином и тремя другими в подсумке, все местные на одно лицо, косоглазые, хитрые, недобрые, живут грязно, жрут баранину, плов – руками, а руки как ковш землечерпалки, от баб воняет, видел пастуха – вся башка в гнидах, какие-то тридцатые годы, того и гляди, басмачи на сопки выскочат; земля голая и ядовитая: под камнями копошатся насекомые, тарантулы, скорпионы, фаланги; песчаная буря налетит – ни черта не видно, да и на что смотреть? на голые склоны, уходящие в Китай. Потом уже с заставы он видел китайцев, маленьких, как насекомые, они за речкой показательные учения устраивали, давили на психику, но среди погранцов не было истерик, все только и мечтали влепить китаёзам. И однажды им представилась такая возможность. Правда, подбитый оказался всего лишь пастухом, но с берданкой и от наряда уходил в глубь СССР. Возможно, под личиной заблудившегося в поисках отары пастуха скрывался коварный хунвейбин. Кем он был на самом деле, они так никогда и не узнали. Но стрелявшего погранца отправили в отпуск и наградили.

Зимборову не хотелось бы в отпуск. Это же мука мученическая. Нет уж, лучше сразу и до конца. На заставе, в степи на передвижной радиостанции – а он был радистом – ему снился город, снилась река.

Снилось, что он возвращается, а это какой-то другой город, и ему приказывают в нем жить, но он убегает и ищет свой город.

Да и в пастуха он вряд ли выстрелил бы. Даже если это хитрый и злой китаёза.

И когда поезд, наполнившись зелеными сумерками, промчался по влажным лесным чащам, захватывая окнами живительный воздух, омывавший тысячи альвеол прокуренной груди, и однажды утром слева взошли холмы, зеленые холмы города с красноватыми средневековыми стенами, из-за которых выглядывали купола уцелевших после всех катаклизмов церквей,

Анатолий Зимборов, плотный невысокий сержант с рябоватым лицом, в парадной форме, начищенных ботинках, фуражке с зеленым околышем, был близок к тому, чтобы впасть в экстаз, хотя вообще-то по флегматичной своей природе и комплекции он и не склонен к подобным штучкам, – но тут слезы стояли в сержантских глубоко посаженных глазах, они наполняли глазницы, как сухие шурфы вдруг ожившие подземные источники, и он сжимал рукоять дембельского чемоданчика изо всех сил и даже нелепо думал, что миражи в степи бывают изумительно правдоподобными, а сны заканчиваются пробуждением от дикого вопля дежурного: “П-аа-дъёоомм!”

Но поезд причалил к реальному Глинску.

И Толя Зимборов, выйдя на перрон и торопливо закуривая, поклялся городу в вечной верности. Издалека, из зайсанской степи, он хорошо его рассмотрел и понял, что появился на свет в лучшем месте

Среднерусской равнины.

Из голенищ от старых материных сапог он сшил вместительный саквояж.

Обычно в вестернах с подобными сумками, набитыми банкнотами, из поезда на скачущую рядом лошадь выпрыгивает парень с шейным платком на лице. В Толиков саквояж помещались два фотоаппарата, объективы, штатив, пленки, фильтры, даже небольшой отражатель из жести, ну и, конечно, коробка с табаком, перетянутая резинкой, и трубка, вывезенная из Зайсана, подарок спасенного в метель охотника, – “он был русский”, – замечал Толик, раскуривая трубку, неисправимый ксенофоб – особенно что касается пришельцев из-за Урала и Каспия.

В выходные он вставал по будильнику, как на утиную охоту, выпивал бокал молока и спускался со своей сумищей на боку на улицу, в сладкие сумерки спящего еще города. И он шел, распугивая брачующихся кошек, застигая опорожняющихся бледных и нетрезвых после бурной ночи девиц возле кирпичных стен, ларьков, тумб с афишами, внимая совету их спутников не таращить буркалы, валить мимо.

“А почему бы их не снимать? – спрашивал Охлопков. – „Наш город утром”, специальный репортаж…” – “Во-первых, противно. Во-вторых, аппарат разобьют. И кто, где опубликует?” – “А нет ли здесь какой-то поэзии? Они стоят, как кошки на углах, естественны, непосредственны, беззаконны”. – “Я бы их штрафовал”. – “Кобылиц во времена оны не штрафовали… А кстати, знаешь, что предсказывали футурологи? Что города мира потонут в навозе, превратятся в авгиевы конюшни: число людей и экипажей неукоснительно росло. Но появился Геракл: Двигатель

Внутреннего Сгорания”. – “Ну, в общем, ты возьми этюдник, выйди под утро и сам пиши”. – “Никто не согласится так долго позировать с голой задницей на ветру”. – “Живопись – неповоротливая бабушка”.

Охлопков устроился служить в кинотеатр “Партизанский”.

Отличное место – в центре города, возле универмага на бульваре; правда, и недалеко от тюрьмы, высящейся мрачным замком, – оттуда, из-за высокой стены, иногда долетал лай овчарок и вдруг наносило запах щей; грязный асфальт под стеной был усеян свернутыми бумажками, записками, перелетевшими оттуда, с той стороны, да так и не попавшими в руки адресаток, – тюремные журавлики, плавающие в лужах… Но ничего не попишешь, город – сложно организованное пространство, рассеченное стеклом, проводами, вздернутое телевышкой, здесь обычны резкие перепады, неожиданные совмещения. Не оттого ли и кажутся неравными равные расстояния – в поле и в городе.

Напротив кинотеатра магазин для новобрачных.

Охлопков должен был прийти примерно за полчаса до окончания последнего сеанса, отпустить билетершу, поговорив с ней, конечно, о погоде, о новой “картине”, если демонстрировался новый фильм; за пять минут до финала войти в зал: все лица напряженно обращены к экрану, на котором пылают последние краски, и герои обмениваются заключительными жестами, репликами, выстрелами, ударами и поцелуями,

– отпереть левые ворота, затем, пройдя через зал и попадая головой в тяжелый цветной луч из кинопроекторской, открыть правые ворота, после чего успеть взбежать наверх в звуках финальной музыки и защелкать рубильниками, обрушивая явь, свет на головы зачарованных зрителей, и ждать, пока они, щурясь, потерянно озираясь и глупо улыбаясь, выбредут во мрак и холод, оставив в зале запахи одежды, пота, духов, сигарет. Запереть двери, выпроводить киномеханика, проверить все углы, зайти за экран, где стоят ведра и швабры, окинуть со сценки пустой зал, щелкнуть пальцем по клавише пианино, подняться на второй этаж, заглянуть в кабинеты, в кинопроекторскую – не спрятался ли кто-нибудь? – злоумышленник? – или заблудился нетрезвый последний зритель или сумасшедший.

В кассовой он брал алюминиевый чайник, стакан, заваривал покрепче чай, доставал принесенный с собой сахар, устраивался в фойе, тускло освещенном двумя-тремя лампочками, зажигал настольную лампу, раскрывал журнал или книгу и чаевничал. Курил в фойе. Можно было улечься на стулья и поспать. Если не спалось, ночью он поднимался на второй этаж, оттуда по пожарной лестнице на плоскую черную, как сожженное нагорье, крышу. Ему нравилось прогуливаться по крыше, смотреть на фонари бульвара, на окрестные дома с редкими горящими окнами, на телевышку с огнями для воздухоплавателей и перекрестки с бессмысленно мигающими желтым оком светофорами. Осенними ночами на улице почти никто не появлялся. Так, пробежит бездомная или удравшая от хозяина собака или пройдет, выписывая вензеля, пьяный. Ну, иногда веселая компания. Город спал. Горожане видели сны. Заключенные тоже.

– Что вы ищете?

Девушка убрала черную короткую прядь, оглядывается.

– Сумочку, – отвечает сердито.

Охлопков окидывает взглядом ряды.

– Где вы сидели?

– Где-то там… сбоку.

Она смотрит на него исподлобья, уже с надеждой.

– Нет ничего.

– Сама вижу, – с досадой отвечает она, закусывая губу.

– Что там было?

Тень возмущения на бледном лице. Не отвечает. В самом деле, бестактно интересоваться содержимым дамской сумочки. Хотя – что там может быть?

– Я имею в виду – что-то ценное? документы?

Она еще раз оглядывает ряды с креслицами, не отвечая.

– Возможно, кто-то по ошибке прихватил, – предполагает он, чтобы хоть немного ободрить ее. – И вернет завтра.

Она, будто проснувшись, широко смотрит на него, затем ее глаза сужаются, губы презрительно кривятся, – повернувшись, девушка идет к выходу, бормоча: “Аа, ч-черт”.

Жаль, думает Охлопков, хорошая девушка, и повод для знакомства приличный.

Фильмы он не смотрит, но примерно полчаса слушает голоса и всякие иные звуки из-за перекошенной двери – ее чуть не сорвали с петель зрители, ломанувшиеся на какую-то залетную звезду, – у плотника запой, все никак не починит, вот Охлопков и знает многие реплики наизусть:

“Кстати, господин советник, я хотел бы получить с вас плату за сегодняшний визит”. – “Хорошо. Сколько?” – “Пятьдесят рё”.

Иногда Охлопкову кажется, что врач попросил на этот раз шестьдесят.

Но он ослышался. Врач с красной бородой – отпирая двери в иной мир, мир рублей и современных советских поликлиник, Охлопков его видел – просит всегда пятьдесят. И с пафосом чуть позже заявляет: “Грязь и деньги накапливаются только в нечистых местах!”

– Эй, Ясумото, ты когда-либо бывал в подобных местах?

– Видите ли… Когда я жил в Нагасаки… Как вам сказать… Я три раза ходил.

– Как врач или как клиент?

– Меня затащили туда повеселиться друзья-студенты… Ну, конечно, у меня там ничего не было…

– Вот как?

– У меня в Эдо была девушка.

Интересно, как это все воспринимает киномеханик?

– Этот шарлатан хочет забрать девчонку…

– Ну вот еще!.. Какого черта ты заявляешься на этот остров…

– Я врач и буду…

– Мы тебя калекой сделаем!

Проходит ночь. Наступает день. Охлопков отсыпается; умывшись, бредет завтракать – или обедать уже? Ну да, вот хлопает дверь, и появляется долговязый подросток – Вик пришел из школы. Он приветствует брата, наскоро переодевается, моет руки и усаживается перед Охлопковым, схватив кусок булки, сыр, – и, жуя, спрашивает, не согласится ли он принять на себя – о, само собой, в будущем, в будущем, но, наверное, и не таком уж далеком, – ну, прямо скажем, лавры? Какие лавры…

Вик? Что-то вроде лавров Энди Уорхола. Виталик быстро и лукаво взглядывает на брата: что, мол, потрафил я тебе? Ты думаешь, я в восторге от этого бульонщика? – спрашивает Охлопков, намазывая масло на хлеб. Вик растерянно моргает, перестает жевать. Почему бульонщик?

Ну, он прославился, рисуя “Суп Кэмпбелла”. Всякую муру: туфельки, доллары, сибирского тигра – как будто еще один дензнак, Мао – серию одного и того же портрета – или аварию с фотографической точностью.

Да он не художник, Вик, так, ловкий комбинатор, фотограф скорее.

Почему же, спросил Вик, почему… ну, шум? восторги? Охлопков засмеялся. Такое время, дружище. Время шутих. Э, в смысле? – не понял Вик. Ну, шутиха – петарда. А-а. Виталик подумал и сказал: но лучше уж банку с супом нарисовать, чем розовые сопли по голубой стене. Это ты имеешь в виду абстракционизм? Да как раз нет, ответил

Вик. Всю эту бодягу, ну, реалистический сициализм. Охлопков усмехнулся: по-твоему, капиталистический реализм лучше? Конечно, тут же ответил Вик, интереснее, потому что откровенно все. Сравни хотя бы музыку, в твоей области я не рублю… Ну а об Энди Уорхоле знаешь. Вик скромно потупился. Кстати, вспомнил он, а специальность у него была – учитель рисования! Что ж, это вселяет надежды в учителей рисования. Только я-то не учитель, просто сторож, и это мне нравится. Энди тоже не работал ни дня по специальности, заметил Вик, а ушел в рекламу и начал зарабатывать кучи денег. Вик! что тебе надо? не тяни резину. Да ничего, ответил Вик, выпивая кефир, вытирая молочные губы. Когда ребята узнали, что ты служишь в “Партизанском”, набросились на меня: это же настоящий зал, там акустика не то что в подвале, пора выползать, а то мы, как катакомбные христиане, придавлены, всего шугаемся, не чувствуем звука. А, вот оно что, ну так с этого бы и начинал. Зачем-то приплел Уорхола. Вик потупился и пробурчал: Уорхол опекал “Вельвет Андеграунд”. Это кто? что?

“Вельвет Андеграунд”. Я же давал тебе слушать! А?.. извини, не помню, я их плохо различаю, ну, кроме “Битлов”, Джо Дассена… Вик скривился и чуть не плюнул в стакан. Ладно, ладно, примирительно сказал Охлопков, не злись, но все это в самом деле… мудрено. А, кажется, что-то припоминаю. Это такой у них междусобойчик… ну, то есть как бы, э-э… камерное. Ничего блатного! Да я о звучании, ну, не такое широкое, мощное, как у “Роллингов”. Да твои “Роллинги” говно, и Джаггер педик! И “Битлы” – сырки в шоколаде! Охлопков поднял руки. Я не спорю, Вик. Я тебе полностью доверяю, твоему чутью. “Междусобойчик”, “камерное”, с гадливостью повторял Вик, да без них весь этот рок-н-ролл сраный и яйца выеденного не стоит.

Согласен. И когда же вас ждать? Вик, забывшийся в раже, немного растерялся, замолчал, потом улыбнулся, вспомнив, с чего начал. С субботы на воскресенье можно? чтобы утром не надо в школу. Идет, сказал Охлопков. А родители? Ну, нашим скажем, что я играю у тебя – там же в фойе игровые автоматы. А остальные тоже что-нибудь наврут, это уже не твои заботы, сказал повеселевший Вик. Ты будешь нашим первым слушателем!

Проходит день. Вечером Охлопков идет прогуляться; печальные улицы в лужах, угрюмые дома снова наводят его на мысль о загадке осени. Он долго идет.

Вдалеке, над черными деревьями оврага, между кирпичных домов виднеется двойной силуэт костела, – даже самый силуэт его скорбно-молчалив. Ну, это оттого, что знаешь: там склад каких-то партийно-хозяйственных бумаг, и орган его безмолвствует полвека и больше.

Охлопков заглядывает в кофейню, выпивает чашку двойного кофе, выходит, закуривает, озираясь. Ему хочется кого-то увидеть?

Бесцельно он бредет по улице в остро пахнущих павших листьях, – павших в вечной схватке с ветром – авангардом зимы.

И времена года символичны. Или аллегоричны? Метафоричны?

Символ – нечто уводящее дальше, указывающее на бесконечность.

И он осень переживает как символ.

С Большой Советской (Молоховской) он видит собор на холме, напоминающий космический ковчег, нацелившийся куполами в тяжелое небо Глинска. Не зайти ли туда, в этот музей? поглазеть на иконы в грубых ризах при свете электрических свечей в громоздких люстрах на толстых цепях, на старческие лица, не выражающие ничего, кроме давнего уныния, – и радость, надежды, страсть перебродили в них, тесто перекисло; от плит под ногами всегда холодно; запах ладана и еще чего-то… смерти, ну, или немощи, дух немощи витает там, хотя служители в основном пышут румяным здоровьем, яро волосатые, крупнотелые, сочно, с благодушием и сытостью выпевающие какие-то непонятные слова, – и это отзывается из-под куполов, морозцем прошибает спины женщин; полязгивает – раскачивается маятником кадило, сизый дым, копоть, позолота, бормотанье, – неужели когда-то что-то живое было во всем этом? и каждое слово казалось свежим… И здесь времена года. Весна миновала. О чем же они басят? а старушки тянут жидко фальцетом? не разобрать, как если бы выступал якутский фольклорный ансамбль. Но якуты непосредственнее, живее, жизнерадостнее, в них блуждают токи земли. Эти токи асфальт не прошибают. Тем более металлические плиты. Страсть пустынь и пещер захирела здесь, обернулась бумажным раскрашенным кладбищенским цветком.

На следующий день вечером он приходит на службу – а там все то же:

“У меня в Эдо была девушка”. – “Я врач и буду приходить, пока здесь есть больные”. – “Что-о?.. Мы тебя калекой сделаем!”

Он отпускает билетершу, прохаживается по фойе.

“Отоэ, Тёдзи хочет тебя видеть… Поди к нему!” – “Отоэ пришла. Но учти, что много разговаривать тебе нельзя”. – “Сестричка, прости меня… Пожалуй, лучше, как ты говорила, быть нищим…” – “Полно, полно… Зачем сейчас говорить об этом… А пока помолчим…” -

“Нет, именно сейчас надо сказать… Во всем виноват я. Я виноват, что в нашей семье появился вор… Это совсем сломило отца и мать, и они решили умереть. Извини, сестричка, я тебе наврал о райском месте”.

Раздается звонок.

– Але? “Партизанский”? С кем я говорю?.. Коллега, тебя беспокоит сменщик. У меня небольшая просьба. Сделай одолжение, подежурь завтра. Или это невозможно?

Нет, почему же.

Через некоторое время он приходит, коллега, белокурый синеглазый сторож-сменщик в форме лейтенанта. Представляется: “Степовой Иван”,

– снимая перчатки и протягивая руку. Объясняет, что обстоятельства складываются таким вот образом: завтра ему в командировку, ведь он вообще-то служит на огненных рубежах родины – инспектором в пожарной части, а здесь так, по совместительству, – кстати, такой ставки – сторожа – у них в кинотеатре почему-то нет, а есть именно

“пожарный”, то есть “пожарник” на их профанном языке, так что служба по профилю, он улыбается, снимая шинель, фуражку и пряча все в шкаф в углу, рядом с “Морским боем”. Но, честно говоря, здесь он служит так, для разнообразия, – а ты? Охлопков отвечает, что у него это основная работа. Лейтенант вскидывает брови. Вот как? Где-то заочно учишься? Нет, уже отучился. Где?.. а! так тебе надо устроиться оформителем. Подождать немного, пока нашего вышибут, – у него уже был приступ белки, ты еще не знаком со здешней инвалидной командой?

С плотником, с Сергеевым-киномехаником, с другим киномехаником, с

Колотневым-оформителем? Ну, еще познакомишься: типажи. Может, будешь их рисовать. У плотника вот такой еврейский носище, но не по-еврейски красный, а? Так, о чем я? А, да, Колотнев. У него уже пошли ошибки. Скоро начнет рисовать чертей – и тогда ты сможешь здесь же устроиться и на дневной сеанс. Хотя… знаешь, я могу при случае спросить, бываю в разных местах, в драмтеатре, еще где-то.

Всюду, конечно, бардак, между нами, так что они – юлят. Неээт? не хочешь? Неужели тебе хватает? Или что, переживаешь крушение идеалов? пережидаешь? прячешься от семейства? Ну-ну, извини, я понимаю.

Всякие обстоятельства могут быть. И даже весьма диковинные… Вот как, например, в моем случае. Ведь ты удивлен? Что я здесь делаю?..

Изволь, с удовольствием объясню. В деньгах мы не нуждаемся, ну, по крайней мере как многие. Мне, разумеется, платят не бог весть сколько, – да мало. Но хватает. Подпитка от родителей жены, конечно, имеет значение, они у нее обеспеченные, добрые, щедрые… Что еще надо? Лейтенант с улыбкой вопросительно смотрел на Охлопкова. Тот пожал плечами; вообще-то он мог бы уже и уйти домой… Но действительно, чего же не хватает этому парню? Лейтенант покачал головой и вздохнул. Страсть. Одна маленькая неизжитая страсть. И посмотрел, какое впечатление произвели его слова. Охлопков неопределенно хмыкнул. Лейтенант засмеялся и взмахнул руками, пальцы запорхали в воздухе. Здесь, конечно, дрянной инструмент, но все же, все же. Да, ты можешь возразить, почему бы не приобрести хороший и не поставить его прямо дома? Да? Охлопков подумал и кивнул. Лицо лейтенанта омрачилось. Нет, сказал он, это-то как раз и невозможно: моя крошка, дарлинг, вуман начинает выть, как собака, на фортепьянную музыку. У нее мигрень разыгрывается. Ее мутит, как будто она съела позавчерашнюю котлету с мухой. Он нахмурился, замолчал, к чему-то прислушиваясь.

“Кто тебе разрешил?” – “Вы… Вы научили меня, каким должен быть врач. И я пойду этим путем”. – “Еще раз говорю – потом пожалеешь”. -

“Ну что ж, рискну”. Лейтенант ошарашенно взглянул на Охлопкова.

Финита ля комедиа?! Надо же отпирать двери! Не в службу, а в дружбу

– пособи, попросил лейтенант. Я налево – ты направо.

Они быстро прошли в зал.

В лучах заходящего солнца герои неторопливо шагали к больничному приюту. У пожилого врача борода была красноватая, но не такая откровенно красная, как у одного персонажа Шагала, у молодого врача был хвост; все были экзотически одеты. Охлопков испытывал чувство неловкости оттого, что они столь бесцеремонно вторгаются в какой-то совершенно чужой мир, хотя он не раз это проделывал, – но сейчас-то уже не его дежурство! С немыслимой скоростью они попали из одного времени-места в другое, как будто были персонажами фантастического повествования, или фильма, или сна. Он вдруг увидел все три плана: фойе, темный зал, цветной экран – и уже четвертый: бледный глаз фонаря, стену дома, деревья с голыми мокрыми ветвями. Изобразить это было бы невозможно. Живопись, конечно, проигрывает тому же кино. Ну так что ж. В зале вспыхнул свет, зрители зашумели, вставая и направляясь к прямоугольникам сырой тьмы, – чтобы пройти по улицам, поехать на каком-либо транспорте – к своим домам, разнообразным и похожим… Охлопков пережидал у портьер выхода, пока схлынет напор зрителей, – и внезапно встретился взглядом с чьими-то глазами. Это была девушка в зеленой куртке с капюшоном, в беретке, из-под которой выбивались рыжие пряди. Она уже не смотрела на него, шла вместе с кем-то, – он выглянул: нет, одна. Надо было что-то предпринять.

Подняться в фойе, одеться. Но она куда-нибудь сразу свернет.

Охлопков досадовал, что сразу не оделся. И почему не она забыла в тот раз сумочку? Он еще помешкал, со странным чувством глядя, как она уходит, – может, это и к лучшему? Но он уже шагнул во тьму, ощутил на лице холодную влагу черного ноября, молниеносно проигрывая различные варианты разговора: постойте, вы ничего не забыли? а! я обознался, просто однажды девушка забыла сумочку, – так вот она нашлась, ее вернули, да, невероятная история… хм, действительно, невероятная, – глупо, ведь она, возможно, помнит его по кафе, ну что ж, тем лучше, пусть поймет, что это только предлог; так не лучше ли сразу сказать: мы с вами где-то встречались… проклятая эра кино! ну а раньше все портила литература, – нет! живопись – самая безгрешная сестра… но картинные позы? жаль, что я не владею искусством Севы изумить птичьим коленцем… но что же сказать? вот она.

– Постойте, – сказал он.

Девушка обернулась.

– Вы… ничего не забыли?

Она глядела на него с недоумением. Мимо проходили люди. Поглядывали на девушку и остановившего ее простоволосого парня в свитере.

– Я? – переспросила она. – Где?

– Там, – кивнул он назад.

– Н-нет.

– Гм, – произнес он, забыв, что там дальше по сценарию. Все-таки живопись безгрешная… Модильяни?

Девушка посторонилась и после мгновенной заминки пошла дальше. Он пошел следом. Она покосилась на него. Черт, все вылетело из головы.

Но – тема кино, вот спасительная тема в наше время. И он спросил, понравился ли ей фильм. Она снова покосилась на него и ничего не ответила.

– А мне нет, – сказал он. – Я его вообще не смотрю, хотя и служу на огненной позиции там. – Он кивнул на полыхающие алым буквы

“ПАРТИЗАНСКИЙ”.

Она посмотрела настороженно.

– Не люблю кино, – сказал он. – А вы?

– Это опрос общественного мнения?

– Да нет. То есть да. На сторожей-пожарников навесили эту обязанность, – ухватился он за соломинку.

Она оглянулась.

– А кинотеатр остался открытым?

– Ничего страшного. Там мой напарник, настоящий пожарный, к тому же пианист.

Она снова посмотрела на него с опаской.

– Охота пуще неволи. Человек обеспечен, перед ним всюду юлят, служба идет превосходно, – если такими темпами и дальше пойдет, он скоро сам начальником станет.

– Кинотеатра? – иронично спросила она. Все-таки вокруг были люди, и она решила вести себя смелее.

– Нет, почему. Пожарной части. А в кинотеатре он музицирует.

– А кто поет? Вы?

– Нет, я художник, – решительно сказал Охлопков, ежась. Он уже порядочно замерз.

– Надо было шинель надеть, каску, – сказала она. На ее ресницы оседала изморось. Изо рта шел пар.

– Здоровью моему, – ответил он, засовывая ледяные руки в карманы брюк, – полезен русский холод, я снова счастлив…

Показался автобус. Девушка еще больше расхрабрилась.

– Ну что-то верится с трудом, – насмешливо произнесла она и направилась к остановке.

– Ваш? – едва ли не с облегчением спросил он.

Автобус, как лупофарый зверь, остановился перед ней и, кажется, даже присел.

– Так приходите картины смотреть!

– Ваши? – бросила она, входя в автобус.

Он хотел выкрикнуть имена знаменитых режиссеров, но двери уже закрылись и автобус поехал.

Охлопков кинулся назад, к кинотеатру.

– А я думал, куда ты пропал? – сказал лейтенант, встречая его в фойе, впрочем, как-то не очень приветливо. – Что-то случилось?

Охлопков ответил, что ничего такого, просто увидел знакомую.

Лейтенант посмотрел на часы.

– Так ты в самом деле играешь здесь? – спросил Охлопков.

– Да, – сухо ответил лейтенант. Не утерпел и добавил, загораясь: – В свое время я подавал некоторые надежды. Меня слушал профессор из

Московской консерватории, я был лучшим учеником в нашем училище.

Но… потом, как Скрябин, переиграл руку. Началась депрессия. И я… все похерил, батенька. Все. И теперь я здесь. Рука в порядке. – Он покрутил кистью, сжал ее в кулак. – Но время ушло. Всему свое время, сказано еще в Библии, – проговорил он и с некоторым беспокойством взглянул на Охлопкова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю