355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Ермаков » Холст » Текст книги (страница 7)
Холст
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:33

Текст книги "Холст"


Автор книги: Олег Ермаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Вообще импрессионисты первыми начали стирать грань между человеком и миром. Фигуры людей у них выписаны теми же трепещущими мазками, что и облака, свет. Они напоминали, что человек лишь часть целого. Это можно расценить как попытку заключения нового завета с природой, ибо радуга старого повыцвела. В преддверии эпохи индустриализации они хотели сделать это. Человек уже не главный герой картин, не человек, но мир, включающий и человека, – пространство главное действующее лицо. И это развоплощение закончилось дегуманизацией и адом “Герники”.

В коммунальной квартире им показалось комфортнее, чем у матери и отчима Охлопкова. Ирма быстро сошлась с Лидой, женщиной лет тридцати пяти, жившей с дочкой и сыном; в кухне под звон посуды и воды они говорили обо всем, начиная с цен, пустых прилавков и заканчивая немощью генерального секретаря и прогнозом погоды на завтра. Лида работала на чулочной фабрике и предлагала Ирме пойти туда же. Но сама же признавалась, что вечером, после смены она как выжатый лимон… А Ирме надо было готовиться ко второму штурму мединститута.

Она пока не работала, подыскивая что-нибудь подходящее. Домой она обо всем написала. О том, что на самом деле не поступила в институт, провалилась, но возвращаться в ненавистный…ин не захотела, нашла квартиру, работала на почте… Родители молчали. Ей пришлось отправить ценным письмом паспорт и заявление о выписке, чтобы наконец прописаться в Глинске. Но когда документы вернулись и Охлопков обратился к матери, та наотрез отказалась прописывать Ирму: ведь та сама пренебрегла ее кровом.

Денег не хватало. Охлопков вынужден был пойти на железную дорогу, на погрузочно-разгрузочную станцию.

Возле одноэтажного кирпичного домика сидели на пустых ящиках, покуривая, мужики. На приветствие Охлопкова никто не ответил. Он хотел пройти в контору, но его остановил невысокий остроносый парень с мелкими цепкими глазами, поминутно цыкавший слюной; если на работу, то самое, опоздал. По опыту студенческих лет Охлопков знал, что здесь процветает самая пошлая конкуренция; между претендентами иногда даже случались потасовки; платили здесь неплохо и, главное, сразу; на осенних разгрузках вообще была лафа, вагоны являли собой роскошные объекты для натюрмортов в духе Бальтазара ван дер Аста или

Микеланджело Меризи, прозванного Караваджо: они были полны нежных и ароматных южных даров Помоны; разумеется, грузчикам дозволялось вкушать солнечные плоды. Охлопков просчитался, понадеявшись, что по ранней весне конкуренция будет не такой острой.

Ну что, оставалось только ловко сплюнуть, как здесь принято, и топать домой. Но долговязый парень в тельняшке, выглядывавшей из-под куртки, слегка заикаясь, сказал:

– П-подожди. Если один м-мерин не подтянется, б-будет тебе фронт т-труда.

– Нет, он придет, – возразил остроносый, выцыкивая слюну.

Но мерин не пришел. Появился состав товарных обшарпанных, выкрашенных, как обычно, в коричневый цвет вагонов, подталкиваемых небольшим зеленым электровозом с красными цифрами и буквами. Все зашевелились, заплевались, отщелкивая окурки. Двое в спортивных костюмах, рослые, плечистые, явно студенты физинститута, пружинисто вскочили. Только один рыхлый мужик с бакенбардами, мешками под глазами, заросший сивой редкой щетиной, продолжал сидеть, тяжело вздыхая и неодобрительно глядя на все это сквозь красные ниточки паутины, раскинутой, наверное, ночью пауком бессонницы. Из конторы решительно вышла женщина в телогрейке, кудрявая, накрашенная, немолодая, с папкой под мышкой и плоскогубцами; свободную руку она то и дело запускала в карман и клевала семечки. Состав остановился.

Грузчики двинулись следом за женщиной. Вагоны были опечатаны.

– Вскрывайте! – велела она, отдавая плоскогубцы.

– Не приказ, а мед!

– Медом в рыло!

– Деготь в бочку.

– Кому не нравится – может отваливать, – сказала женщина.

Но все хотели работать. Даже тяжко вздыхавший мужик с кровавыми пауками почесывал мозоли: рвался в бой.

Вскрыли первый вагон. Там оказались ящики с маринадами: огурцами и помидорами, по четыре банки в каждом. То же и в остальных вагонах.

– Дайте нож, – попросил мужик с бакенбардами.

Долговязый в тельняшке хмыкнул, взял банку, зажал худыми ногами и длинными плоскими пальцами отогнул крышку. Лапы у него были как у баскетболиста. Да и рост. Он отпил рассола и передал банку мужику с бакенбардами. Тот схватил ее как голодный теленок вымя, приник, обливаясь рассолом, выплевывая с ворчанием черные бусины перца, лавровые листья и стебельки укропа; потом засунул грязные пальцы внутрь, выловил помидор, смачно слопал его, еще один, обтер пальцы о штаны и блаженно вздохнул: “У-ооо-хх!..” Хотел закурить, уже достал

“Приму”, – но тут к вагону подъехал грузовик, и долговязый, игравший роль бригадира, призвал всех к делу.

За первой машиной сразу же подъехала вторая. Мышцы живота уже ныли, под коленками подрагивало, спину ломило. Мужик с бакенбардами был багров, рубаха на нем промокла от рассола и пота, отдуваясь, он таскал ящики, прижимая их к толстому брюху, все стараясь как-нибудь положить ящик на него, но все-таки живот еще недостаточно нарос. Под ногами звенели осколки разбитых банок, штиблеты были измазаны помидорами, вагон благоухал. Всех тошнило от маринадов. Хотелось пить, пить, пи-и-ить…

– Это кто умный сказал о труде и обезьяне? – спросил мужик с бакенбардами, когда все закончилось и они шли к конторе, как настоящие матросы: просоленные и покачивающиеся.

– А что?

– Я как чувствовал себя обезьяной, так и чувствую, – кряхтя, сказал мужик с бакенбардами.

– Мало, наверное, работал, – заметил цыкающий.

– З-знаю я, ч-чего ему мало, – сказал длинный.

У конторы долговязый сказал Охлопкову, что он в списках не значится, пусть ждет здесь.

– У моря погоды, – добавил цыкающий.

Они втроем вошли в контору. Охлопков сел на ящик, достал последнюю сигарету. Пальцы дрожали. Из конторы выходили повеселевшие грузчики, приостанавливались, закуривали, совещались и дружно куда-то уходили.

Охлопков потер ботинком о ботинок, соскребая лавровый лист. Но, пожалуй, нельзя так, зря он поспешил и не зарегистрировался у конторщицы, как это принято, с паспортом. Нет, ребята, конечно, неплохие и шутники… но черт их знает. Держать вертикально свое тело казалось настоящим трудом. Хорошо бы лечь, растянуться. Нет, лучше работать оформителем, писарем в штабе. Кем угодно, но не египтянином.

Под бетонным забором уже распустилась мать-и-мачеха. Кто-то о цветках: золотые черепашки. Вот уж странное сравнение.

Приползли из Азии.

Напротив, на боковой ветке, стояли три вагона, в них кто-то жил, может, солдаты-железнодорожники, или рабочие-путейцы, или железнодорожные цыгане… хм. На окнах белели занавески, над трубой одного вагона витал сизой улыбкой дымок.

На железной дороге всегда чувствуешь себя немного инопланетянином.

Кем-то без корней, без роду и племени. И надо вспомнить, зачем сюда занесло. Что следует делать дальше.

И, конечно, очень мощное ощущение пространства, железные дороги сосуды его, нет, крестец, хребет, руки.

Дверь хлопнула, вышла бригада. Цыкающий наигранно удивился, прыснул слюной сквозь нечистые зубы, пропел гнусаво под нос: “А я сижю, чего-то ждю, а музыка играйн и играйн”… Долговязый, глядя

Охлопкову в глаза, улыбнулся, протянул три бумажки:

– Твои б-барабульки.

В его длинном лице с резкими складками поперек впалых щек, с глубокими морщинами на высоком лбу, с большим носом было что-то высокомерное, едва ли не аристократическое.

– Ну что? – спросил он. – За труд, май, мир?

– Еще апрель, – напомнил цыкающий.

– Тоже хороший месяц, – сказал мужик с бакенбардами, поглаживая живот с умильной улыбкой.

…И вот зачем его сюда занесло, вот что следует делать дальше: сидеть на берегу грязной реки неподалеку от уже до основания, до фундамента разобранного речного вокзала, глядеть на чаек, подныривающих под облезлое брюхо моста с ржавыми трубами, на всякий мусор, несомый течением, поднимать до краев наполненный граненый стакан (позаимствованный в ближайшей столовой), осушать его, отламывать кусок плавленого сырка, закусывать, слушая россказни собутыльников. Долговязый, выпив, перестал заикаться и заговорил ладно, все с тем же высокомерным выражением лица, и сразу стала ясна природа этого почти аристократизма: не кровь, а опыт, – он многое знал о людях, пройдя какие-то ускоренные университеты, о людях, о жизни и о смерти, только непонятно было, что он делает здесь со своими знаниями. Также и мужик с бакенбардами, утверждавший, что у него уже в детстве кличка была Кулибин и он мог все починить, даже вставную челюсть старику соседу, не говоря уже о всякой ерунде типа электроплитки, обогревателя, телевизора и так далее вплоть до станков ЧПУ на последнем месте работы. Один цыкающий не выказывал ничего особенного, он лишь поводил острым носом, выбрызгивал слюну и затаенно ухмылялся. Не выдержав хвальбы Кулибина с бакенбардами, спросил, что же он здесь ломает свои золотые ручки?.. Мужик с бакенбардами поднял на него удивленно округленные синие глаза и ответил обезоруживающе просто:

– Так уже обстоятельства не те.

Долговязый снисходительно улыбнулся, расчесал пятерней – лапища у него была вовсе не аристократическая – курчавые ржавого цвета волосы и заявил, что он знал одного мастера, ювелира по сейфам. Любым.

Вот у кого были руки. Но… потом ноги отказали.

– Почему? – с изумлением спросил Кулибин.

– Квасил, – коротко сказал долговязый и сурово замолчал, глядя куда-то по-над полным стаканом в руке.

– Ты не задерживай, – напомнил цыкающий.

И долговязый, запрокинув лысеющую голову, выпил.

Охлопков с неохотой согласился составить им компанию, но уступил неоспоримому доводу мужика с бакенбардами, что в бригаду надо

вливаться. А он собирался прийти еще на железную дорогу, втайне надеясь, что все же больше такой жестокой надобности не возникнет – родители Ирмы пришлют приличную сумму на обустройство или еще откуда-нибудь свалятся деньги, ведь сказано же: не заботьтесь о завтрашнем дне, – это так заманчиво и вдохновляюще звучит после таскания ящиков из вагонов в кузова грузовиков, что готов и остальным сентенциям верить, как бы нелепы они ни были.

Действительно, почему бы не подняться на заречный холм Глинска, где стоит дом напротив Штыка, мемориального знака, водруженного во славу советского оружия, и не отсчитать сколько-то дукатов за какой-нибудь холст… но как об этом узнает? ну о существовании Г. Охлопкова? и его картин? Кто? Меценат, почитатель сомнительной мазни.

Ночью Охлопков поднялся на крышу кинотеатра по железной лестнице, стоял, ловил горчащим от табака и крепкого чая ртом влажные волны весеннего воздуха.

В высокой мгле иногда гудел самолет, и бесшумно проносились насекомые эфира, обрастающие жесткими крыльями звука в наушниках бессонных радистов. В разрывах облаков показывались пятна звезд, куда-то плывущих наподобие плошек с огоньками по Гангу на одной из картин Рериха.

Но это сейчас, отсюда все так видится: Ганг над кинотеатром в

Глинске, выразительно одинокая фигура сторожа на крыше, дома с черными окнами, мощная труба котельной, стена тюрьмы, силуэты деревьев, среди ветвей золотой квадрат окна – и в нем тоже очертания человека. Городские пейзажи не менее странны и загадочны, чем горно-таежные, с бурными реками и высокими небесами.

А тогда Охлопкову чего-то там не хватало, он не мог ухватить что-то и толковал о “светоносных местах”. Несмотря на “застолбленные вечера”, он таскался с мольбертом – да, но как это все так получилось? вдруг спрашивал он себя, очнувшись с кистью в одной руке и палитрой в другой, – что он снова за это взялся? – и все снова то же, та же погоня неизвестно за кем, за чем сквозь волокна холста, – и пытался переводить вечерние отсветы на стенах домов, на холмах, стоя в глубине уже погрузившейся в сумерки улицы, на язык красок.

Это время самое заманчивое, время первых сумерек или, по свидетельству Зимборова, так называемое время эффекта, или режим, когда небо еще излучает свет, а фонари вот-вот зажгутся, – время, когда камни начинают сопротивляться притяжению земли и по всему городу слегка расшатываются фундаменты зданий; в сумеречных тоннелях улиц движутся люди и машины, громоздкие трамваи как призраки, а каменные зеркала на холмах ловят и отражают свет, – и этот отраженный свет надо писать какой-то совершенно истонченной кистью, а камень должен быть ощутимо тяжел и в то же время невесом. Камень и свет, и ничего больше. Но они не давались.

Может быть, он слишком уставал на железной дороге? Может, живописцу, как и музыканту, нельзя огрублять тяжелым трудом руки?

Полуночник не звонил. Иногда Охлопкову казалось, что тот что-то такое знает… Да нет, конечно, дело не в этом, какие еще подсказки? что он, ученик у доски?

Вот пример стоика: лейтенант Скрябин, ушедший в глухое подполье – навсегда. В этом что-то средневековое. Безымянное служение. Франциск

Ассизский увлеченно читал проповедь птицам, – ну так птицам же, и об этом все-таки стало известно. А лейтенант играет пустым креслам. И никто ни о чем не ведает.

Утром Охлопков застал Ирму не одну, соседка попросила попасти прихворнувшую дочку, и та корпела, высунув язык и шмыгая носом над альбомом с акварельными красками.

– Я ей дала твои краски, – сказала Ирма.

Девочка покосилась на Охлопкова. Он кивнул ей.

– Сейчас что-нибудь приготовлю, – заторопилась Ирма.

Охлопков вышел следом, нагнав в кухне, схватил за талию, она повернула светлое бледное лицо в веснушках, приоткрыла рот, он поцеловал ее, она дала ему язык, улыбаясь щелками зеленых сияющих глаз, потом легонько оттолкнула.

– Почему бы ей не сидеть у себя с моими красками? – спросил Охлопков.

– А ты в детстве не боялся один? в пустой комнате? – ответила она вопросом, зажигая газ.

– Нет.

Она дунула на спичку: фу! – и посмотрела на него с укоризною.

– Не боялся?

– Ну, боялся. Но любопытство было сильнее.

– Какое любопытство? – спросила она, ставя на газ чайник и черную сковородку.

– Что такое пустая комната. И меня до сих пор это удивляет: отсутствие.

Ирма приподняла золотистые брови, качнула хвостом рыжих волос, туго перехваченных черной резинкой. Ему нравилось, когда она так гладко зачесывала волосы, – тогда в ее лице появлялось что-то от молодого животного… неизвестной породы; она так крепко и тщательно убирала волосы в хвост, что кожа на скулах натягивалась и глаза удлинялись, как у немок Лукаса Кранаха Старшего.

– Не понимаю, чем это интересно. Скучно же?

– Нет, наоборот: печаль и какая-то глубоко запрятанная радость.

Она улыбнулась.

– Ты хочешь все это объяснить девочке?

– Нет, больше всего я хочу…

Дверь скрипнула. Ирма оглянулась, шепнула: это она, ты пойдешь – или я?

– Ладно, я послежу за чайником и яичницей.

Она вышла из кухни.

Он смотрел, как волнуются складки халата вокруг ее бедер.

Из-под плиты высунулся таракан, поводил усами и быстро исчез.

На одном из столов громоздилась грязная посуда, это был стол еще одного жильца, летчика, некогда мыть посуду, если ты выполняешь различные задания родины. Лида порывалась помыть сковородку, тарелки, чашки, но сын, расторопный пэтэушник Витька, предупредил, что расколошматит чисто вымытую посуду небесного работника. Тут были какие-то тайны, черт их знает. Охлопкову не хотелось вникать. О, тараканьи бега нашей действительности!

Предпочтительней думать о чем-то другом. О золотых черепашках из Азии.

Из-под плиты снова выдвинулись антенны вечного противника человечества. Охлопков следил за ним. Лазутчик ловил сообщения местного эфира. Капнуло в раковину. Прожужжала муха. Засипел чайник.

Он выключил газ, заварил чай. Обычно они ели в своей комнате, но сейчас там была гостья, и Охлопков раздумывал, где ему лучше устроиться: свалка на столе летчика отбивала аппетит. В это время мучительных раздумий он услышал, что в замке поворачивается ключ, – и обрадовался: значит, вернулся пэтэушник Витька или пришла, отпросившись с работы, сама Лида, и они уведут девочку, боящуюся пустых комнат (а он ощущает в этом какую-то гипнотическую силу). Он решил еще немного обождать в кухне, подошел к окну, посмотрел во двор, полный крикливых чаек. По весне они всегда налетают во дворы

Глинска, словно город затопило, как Венецию, море, выхватывают что-то из помойных железных ржавых контейнеров, галдят, гоняются друг за другом, бесноватые, наглые, хичкоковские… Но что-то слишком долго никто не входит? Дверь наконец открылась. Ага.

Охлопков снова уставился в окно. По двору шла бабушка в зимнем зеленом пальто с облезлым воротником и в сером платке, она не спешила верить теплым ветрам и чайкам; она шла медленно, сомнамбулически, все еще под зимним наркозом… В коридоре раздался грохот. Охлопков обернулся в недоумении, вышел. Человек с упавшим на лоб светло-русым чубом пытался встать, опираясь на опрокинутую круглую стиральную машину, напоминающую некий летательный аппарат.

Да и человек был в форме летающих: в синем плаще с погонами, в синих брюках; синяя фуражка с синим околышем откатилась к двери елесинской комнаты, – дверь открылась, появилась встревоженная Ирма, из-за нее выглядывала девочка.

Пауза.

– Дядя Леня, – сказала девочка.

Ясно. Сосед вернулся, выполнив очередное задание родины. Охлопков и

Ирма видели его впервые. Летчик пытался посмотреть на них, улыбнуться, но тяжелая голова срывалась на грудь, а губы только кривились. Охлопков подошел к нему.

– Давайте помогу.

Летчик обнял стиральную машину, сумел наконец возвести глаза на

Охлопкова и вдруг каким-то совершенно трезвым голосом спросил:

– А зачем?

Это так не вязалось с его видом, что Охлопков остановился в нерешительности, внимательно разглядывая летчика, – уж не шутит ли он. Но взгляд его небесных глаз пробивался сквозь облачную пелену. И дыхание было столь густым и красноречивым, что казалось, сейчас начнет обрастать виноградными гроздьями.

– Пусть лежит, – сказала девочка, – Витька придет и окатит его ведром.

– Ведром? – переспросила Ирма.

– Водой холодной.

Летчик растянул губы, пустил слюну и погрозил девочке пальцем.

Охлопков нагнулся, подхватил его под мышки, заставил встать. Ноги у летчика подгибались, и он висел на руках Охлопкова, как на постромках парашюта.

– Где ключ?

Летчик не отвечал, загадочно улыбаясь.

– Да вон там, в шинели, – сказала девочка, кивая на вешалку.

Охлопков втащил летчика в его комнату и дал ему свалиться на диван.

С фотографии на столе изумленно и радостно смотрела молодая женщина,

– видимо, щелчок фотоаппарата застал ее врасплох. В комнате стоял горьковатый табачный запах. Охлопков закрыл дверь, поставил на место стиральную машину, засунул внутрь вывалившиеся шланги.

– Подай фуражку, – попросил он девочку, но та энергично покрутила головой, так что косички захлестнули ее.

– От нее воняет!

– Может, это запах облаков, – буркнул Охлопков, подбирая фуражку.

– Понюхайте. Псиной!

Но Охлопков не стал проверять, чем она пахнет, положил на пыльную полку над вешалкой.

Когда они вошли в комнату Елесина, девочка объяснила, что дядя Леня всегда так возвращается из командировок. Но иногда его приносят друзья.

– Тоже летчики?

Она кивнула.

– Твой завтрак, – сказала Ирма, внося сковородку, чайник.

– Ну а что ты нарисовала?.. Червяка? – скучно спросил Охлопков, взглядывая на лист бумаги.

– Гусеницу, – хмурясь на “червяка”, ответила девочка.

– На грибе, что ли?

– На ладони.

– Хм, – удивился Охлопков, принимаясь за остывшую яичницу.

Вечером пришел Вик. Был он мрачен, сутулился сильнее обычного, стоял у окна, с какой-то непонятной осторожностью разглядывая улицу. От ужина отказался. Но потом согласился выпить чаю. Охлопков ждал, когда же он заговорит. Сюда он пришел впервые. Как мать? Владимир

Сергеевич? – спрашивал Охлопков. Нравится наша комната? Вик огляделся. Ничего… а по ночам бабка не является? Ирму передернуло.

Брр! типун тебе на язык! Нет, сказал Вик, просто такое ощущение… короче, не того времени, то есть не этого. Охлопков улыбнулся. А

Зимборову аромат того времени нравится. Хорошо еще, что ему не удалось починить радио. Помолчали. Ну а у вас как? название еще не придумали? Вик тряхнул длинными волосами, досадливо поморщился. Это было больное место группы. Они никак не могли договориться о названии. Охлопков предлагал им хороший вариант: Иван Сусанин, – ведь в известном смысле они проводники… Ребята обижались.

– Название, – проговорил Вик. – Кажется, называть больше нечего.

– Что? развалились?

– Пойдем покурим, – уклончиво сказал Вик.

Ирма укоризненно взглянула на Охлопкова, потянувшегося за пачкой.

– У меня есть, – сказал Вик, хлопая себя по карману.

– У него все равно свои есть, – ответил Охлопков на безмолвный укор

Ирмы.

Они вышли на лестничную площадку. Сквозь пыльное стекло виден был центр Глинска за рекой: собор, крепость, телевышка, драмтеатр, дом советов, парк.

– Так что случилось?

– Ничего. Нас просто разгромили, – ответил Вик, задумчиво глядя в пыльное стекло. – Троянский конь попер задом.

В общем, сидели они в подвале и открыли на стук, а на пороге какая-то тетка с папкой, рыжий мент и еще деятель в гражданском. А ждали клавишника. В подвале дым коромыслом, банка пива. Лысый Макс,

Алик Ю а-ля Анджела Дэвис… Мент сразу за усилитель ухватился – откуда это у вас? Деятель в гражданском выбритым, как у поросенка в базарный день, рылом туда-сюда: что это, говорит, за фашисты? – на плакат Лед Зеппелин. Мент: откуда у вас этот пионерский барабан?

Тетка: где берете деньги на сигареты и пиво? или не только пиво?..

Ну, собирайтесь, пошли. С инструментами, плакатами и пивом.

Этапировали в детскую комнату милиции. Там уже начались детальные разбирательства. Заставили отчитываться за каждый инструмент: откуда? на какие шиши приобретен? Они на ходу что-то придумывали, путались. И вконец заблудились. Тогда эстафету подхватывает деятель в гражданском. Речь с вежливыми оборотами, какие-то тухлые шутки, намеки, черт его поймет. Что-то о музыке в общем плане, о мировых тенденциях, об этом… о Пите Сигере и песнях протеста. Виктор Хара опять же. И, попетляв, к нам снова: где стишки берете? кто пишет? как вообще процесс идет? может, что-то исполните? Ну, взяли гитары, смотрят как на пациентов психиатры, ждут. Тихо, как в гробу. Гитары не строят. Начали настраивать. Ничего не получается. Нервы. Деятель изображает искреннее удивление: да вы даже этого не умеете? С нотками разочарования. А мы-то, мол, думали… хотели послушать. И вдруг говорит: ну, дайте-ка, может, я помогу. Действительно, взял и быстро настроил. Играйте, пойте. Ну, сыграли “Лав стрит” Дорза. А что-нибудь русское? Сыграли “Жука”: “Я вчера поймал жука, земляного червяка. Этот жук да не простой, этот жук, он золотой!” – хохму

Макса на мелодию “Желтой подлодки”. Ну, это же какое русское? – возразил мент, проявив себя знатоком. Они отвечают, что ну а больше ничего в репертуаре и нет. А деятель сделал акульи глазки ласковыми.

Ну-ну, так и ничего? А подумайте. Вспомните. Нет, ничего. Ладно, говорит, еще вспомните. Аппаратура у них и осела. Дома последовали репрессии. Макса отец отделал по-военному и отвез на настоящую губу.

Но в части его уговорили не сажать сына, еще успеет насидеться в армии. Алика матушка ночью обкорнала портняжьими ножницами, он теперь ходит в пляжной кепочке.

– А у меня, – сказал Вик, – изъяты все записи, магнитофон, все плакаты, фотографии. – Он угрюмо помолчал, разглядывая пыльную панораму города, оглянулся на поднимавшуюся по лестнице пожилую женщину с авоськами, подождал, пока она скроется, и тихо сказал, что сомнений, конечно, никаких ни у кого нет, всех продал клавишник.

Они-то надеялись, что он будет стенобитной машиной, то есть папина фамилия. А машина ударила по своим. Хотя какие они свои? Алик сразу невзлюбил его, дворянчик, говорит, дворовому не брат. Так и вышло.

Небось папаша припер к стене – где это ты пропадаешь? и все такое, табаком пахнет… Может, даже известно стало, что, когда они с маманом убывали в загородную резиденцию, сынок в ночь с субботы на воскресенье совершал вылазки. Вик дерзко и недовольно посмотрел на

Охлопкова и закончил:

– …в “Партизанский”. Тебя… тебе не звонили?

– Брось, Вик, – сказал Охлопков, увлекая его вверх по лестнице, – ну, собирались, ну, играли. Попугают – забудут.

– А аппаратура?

– Может, даже вернут.

– Может, даже, – передразнил его Вик. – Легко тебе… и вообще, надо знать нюансы.

– Представляю.

– Нет, не представляешь. – Вик набрал воздуха и быстро спросил, что, если он перекантуется у них? Должен же он отвечать на агрессию?

Охлопков не возражал, но настаивал на звонке домой. Вик в конце концов согласился. Но только он звонить отказывается. Пусть это сделает Гена сам. Хм. После того, как мать отказала в прописке,

Охлопков не разговаривал еще ни разу с ней, ему бы, конечно, не очень хотелось напоминать… то есть… да, как же быть? Оба посмотрели на Ирму.

– Нам нужен почтовый голубь, – сказал Охлопков. – Голубь мира.

– Ни за что, – ответила Ирма с блаженством, хотя и согласилась с доводами братьев, что им никак нельзя спуститься на улицу и позвонить на ту сторону города и сказать в трубку всего два слова; еще немного послушала их рассуждения и рассмеялась: – Можно подумать, речь идет по меньшей мере о сдаче города. О ключах

Наполеону. Отвернитесь, мне надо одеться.

Они отвернулись. Ирма быстро переоделась.

– Ты… куда?

– За хлебом, – ответила она и вышла, взяв хозяйственную сумку.

Охлопков задумчиво посмотрел ей вслед.

– Да, – сказал он, – по-моему, действительно мы слишком усложняем. А всего делов-то…

– …не звонить, – подхватил Вик.

Охлопков взглянул на него.

– Молодо-зелено-злое, – сказал он.

– Ну ты, добрый старче, что же ты сам жабу затаил?

– Мой случай тяжелее.

– А мой?! На меня, если хочешь знать, уже накинули петлю! Круг сужается. Я в западне.

Охлопков снисходительно поморщился.

– Я говорю тебе: ты не все еще знаешь, – сказал Вик и, отвернувшись, замолчал.

– Ну, еще один барабан, украденный в пионерской комнате?

Вик застыл с отрешенной улыбкой. И вдруг бросил на Охлопкова удивленный взгляд и сказал, что нет, не барабан – а барабаны,

“Барабаны молчания”, – помнит он эту вещь? там еще партия ударника, как у Лед Зеппелин в “Моби Дике”? Охлопков кивнул. На самом деле это не их песня. Охлопков кивнул и сказал, что сразу об этом догадался.

Ну и чья? Неизвестно, соврал или признался Вик. И что же? Ничего, сказал Вик, ничего особенного кроме того, что это песня о сумасшедшем доме. Охлопков посмотрел на вдохновенно побледневшего Вика.

– Там есть намеки! – крикнул Вик.

– На что?.. – сквозь смех спросил Охлопков.

Мгновенье Вик колебался.

– На одного чувака, – наконец сказал он.

Охлопков что, с луны свалился? и никогда не слышал о нем? Об этом парне, архитекторе, который хотел превратить Глинск из азиатской дыры в европейский город, но понял, что легче построить город на луне, и вдруг решил свалить в Австралию, ну и ему дали визу в

Гедеоновку, газетные крысы прозвали австралопитеком, – и теперь как только праздник – за ним приезжают и увозят прямиком в сидней и ньюкасл.

– Ну, – сказал Охлопков, – честное слово, Вик, обо всем этом трудно догадаться. Как говорится, без поллитры не разберешься.

– Они-то разберутся, – мрачно сказал Вик.

Вдруг радио, оставленное Зимборовым на подоконнике, тихо зашипело.

Охлопков поднял палец, призывая к молчанию. Подошел к окну, наклонился, послушал. Покрутил ручку громкости. Радио намертво умолкло.

– Странный аппарат.

Раздались два звонка. Вик нахмурился, испытующе глядя на Охлопкова.

– Это к нам. Ирма, – сказал с улыбкой Охлопков и пошел открывать.

Ирма принесла хлеб, рыбные котлеты, поллитровую банку квашеной капусты.

– Давай-ка садись поешь по-настоящему, – сказала она Вику.

Тот начал было отнекиваться. Ирма пристукнула кулачком по столу:

– Кому говорят!

– Какой тут аппетит, – сказал Охлопков. – Дома конфронтация и неизвестность, что предпримут родители, когда он не вернется на ночь.

– Ничего, – ответила Ирма, нарезая хлеб. – Они знают: сын в надежных руках.

В день рождения Толика Зимборова Охлопков, как нарочно, получал зарплату. Впрочем, подарок он уже купил: заглянул как-то в

“Букинист” и нашел там “Историю Глинска, написанную иеромонахом

Иосифом Щуплым”, дореволюционное издание, с фотографиями девятнадцатого века – расплывчатыми, черными, но волнующе запечатлевшими облик города, какого-то скорбно-древесного, земляного, хотя и с отчетливо выделяющимися каменными строениями: собором, башнями, стеной; со средневековыми миниатюрами. Подарок есть, но деньги не помешают. Надо будет куда-нибудь завернуть. Если, конечно, удастся захватить именинника. Что не так-то просто. В день рождения Зимборов предпочитал скрываться от подарков и поздравлений: на даче, где-нибудь еще, если погода позволяла – за городом. Все к этому уже привыкли и как-то перестали удивляться. Но попыток застать врасплох именинника не оставляли. Наоборот, чем старательнее он уклонялся, тем изощреннее и настойчивее действовали друзья и родные.

Дядя из Алма-Аты, переехавший в Глинск три года назад, посылал подарок с сыном на мотоцикле рано поутру: это всегда были алма-атинские яблоки, которые ему по осени отправляли поездом друзья, и всю зиму он их хранил каким-то особенным образом, так что весной они были “как новенькие”… Яблоки доставались сестре Толика и матери, у него, как и у отца, от яблок в животе бывали рези.

Деревенская тетка поступала еще проще: приезжала накануне со шматом сала и вязаными перчатками – из собственной, то есть овечьей, шерсти; у Толика уже было несколько пар этих грубых колючих перчаток, одну пару он носил, остальные на полках жрала моль, отец предпочитал кожаные перчатки, он был истинным горожанином, хотя и в первом поколении.

Ну и остальные исхитрялись кто как мог.

Охлопков позвонил в ателье из кинотеатра. Ему ответили, что

Зимборова нет и он не придет. Как? неужели он взял выходной? – запоздало решил Охлопков, но спросить не успел и тогда позвонил домой. Трубку сняла мать, она уже была дома, вернувшись с почтамта, где мыла полы: больше двадцати лет она проработала швеей на фабрике и “посадила” зрение, так что видеть игольное ушко уже не могла без очков; героически ослепнуть на производстве ей не позволили, гуманно предложив уволиться. Она была добрая, мягкая женщина, навсегда чем-то опечаленная. Может быть, какой-то смутной догадкой об игольном ушке: зачем проходить сквозь него к жизни лучшей, если можно просто обойти, как и поступают сплошь да рядом ловкачи, – к жизни лучшей здесь и сейчас, а о другой – ну, это сказки, они забыты в ларцах отцова дома под кленом в деревне (кстати, близ которой, как свидетельствуют летописи, и бились с татарами глинчане под предводительством юного князя в железных сандалиях); дом этот еще стоит, а столетний клен – пастбище для пчел с отцовой пасеки – рухнул, побив сучьями стекла, порвав провода, сломав плетень и перепугав не на шутку Толикову тетку: она решила, что вот и сбываются все темные пророчества о временах последних, когда землю опутают провода и рельсы, а в небе полетят железные птицы; хмельной сын с печки шарахнулся, впотьмах шарится, где, бредит, ружье? – да какое ружье тебе еще? тулка! да ты ту тулку соседу Меркурию пропил; нет, обошлось с последними временами, утром сын похмелился, нацепил


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю