355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Лекманов » От Кибирова до Пушкина (Сборник в честь 60-летия Н.А. Богомолова) » Текст книги (страница 6)
От Кибирова до Пушкина (Сборник в честь 60-летия Н.А. Богомолова)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:45

Текст книги "От Кибирова до Пушкина (Сборник в честь 60-летия Н.А. Богомолова)"


Автор книги: Олег Лекманов


Соавторы: Александр Лавров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц)

IV

В поэзии Гофмана нередки сложные и неожиданные образы в духе позднего петраркизма. У него, очевидно, это дань традиции русского эпигонского романтизма, которая, в свою очередь, сильно зависела от образной системы русского неопетраркизма (от Раича до Бенедиктова)[318]318
  Об этом см. мою статью: Гардзонио С. О некоторых чертах метафоризма в русском модернизме // Лингвистика и культурология. М., 2000. С. 127–144.


[Закрыть]
. Обращаясь к своей даме, поэт прямо восклицает: «У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений…» Вот явный пример такого нового кончеттизма у Гофмана:

 
Слетаются грезы, звонит ожерелье
Моих очарованных дум.
 

А вот неожиданные мишурно-помпезные сравнения (тут – с мотыльком), совсем в духе известной статьи Раича о Ломоносове и Петрарке:

 
Была б ты вся воздушно-белая,
           Как вздохи грез,
Летала б вкрадчиво-несмелая,
           Средь жарких роз.
 

Такой подход к поэтическому образу у Гофмана характерен для всего первого сборника, начиная с открывающего книгу раздела «Природа» (например, цикл «Марины», созданный в Алупке в 1904 году). Вот аллегоричное изображение пены морских волн:

 
То словно старцев рой с лучистой сединою,
Услышавших вдали прибоев голоса,
Плывёт встревоженно под зыбкою волною,
И ветер дерзко рвёт седые волоса.
 
V

Формула «сладостно-ново» используется и в других произведениях Гофмана. В частности, в «Балладе о поздних встречах» мы читаем: «Как больно, как жутко, как радостно-странно» — и чуть ниже: «Оно было прежде так ласково-свято».

Интересно отметить, что именно «Баллада о поздних встречах», закрывающая творческий путь поэта и всю серию его «встреч» (начиная со стихотворения «После первой встречи»), содержит большинство тематических линий поэзии Гофмана, сочетая их в ткани максимально певучего стиха-трехсложника. Написанное в жанре баллады стихотворение демонстрирует явную зависимость поэзии Гофмана и от городского романса.

Баллада – это как бы прощание с собственной поэзией, прощание с собственным сознанием, переход лирического героя в состояние сумасшествия, безумия[319]319
  Как известно, весной 1910 года Гофман сообщил В. Ходасевичу о решении «навсегда перестать писать стихи»; см.: Ходасевич В. В. Виктор Викторович Гофман (Биографический очерк). Еще раньше, в 1909 году, об этом он извещал В. Я. Брюсова, А. А. Шемшурина и сестру. – Лавров А. В. Виктор Гофман: между Москвой и Петербургом. С. 203.


[Закрыть]
. И завершается поэтическое творчество Гофмана намеком на известное лирическое стихотворение А. Апухтина «Сумасшедший» («Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх…») и, в частности, на включенный в него отрывок «Да, васильки, васильки…», который, как известно, «получил распространение как популярный мещанский романс»[320]320
  См.: Апухтин А. Н. Стихотворения. Л., 1961. С. 357.


[Закрыть]
. Баллада Гофмана заканчивается стихами:

 
Вот кто-то вздыхает тревожно.
Рыдает визгливый засов.
 
 
Ужели ты думаешь, счастье возможно,
Ведь больше уж нет васильков!
 

Здесь видна отсылка не только к стихотворению Апухтина, но и к традиции «Васильков», причем не только к тексту городского романса, но и к тем василькам, которым Гофман посвятил лирическое стихотворение «Васильки» («Набегает, склоняется, зыблется рожь…»).

Эти мои беглые замечания к разным произведениям В. Гофмана показывают, надеюсь, необходимость в дальнейшем продолжать текстуальный анализ стихотворного наследия поэта. Важно было бы также собрать и изучить его критические работы, что, как мне кажется, позволит найти ключ к истолкованию его поэтического мира.

С. Гардзонио (Пиза)

Первое стихотворение М. Кузмина?

Из литературных биографий не столь часто можно понять, каким именно поэтическим произведением начинает тот или иной поэт свой путь. Кузмин здесь не исключение, однако задачу выявления его первого поэтического творения облегчают сразу несколько имеющихся источников.

В одном вышедшем недавно популярном справочнике[321]321
  Охлопков И. Дебюты русских писателей XIX–XX веков: Библиографический справочник. М.: Захаров, 2007.


[Закрыть]
делается попытка перечислить (на примере разных авторов) их первые печатные выступления. У Кузмина в качестве «первого выступления в печати»[322]322
  Там же. С. 99.


[Закрыть]
названа публикация цикла «XIII сонетов» и драматическая поэма «История рыцаря Д’Аллессио» в «Зеленом сборнике» (1905)[323]323
  Зеленый сборник стихов и прозы. СПб.: Щелканово, 1905 (вышел в конце 1904 г.).


[Закрыть]
, что в принципе справедливо, хотя и с одной небольшой оговоркой. Мы знаем, что первое выступление в печати (но только в музыкальной печати) было раньше, в 1898 году, когда издательство П. Юргенсона выпустило нотный сборник «Три романса. Музыка М. Кузьмина»[324]324
  Дмитриев П. В. К вопросу о первой публикации М. Кузмина // Новое литературное обозрение. 1993. № 3. С. 154–158.


[Закрыть]
. Это и первая публикация вообще, и первая публикация своего стихотворения («Бледные розы», 1895), и первая музыкальная публикация, и первая публикация нотного сборника, а может быть, и первая публикация поэтического перевода («Dans ce nid furtif» – «В этом гнездышке» – Сюлли-Прюдома[325]325
  Настоящие имя и фамилия популярного французского поэта и первого Нобелевского лауреата по литературе – Рене Франсуа Арман Прюдом (René Francois Armand Prudhomme, 1839–1907).


[Закрыть]
, если, конечно, это перевод Кузмина).

Первой поэтической книгой Кузмина (как справедливо отмечено в упомянутом сборнике) стал сборник «Сети», вышедший весной 1908 года[326]326
  «Книжная летопись» отмечает выход сборника на последней неделе апреля (Книжная летопись Главного управления по делам печати. 1908. № 18. 3 мая. С. 7). К сожалению, нам неизвестна реакция Кузмина на свою первую поэтическую книгу – дневник за этот период велся им крайне нерегулярно (см.: Кузмин М. Дневник 1908–1915 / Подгот. текста и коммент. Н. А. Богомолова и С. В. Шумихина. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2005).


[Закрыть]
. Если попытаться продолжить этот ряд и заняться статистикой применительно к поэтическому наследию Кузмина, то получится такая картина. Первой поэтической подборкой (не связанной непосредственно с музыкальным сопровождением) стал цикл «Любовь этого лета», напечатанный в № 3 журнала «Весы» за 1907 год, а первым стихотворением цикла – знаменитое «Где слог найду, чтоб описать прогулку…». При этом подсчете следует иметь в виду, что и в вышедших весною 1907 года трех книжечках Кузмина (романе «Крылья», драматическом сборнике «Три пьесы» и повести «Приключения Эме Лебефа») содержатся разнообразные поэтические вставки.

Литературная биография Кузмина, да что там, и его жизнь делятся как раз по этим переломным в его художественном самосознании годам, а если точнее – по его появлению в начале 1906 года на Башне Вячеслава Иванова (отсюда и публикации в «Весах», и участие в театре В. Ф. Коммиссаржевской, и многие другие начинания). Однако этому периоду предшествует другой – пятнадцатилетний отрезок жизни, во время которого Кузмин интенсивно занимался музыкальным сочинительством. В одной из своих автобиографий Кузмин так и пишет:

Почти до 1904 года <я> не занимался литтературой (так! – П. Д.), готовя себя к композиторской деятельности, покуда некоторые мои приятели не обратили внимание на мои опыты, на которые я сам смотрел лишь как на текст к музыке[327]327
  ИРЛИ. Ф. 377. Оп. 6. № 1982. Л. 1 об.


[Закрыть]
.

На эти «тексты к музыке» следует обратить внимание и нам.

Хорошо известно, каким подспорьем для исследователей творчества Кузмина является его не изданный пока до конца дневник. Но он охватывает период с 1905 года, когда началась «перестройка» Кузмина с музыкального лада на литературный. Судить же о предыдущем «музыкальном» пятнадцатилетии мы можем, основываясь лишь на переписке Кузмина с друзьями и, конечно, на его музыкальных произведениях, сохранившихся в подлинниках и копиях. Кузмин иногда был очень пунктуален в фиксации своей жизни и сопутствующих ей явлений: в своих рабочих тетрадях он оставил подробные списки денежных трат, прочитанной литературы, римских пап (начиная едва ли не с апостола Петра) и других любопытных вещей. Но важнейшим документом являются всевозможные списки собственных произведений, которые Кузмин вел большую часть своей жизни. Среди перечней музыкальных сочинений главным и наиболее полным является авторский список за 1890–1905 годы[328]328
  РГАЛИ. Ф. 232. Оп. 1. № 43. Л. 1–4 об. (далее Список с ук. листа).


[Закрыть]
. В нем отмечено более трехсот хоровых, симфонических, инструментальных и вокальных произведений. Среди последних есть несколько драматических сочинений, в основном опер на свои и чужие тексты: «Король Мило» (по «Ворону» К. Гоцци, 1893), «Алексас» (1898–1899), «Грех да беда на кого не живет» (1899), Савва Грудцын (1902), «Евлогий и Ада» («Комедия из александрийской жизни», 1904), «Гармахис» (работа над этим произведением обнимает, если верить списку, фактически все «музыкальное пятнадцатилетие»). Но больше половины всей музыкальной продукции составляют камерные вокальные сочинения на разнообразные поэтические тексты (на русском, французском, немецком, итальянском, английском и польском языках). К сожалению, далеко не все пьесы сохранились, но все же и в Петербургских, и в московских архивохранилищах находится едва ли не половина всего сочиненного Кузминым в этот период. Наибольший интерес для нашего сюжета представляют пьесы на собственные тексты. В основном это хорошо известные нам произведения, так как большая их часть была включена Кузминым в его поэтические сборники «Сети» (1908) и «Осенние озера» (1912) наравне с другими текстами, написанными без расчета на музыкальное сопровождение.

Говоря о начале поэтического пути Кузмина, Н. А. Богомолов и Дж. Малмстад отмечают:

Еще в 1892 году он сомневался в своей способности сочинять одновременно музыку и текст (как писал он 18 февраля этого года Чичерину, «я не обладаю глубокомысленным стилем Вагнера и поэтическим даром Берлиоза в достаточной степени, чтобы писать самому текст. Кроме того, как я уже сказал, я мешаю самому себе музыкою»). Но постепенно поэзия стала привычным занятием для Кузмина, и некоторые опыты создавались им даже в отрыве от музыки[329]329
  Богомолов Н., Малмстад Дж. Михаил Кузмин: Искусство. Жизнь. Эпоха. СПб.: Вита Нова, 2007. С. 49.


[Закрыть]
.

В качестве образчика такой поэзии Богомолов и Малмстад приводят стихотворение, отправленное Г. В. Чичерину в письме от 13 (25) января 1897 года[330]330
  Это стихотворение приводится и в более ранних версиях биографии: английской (1999), русской (1995) и самой первой, опубликованной по-английски и принадлежащей перу одного Малмстада (1977). См.: Malmstad J. E. Mixail Kuzmin: A Chronicle of His Life and Times // Кузмин М. Собрание стихов. Т. 3. München: Wilhelm Fink Verlag, 1977. P. 35. См. также публикацию в составе книги: Кузмин М. Стихотворения / Под ред. Н. А. Богомолова. СПб.: Академический проект, 1996. С. 593 (также 2-е изд. – 2000).


[Закрыть]
и сопровождавшееся авторской пометой «Посылаю тебе следующее стихотворение без отношения к музыке (хотя оно очень годится для таковой, мне кажется)»:

 
Лодка тихо скользила по глади зеркальной,
В волнах тумана сребристых задумчиво тая,
Бледное солнце смотрело на берег печальный,
Сосны и ели дремотно стояли, мечтая.
 
 
Белые гряды песку лежат молчаливо,
Белые воды сливаются с белым туманом,
Лодка тонет в тумане, качаясь сонливо, —
Кажется лодка, и воды, и небо – обманом.
 
 
Солнца сиянье окутано нежностью пара,
Сосны и ели обвеяны бледностью света,
Солнце далеко от пышного летнего жара,
Сосны и ели далеки от жаркого лета[331]331
  Богомолов Н., Малмстад Дж. Михаил Кузмин: Искусство. Жизнь. Эпоха. С. 49–50. В оригинале (письме Кузмина Чичерину) присутствует карандашная правка, принадлежащая, как кажется, Чичерину (РНБ. Ф. 1030. № 53. Л. 6 об.), стихотворение разбито на четверостишия (что не сохранялось при публикациях). Чичериным исправлена, в частности, в последней строчке первой строфы глагольная форма «мечтали» (на более точную рифму, деепричастие «мечтая»).


[Закрыть]
.
 

С содержательной стороны стихотворение оценивается авторами биографии Кузмина как эпигонское («отчетливо слышны отголоски Фета, Фофанова и Бальмонта»[332]332
  Там же. С. 59.


[Закрыть]
), с чем в принципе нельзя не согласиться, мы еще вернемся к этому чуть позже. Нам же кажутся принципиальными и далеко идущими фонетические эксперименты Кузмина, что, даже при условии несовершенной поэтической формы и зависимости от названных образцов, делает его поэтические опыты нестандартными. В качестве дополнения к приведенному стихотворению процитируем отрывок из близкого по времени произведения крупной формы – музыкальной идиллии «Алексас» (песня нимфы Нанно с хором):

 
Из лилий длиннолистных
Сплету я колыбель.
С ленивой улыбкой
Лежи, мой милый.
Волны шумливые, шаловливые,
Болтать не смейте!
Легкий сон милого
Лелейте, лелейте…
На лепестках склоненных
Слеза росы блестит,
Сонные стебли
Лепечат сладко…
С лаской любовной
Поникли, стихли,
Полны луны лучей
Лиловых, льстивых…[333]333
  РНБ. Ф. 400. № 34. Л. 36 об. – 37 об. Сохраняем все особенности авторских написаний.


[Закрыть]

 

В обоих текстах бросается в глаза звуковая аранжировка – игра с согласным «л». Возможно, ранние стихотворные опыты Кузмина и не заслуживали бы слишком пристального внимания, если бы мы не наблюдали схожей фонетической картины в его зрелом и особенно позднем творчестве, в котором можно обнаружить связь именно с «допоэтическим периодом» именно через звуковое «облачение» стихов. Ср., к примеру, самое начало поздней (1925, опубл. 1929) вещи Кузмина «Форель разбивает лед», считающейся безусловным шедевром:

 
Ручей стал лаком до льда,
Зимнее небо учит,
Леденцовые цепи
Ломко брянчат,
Как лютня[334]334
  Кузмин М. Стихотворения / Под ред. Н. А. Богомолова. СПб.: Академический проект, 1996. С. 531.


[Закрыть]
.
 

Как и в стихотворении, близком к «Форели» по времени (1926):

 
Блеснула лаком ложка,
И лакомка-лучок
Сквозь мерзлое окошко
Совсем-совсем немножко
Отведал алых щек…[335]335
  Там же. С. 673.


[Закрыть]

 

Здесь целый кузминский комплекс образов, сопряженных со звуком «л»: хрустальность (и связанные с ней качества стеклянности, прозрачности, хрупкости, ломкости, звонкости и т. п.); к этому ряду, со встроенными в него леденцами, добавляются еще лепетание, лакомство… Сознательное ли это тяготение, детское ли неосознанное стремление к нежности (если не зависимость от нее), но все подобные мысли приходят на ум даже при беглом сопоставлении с Кузминым поздним.

Можно было бы сказать, что некоторая перифрастичность высказывания, роднящая Кузмина с греческими эллинистическими и раннесредневековыми арабскими поэтами («стал лаком до льда» = заледенел, замерз; «отведал алых щек» = «солнце коснулось щек своим лучом» и т. д.), своим истоком также имеет прежде всего звуковой образ, в котором звук «л» выступает неким «эмбрионом» дальнейших смыслов.

Конечно, есть свои резоны для того, чтобы считать это стихотворение 1897 года, уже четыре раза приведенное в биографии Кузмина, его первым оригинальным поэтическим опытом (поскольку, как заявлено самим автором, оно не писалось «в расчете на музыку»), и все же оно ничем не выбивается из ряда стихотворений, написанных именно с этой целью – стать основой для вокального произведения (как пишет и сам Кузмин: «хотя оно очень годится для таковой, мне кажется»), А если так, то список музыкальных сочинений Кузмина дает нам образчики и более ранних произведений. Исходя из этого списка, первым поэтическим опытом Кузмина следует, вероятно, считать его стихотворение «Лебединый замок», написанное и положенное на музыку в мае 1893 года[336]336
  Список. Л. 1 об.


[Закрыть]
. Нигде в известных нам публикациях это стихотворение не отмечается Кузминым специально как первый поэтический опыт (возможно, из-за его незначительности), однако, зная природу возникновения его первоначальных поэтических текстов и имея под рукой такое подспорье, как рассматриваемый Список, можно почти с полной уверенностью утверждать, что это так. Вообще говоря, мы несколько погрешили против истины, заявив, что дневник Кузмина – единственный ценный источник его биографии. Обширная переписка с Г. В. Чичериным, гимназическим другом Кузмина, охватывающая период с середины 1890-го по 1900-е годы, во многом заменяет дневник и по подробности описываемых событий, и по интимности признаний (в данном случае не самому себе, а ближайшему другу)[337]337
  Подробную характеристику переписки Чичерина и Кузмина с упоминанием всех существующих изданий см. в предисловии Н. А. Богомолова к его публикации: Кузмин М. Стихотворения. Из переписки. М.: Прогресс-Плеяда, 2006. С. 153–158.


[Закрыть]
. Письма Чичерину, как отмечалось не раз, – ценнейший документ, позволяющий судить о личности и творчестве будущего поэта, его музыкальных сочинениях, литературных интересах, вкусах и пристрастиях. Приведем любопытный отрывок из письма от 21 мая 1893 года, посланного Чичерину в Петербург из Сестрорецка, где Кузмин проводил время со своей семьей.

Я прочел Ибсена. Сначала он мне казался тяжеловатым, но теперь я в восторге. Отчасти он мне напоминает Вагнера: что-то сильное, мрачное, до крайности нервное и экзальтированное. Но иногда он все-таки стар и тяжел. Сегодня чудное утро, я бродил по морю и набросал оркестровку «Лебединого замка». Ты знаешь, море (и вообще природа) так несравненно красивее утром и вечером, чем днем. Вероятно – косые лучи; в полдень и вообще днем как-то все или буднично или (когда очень жарко) мертвенно или глупо. А вечером так истерично и романтично! Утром – так свежо, празднично, prachtvoll[338]338
  Роскошно (нем.). – П. Л.


[Закрыть]
. Не правда ли?[339]339
  РНБ. Ф. 1030. № 19. Л. 8–8 об.


[Закрыть]

Сложно сказать, об этом ли нотном тексте пишет Кузмин, но в его фонде в Публичной библиотеке сохранилась нотная тетрадь с набросками произведений этого времени[340]340
  РНБ. Ф. 400. № 43. (11 л.).


[Закрыть]
. Здесь мы встречаем вокальные миниатюры на тексты Пушкина, Лермонтова, В. Гюго, А. де Мюссе и других авторов (на русском и французском языках), сочиненные в период с весны 1893 по апрель 1895 года[341]341
  Присутствуют произведения и за более ранний период («Claire de lune» В. Гюго, 1891. – л. 2–2 об.), но в основном эта тетрадь – не собрание первоначальных набросков, а пьесы, переписанные, вероятнее всего, для оркестровки либо для изготовления чистовых писарских копий.


[Закрыть]
. Среди этих пьес присутствует вокальная миниатюра без названия (первая строчка «По синему озеру лебедь плывет…») для тенора с фортепиано (c-moll, s, Andante con moto) и с наметками оркестровки (о которой как раз говорится в приведенном письме).

Вот это стихотворение (разбивка на строки наша[342]342
  Конечно, вторую и третью строчку каждой строфы можно было бы объединить в одну (с внутренней рифмой и женским окончанием по схеме: ABA CDC АЕА CGC), но так стихотворение потеряло бы несколько свою фигурность, которая, как нам кажется, в нем присутствует.


[Закрыть]
):

 
         <«Лебединый замок»>
 
 
По синему озеру лебедь плывет.
Заря догорает,
Лучи потухают,
И смотрится замок в зеркало вод.
 
 
Лебедь так грустно на небо глядит,
Лучи золотятся,
На тучах дробятся,
У старого замка сумрачный вид.
 
 
Лебедь предсмертную песню поет,
Вечер свежеет,
Тучи темнеют,
Замок таинственный полночи ждет.
 
 
Синее озеро волны катит[343]343
  В черновом автографе «катят»; нам кажется, что это просто описка, которая возникла из-за согласования глагола с последним словом, потому и получившим форму множественного числа. В последней строчке частица «уж» дана с ерем на конце, что характерно для написания Кузмина.


[Закрыть]
,
Утро восходит,
Солнце выводит,
Замок уж в зеркало вод не глядит[344]344
  РНБ. Ф. 400. № 43. Л. 1 об. – 2.


[Закрыть]
.
 

В списке сочинений это стихотворение помечено первым среди прочих, что дает некоторую надежду на то, что наша догадка небезосновательна. К сожалению, нам неизвестны какие-либо упоминания этого стихотворения (кроме как в переписке с Чичериным). Однако, возможно, Кузмин не был совсем равнодушен к своему первому поэтическому опусу. Во всяком случае, автограф (?) этого стихотворения сохранялся Кузминым. В 1925 году оно отмечено в составе библиофильской коллекции С. А. Мухина в качестве приложения к первому поэтическому сборнику Кузмина «Сети» (с сопроводительной аннотацией: «К экземпляру приложено неизданное юношеское стихотворение Кузмина „Лебединый Замок“, дат.<ированное> „5 мая 1893“»)[345]345
  См.: Описание нескольких редких и любопытных экземпляров сочинений М. А. Кузмина// К XX-летию литературной деятельности Михаила Алексеевича Кузмина. Л.: ЛОБ, 1925. <С. 8>.


[Закрыть]
.

Понятно, что попытка определения генезиса этого юношеского опуса увела бы нас в практически необъятные дебри романтической «лебединости» (а от XIX века – вглубь Средневековья). Но если искать какой-то конкретный исток (вне «подтекстов» и «контекстов»), то в качестве вполне реального, но, вероятно, одновременно и совершенно безотчетного, неосознаваемого образца может выступить в нашем случае стихотворение из сказки «Мила и Нолли», опубликованное в сверхпопулярном сборнике «Сказки Кота-Мурлыки». В русской литературе, предназначенной для детей, эта книга по своим переизданиям может считаться своего рода рекордсменом – Кот-Мурлыка вошел в сознание едва ли не четырех поколений детей (первое издание вышло в 1872 году, последнее, 10-е, – в 1923-м). В «Миле и Нолли» Вагнера стихотворение о лебеде фигурирует несколько раз, в том числе и в виде фрагментов (первой строки), и два раза целиком (с несколькими изменениями). Приводим текст таким, каким он возникает в самом начале этой маленькой повести.

 
По синему озеру Лебедь плывет,
Лебедь, мой Лебедь, серебряный Лебедь,
И звонко он чудную песню поет.
Он песню поет о свободе святой,
Поет о далеких родимых водах,
Поет о блестящих и ясных звездах.
А воды и рощи полны тишиной,
И светлая зорька горит над водой[346]346
  Сказки Кота-Мурлыки, собранные Николаем Вагнер. СПб., 1872. С. 208. См. также другие издания.


[Закрыть]
.
 

Конечно, здесь налицо только совпадение первой строки (правда, совершенно точное). Если же улавливать подобия, то они вызваны, скорее, архетипичностью образа: лебедь, гладь озера, рассвет-закат, отсутствие человека (одиночество). Ряд этот можно продолжать. Нам же представляется очевидным, что общее романтическое настроение юного Кузмина, совершавшего в течение некоторого времени одинокие прогулки по пустынному берегу Финского залива, его мысли о музыке и занятия музыкой (в музыкальной литературе мы наблюдаем немало лебедей – от «Лоэнгрина» до Сен-Санса) совместились с детскими воспоминаниями о несколько сентиментальных сказках Кота-Мурлыки. Говоря немного высоким слогом, в этом, казалось бы, незначительном творческом эпизоде – раннем стихотворении Кузмина – Рихард Вагнер подает руку русскому писателю Николаю Вагнеру. Биограф же Кузмина («бледный писец, библиотечный затворник») получает еще один важный документ, проливающий свет на раннее творчество одного из крупнейших русских поэтов XX века.

П. В. Дмитриев (Санкт-Петербург)

Между могилой и памятником:
Заметки о финале ахматовского «Реквиема» (1940)

[Ж]изнетворящ[ий] художник <…>, с одной стороны <…> активно конструирует <…> представления других о себе, а с другой – тщательно маскирует <…> конструирование, добиваясь <…> впечатления полной и органичной естественности <…>

Ахматова действовала несравненно более тонко и художественно оправданно [чем, другие поэты постсимволистского поколения], создавая облик загадочный и непроницаемый для большинства современников <…>

Смена поколений <…> породил[а] возможность осмысления <…> ахматовского творчества <…> как искусственного, в чем-то весьма неприятного, а отчасти <…> самопародийного.

Н. А. Богомолов[347]347
  Богомолов Н. Этюд об ахматовском жизнетворчестве // Богомолов Н. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М.: НЛО, 2004. С. 328–329.


[Закрыть]


…a writer always takes himself posthumously.

Иосиф Бродский[348]348
  «…Писатель всегда смотрит на себя глазами потомков» [букв, «…воспринимает себя посмертно»] (Бродский И. Состояние, которое мы называем изгнанием, или попутного ретро [1987] / Пер. Е. Касаткиной // Бродский И. Сочинения. Т. 6. СПб.: Пушкинский фонд, 2000. С. 31).


[Закрыть]


И напрасно люди думают, что десятки рукотворных памятников могут заменить тот один нерукотворный aere perennius.

Анна Ахматова[349]349
  «Слово о Пушкине» (1961; Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М.: Эллис Лак, 2002. С. 276).


[Закрыть]

1

Речь пойдет о заключительных восемнадцати строках второй и последней главки «Эпилога», которые иногда рассматриваются как ахматовская версия «Памятника»:

 
…А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
 

Действительно, оборот воздвигнуть кому памятник явственно восходит к известной оде Горация (III, 30; «Exegi monumentum…») и ее русским переводам и переложениям[350]350
  О русской «памятниковой» традиции см. Алексеев М. П. Стихотворение А. С. Пушкина «Я памятник себе воздвиг…». Проблемы его изучения // Алексеев М. П. Пушкин и мировая литература. Л.: Наука, 1987; Проскурин О. Поэзия Пушкина, или подвижный палимпсест. М.: НЛО, 1999. С. 275–300 (в особенности о стихотворении Пушкина) и Войтехович Р. Тема «Exegi monumentum» в русской литературе XVIII–XIX вв. // Russian Text (19th Century) and Antiquity / Русский текст (19 век) и античность. Budapest – Tartu, 2008. С. 65–101; об ахматовских поворотах темы см. Небольсин С. А. О жанре «Памятника» в наследии Ахматовой // Тайны ремесла. Ахматовские чтения / Сост. Н. В. Королева, С. А. Коваленко. Вып. 2. М.: Наследие, 1992. С. 30–38; Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор (из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой) // Wiener Slawistischer Almanack. 36. 1995. P. 143–147 (http://college.usc.edu/alik/rus/ess/bib111.html).


[Закрыть]
. Соответственно финал «Реквиема» попадает в силовое поле типичных для «Памятника» мотивов, в частности – «скромности/гордости» авторской само-презентации, то есть проблематики очень типичной для Ахматовой, с ее фиксацией на собственной личности, признании/непризнании, славе. Ахматова разработала изощренную технику манипулятивного развертывания-сокрытия своего нарциссизма, богато представленную и в этом фрагменте.

Вообще говоря, в дискурсе «Памятника» вопрос о скромности не стоит – он выносится за скобки уже самим выступлением в жанре, предписывающем горделивое перечисление поэтом своих заслуг[351]351
  О допустимости самопрославления – проблеме, обсуждавшейся уже в античной литературе и решавшейся в общем положительно, см.: Бахтин М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике // Бахтин М. Литературно-критические статьи. М.: Художественная литература, 1986. С. 169.


[Закрыть]
. «Нескромной» же является сама решимость обратиться к этому жанру, поставив себя в один ряд с Горацием, Державиным и Пушкиным, решимость, которой со времен Пушкина из русских поэтов достало только у Брюсова, что и навлекло на него соответствующие нарекания[352]352
  Парнок С. [Андрей Полянин]. По поводу последних произведений Валерия Брюсова (Семь цветов радуги. Египетские ночи) // Северные записки, 1917, Январь. С. 157–162.


[Закрыть]
. Ахматова, со свойственным ей жизнетворческим тактом, вроде бы не последовала его примеру, ограничившись осторожными намеками на престижный жанр, но в то же время с некоторым даже вызовом заговорила об установке ей реального памятника.

Свое право на памятник она обосновывает не своими поэтическими достижениями, а горьким опытом матери зека, роднящим ее с другими рядовыми жертвами режима и потому снимающим вопрос о скромности[353]353
  Своего рода прообраз памятника женщине, страдающей за других, можно усмотреть в ахматовском стихотворении 1924 года «Лотова жена» (1924), написанном, как и финал «Реквиема», четырехстопным амфибрахием.


[Закрыть]
. Однако, во-первых, безымянным страдальцам общественные памятники не ставятся (разве что групповые, типа «Неизвестному солдату»), а во-вторых, Ахматова с самого начала поэмы[354]354
  В ахматоведении нет единой точки зрения на жанр «Реквиема»; аргументацию в пользу взгляда, что это поэма, а не цикл стихов, см. в: Эткинд Е. Бессмертие памяти. Поэма Анны Ахматовой «Реквием» // Эткинд Е. Там, внутри. О русской поэзии XX века. СПб.: Максима, 1996 [1984, 1991]. С. 343–368, Jaccard J-Ph. Le Requiem d’Anna Ahmatova, femme et poète. Histoire d’une image, de la lucidité de N. Nedobrovo à la ruse (?) de V. Žirmunskij // Les Modernités russes (Lyon), 4, 2002: Les Femmes dans la modernité / Ed. J.-C. Lanne. P. 217–236; о структуре поэмы как реквиема в моцартовском смысле см.: Ичин К. и Йованович М. К разбору элементов музыкальной структуры «Реквиема» А. Ахматовой // Ичин К. и Йованович М. Элегические раскопки. Белград: Издательство филологического факультета, 2005 [2001].


[Закрыть]
берет на себя роль летописца массовой советской Голгофы (ср. программное «Mory» в прозаическом вступлении). И памятник ею мыслится явно персональный, соотносимый с ее биографией и цитатными автореминисценциями, не говоря уже о выпукло поданных бронзовых веках. Так что под сурдинку – органично! – он оказывается памятником поэту, а не просто одной из подсоветских мучениц. Как же выговаривается право на этот памятник?

Опять-таки отступая от традиции, Ахматова не заявляет прямо ни о том, что такой памятник самой себе ею уже возведен, ни о своих заслугах, которые требовали его возведения другими. Она строит замысловатую конструкцию, в которой ее заслуги подразумеваются, а их признание хотя и откладывается по понятным политическим причинам на будущее, но, как ожидается, наступит и приведет к идее торжественной установки памятника, причем произойдет это не по ее инициативе, а само по себе (естественно и органично), от нее же – впрямую это не говорится, но подразумевается – почему-то потребуется согласие, каковое она уже теперь и дает, таким образом, полностью беря всю эту гипотетическую ситуацию под контроль. За деликатной непритязательностью этого рассуждения, построенного по излюбленной Ахматовой формуле «скромность паче гордости»[355]355
  Ср. начало несколько более позднего (1942) стихотворения: Многое еще, наверно, хочет Быть воспетым голосом моим…, где тоже ситуация предполагается заранее подготовленной для заключительного мановения волшебной палочки автора, а на языке официальных торжеств – для разрезания ленточки начальством. В лингвистических же терминах «согласие на торжество» представляет собой перформативное высказывание, которое имеет силу, только если говорящий облечен соответствующими институциональными полномочиями, зато приводится в исполнение самим актом его произнесения (хрестоматийный пример – священник, объявляющий жениха и невесту мужем и женой; см. классическую работу: Austin J. How to Do Things with Words. Cambridge, M.A.: Harvard UP, 1962). Таким образом, Ахматова одновременно как бы максимально устраняется из ситуации и в то же время полностью ею управляет.
  Глубинную параллель к этому можно усмотреть в ее знаменитом высказывании о головокружительной краткости, которая «очень характерна для Пушкина […и] сильно сказал[ась] в <…> „Каменном Госте“. Эта маленькая трагедия подразумевает очень большую предысторию, которая, благодаря чудесному умению автора, умещается в нескольких строках, там и сям вкрапленных в текст. Этот прием <…> великолепно <…> развил Достоевский <…>: в сущности, читателю-зрителю предлагается присутствовать только при развязке <…> Все уже случилось где-то там, за границами данного произведения» (Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. С. 118).


[Закрыть]
, – отчетливо прочитывается авторская заявка на памятник.

Подобные заявки в русской поэзии не беспрецедентны, но близки не столько к державинско-пушкинской традиции, сколько к советской; вспомним соответствующие строки Маяковского:

…Ну, давайте, / подсажу / на пьедестал. / Мне бы / памятник при жизни/ полагается по чину. / Заложил бы / Динамиту / – ну-ка, / дрызнь! / Ненавижу / всяческую мертвечину! / Обожаю / всяческую жизнь!

(«Юбилейное»; 1924)

В курганах книг, / похоронивших стих, / железки строк случайно обнаруживая, / вы / с уважением / ощупывайте их, / как старое, / но грозное оружие / <…> / Пускай / за гениями / безутешною вдовой / плетется слава / в похоронном марше – / умри, мой стих, / умри, как рядовой, / как безымянные / на штурмах мерли наши! / Мне наплевать / на бронзы многопудье, / мне наплевать / на мраморную слизь. / Сочтемся славою – / ведь мы свои же люди, – / пускай нам / общим памятником будет/ построенный / в боях / социализм.

(«Во весь голос»; 1930)

Правда, Маяковский вроде бы готов взорвать собственный памятник, но предварительно заявляет, что памятник полагается ему по чину, причем еще при жизни. То есть он по-футуристски обнажает крайности: и вызывающе высокую самооценку, и вызывающе радикальный подрыв традиции. Ахматова же «органично» сглаживает острые углы. Тем не менее в чем-то они сходятся – оба рассчитывают на одобрение некой высшей инстанции, причем не небесной, а земной, институциональной (по чину; в этой стране), пусть у Ахматовой и относимой в будущее.

В этом они оба следуют горациевско-державинской (но не пушкинской!) ориентации на вписывание себя и своих заслуг в официальный – политический и культурный – пантеон. Гораций обусловливает свою поэтическую долговечность существованием римской культуры, не простирая своего бессмертия за ее пределы[356]356
  См. строки: Non omnis moriar, multaque pars mei Vitabit Libitinam: usque ego postera Crescam laude recens, dum Capitolium Scandet cum tacita virgine pontifex и их довольно точный перевод Брюсовым: Нет, не весь я умру: большая часть меня Либитины* уйдет; славой посмертною Возрастать мне, пока по Капитолию Жрец верховный ведет деву безмолвную (Алексеев М. П. Стихотворение А. С. Пушкина… С. 267).
  *Либитина – римская богиня похорон.


[Закрыть]
, и призывает Мельпомену увенчать его голову венцом, подобным тем, которыми награждаются победители атлетических соревнований[357]357
  «Гораций с полной серьезностью претендует на лавровый венец, которым Аполлон увенчивал победителей своих Пифийских игр, – награда, которой, насколько нам известно, поэты не удостаивались. Гораций был первым поэтом-лауреатом. Он изобрел эту почетную роль, он сам себя на нее назначил» (West D. Horace Odes III. Dulce Periculum. Text, Translation and Commentary. Oxford: Oxford UP, 2002. P. 266). Этот смелый ход он сочетает с изысканным интертекстуальным жестом, заключая последнюю строку последней, тридцатой, оды своей третьей (и, как он полагал, последней) книги од словом comam – «волосы» (вин. п.), тем же, которым заканчиваются «Олимпийские оды» Пиндара, то есть дифирамбы величайшего из лириков лучшим из атлетов; у Пиндара это греческое слово χαίταν – «волосы» (тоже в вин. п.) (Ibid. Р. 268). Кстати, Гораций входил в число любимых авторов Ахматовой.


[Закрыть]
. Державин тоже претендует на некое увенчание, хотя и смягчает дерзость финального жеста, призывая свою музу увенчать не его, а себя самое (то есть его поэтическое alter ego), и не венцом, а некой неосязаемой (а впрочем, воплощающей благосклонность самого Феба) зарей бессмертия:

О муза! возгордись заслугой справедливой, И презрит кто тебя, сама тех презирай; Непринужденною рукой неторопливой Чело твое зарей бессмертия венчай (1795).

Пушкин же вообще настаивает на отказе от государственного одобрения, подчеркнуто обращая горацианскую формулу – не требуя венца. Смычка обоих поэтов советской поры с римским классиком и русским классицистом в противовес романтику XIX века хорошо согласуется с представлением об эпохе соцреализма как неоклассицистской[358]358
  См.: Синявский А. Что такое социалистический реализм. Париж: Синтаксис, 1988 [1959].


[Закрыть]
. Подтверждается парадоксальное родство Ахматовой с советским ампиром[359]359
  Ср.: «Собственно говоря, „Реквием“ – это советская поэзия, осуществленная в том идеальном виде, какой описывают все декларации ее» (Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Художественная литература, 1989. С. 134). В этой связи можно было бы обратить внимание на перекличку «Реквиема» с основоположным текстом соцреализма – «Матерью» Горького (в обоих случаях евангельский сюжет используется для переноса акцента с сына на мать; ср. предшествующую «Эпилогу» главку X «Распятие»), но это завело бы нас далеко.


[Закрыть]
.

От «памятникового» канона финал «Реквиема» отличает и отчетливая установка на физическую реальность проектируемого монумента. Приверженность Ахматовой статуарным мотивам известна, ср., например:

…А там мой мраморный двойник. Поверженный под старым кленом <…> И моют светлые дожди Его запекшуюся рану …Холодный, белый, подожди, Я тоже мраморною стану («В Царском Селе. 2»; 1911).

Это существенным образом отличает ее от Пушкина, который, будучи верен своему амбивалентному взгляду на бронзовых и иных материальных кумиров[360]360
  См. классическую работу: Якобсон Р. Статуя в поэтической мифологии Пушкина [1937] // Якобсон Р. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 145–180.


[Закрыть]
, говорит в «Памятнике» исключительно о нерукотворном, символическом монументе, воздвигнутом сугубо поэтическими средствами.

В чистом виде эту линию продолжит Брюсов – приведу первую и последнюю строфы его «Памятника» (1912):

Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен. Кричите, буйствуйте, – его вам не свалить! Распад певучих слов в грядущем невозможен, – Я есмь и вечно должен быть. <…> Что слава наших дней? – случайная забава! Что клевета друзей? – презрение хулам! Венчай мое чело, иных столетий Слава, Вводя меня в всемирный храм.

Маяковский тоже, хотя и непоследовательно, будет держаться символичности: свою бронзу он захочет взорвать, наплевав на ее многопудье, железки строк у него будут метафорические (в курганах книг), а в качестве памятника своему делу он будет надеяться на построенный в боях социализм — объект в каком-то смысле физический, но главным образом ценностный. Ахматова же имеет в виду конкретную статую с бронзовыми веками и струящимся с них, как слезы, снегом. Из Пушкина это напоминает, пожалуй, «Царскосельскую статую», которая над вечной струей, вечно печальна сидит и которой Ахматова посвятила одноименное собственное стихотворение (1916).

Символический характер памятника крепче меди и выше пирамид был задан уже Горацием[361]361
  Четверть века спустя после создания «Реквиема» Ахматовой довелось перевести на русский язык возможный пре-текст горациевского «Памятника» – древнеегипетское «Прославление писцов» (1200 г. до н. э.; пер. 1965), начинающееся так:
  Мудрые писцы Времен преемников самих богов, Предрекавшие будущее, Их имена сохранятся навеки. Они ушли, завершив свое время, Позабыты все их близкие. Они не строили себе пирамид из меди И надгробий из бронзы. Не оставили после себя наследников, Детей, сохранивших их имена. Но они оставили свое наследство в писаниях, В поучениях, сделанных ими.
  Предполагается, что Гораций мог быть знаком с египетским источником, но до сих пор не установлено как – во всяком случае, вряд ли через древнегреческую традицию, где аналогичные тексты отсутствуют, но, возможно, через александрийскую эллинистическую (см. Dynes W. Monument: The Word // «Remove not the ancient landmark»: Public monuments and moral values / Ed. by D. Reynolds. New York: Gordon and Breach, 1996. P. 28–29; Nisbet R. and Rudd N. A Commentary on Horace: Odes. Book III. Oxford: Oxford UP, 2004. P. 366). Ранним преломлением этого египетского мотива в русской поэзии было стихотворение Бунина «Слова» («Молчат гробницы, мумии и кости..»; 1915), кончающееся строчкой: Наш дар бессмертный – речь (см. Панова Л. Русский Египет. Александрийская поэтика Михаила Кузмина: В 2 кн. М.: Водолей Publishers; Прогресс-Плеяда, 2006. Т. 1. С. 160–170; Т. 2. С. 100).
  Отчетливо горацианская трактовка памятника венчает ахматовское стихотворение «Кого когда-то называли люди…» (1945–1956), целиком не публиковавшееся на родине до 1976 года. Хрестоматийное заключительное четверостишие (Ржавеет золото и истлевает сталь, Крошится мрамор – к смерти все готово. Всего прочнее на земле печаль И долговечней – царственное слово) было опубликовано отдельно в «Новом мире» в 1963 году; ср. вскользь брошенное замечание об этой «стали (вслед за Маяковским не раз зарифмованной с создателем и объектом культа личности)» в кн.: Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. М.: Водолей Publishers; Toronto: University of Toronto, 2005 (Toronto Slavic Library. Vol. 2). C. 167.
  Горацианский мотив превосходства поэзии над материальными памятниками и ходом времени представлен в ряде сонетов Шекспира, бесспорно, знакомых Ахматовой: LV («Not marble, nor the gilded monuments…»), LXV («Since brass, nor stone, nor earth, nor boundless sea..»), LXXIV («But be contented: when that fell arrest…»), LXXXI («Or I shall live your epitaph to make…»), CXXIII («No, Time, thou shalt not boast that I do change…»).


[Закрыть]
. Однако в духе своей ориентации на земные римские институты он придал венцу, мысленно примериваемому им в конце стихотворения, наглядную вещественность:

…Sume superbiam Quaesitam mentis et mihi Delphica Lauro cinge volens, Melpomene, comam – …О Мельпомена! Свей Заслуги гордой в честь сама венец дельфийский И лавром увенчай руно моих кудрей (пер. Фета[362]362
  Алексеев М. П. Стихотворение A. C. Пушкина… С. 260.


[Закрыть]
)[363]363
  О «волосах» см.: примеч. 11 /В файле – примечание № 357 – прим. верст./.


[Закрыть]
.

Державин еще больше понизил конкретность финального увенчания и первым ввел мотив безразличия к хулителям (И презрит кто тебя, сама тех презирай), далее развитый Пушкиным:

Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа <…> Обиды не страшась, не требуя венца; Хвалу и клевету приемли равнодушно / И не оспоривай глупца.

Единственный вещный мотив в пушкинском тексте – это, пожалуй, образ никогда не зарастающей тропы к виртуальному, впрочем, памятнику[364]364
  Впрочем, согласно Проскурин О. Поэзия Пушкина… С. 293, «народная тропа к нерукотворному памятнику „не зарастет“ потому, что ее не будет», да и не может быть, ввиду его нематериальности. Проскурин убедительно показывает, что центральной темой пушкинского «Памятника» является последовательное противопоставление по-христиански спиритуального нерукотворного памятника любым материальным.


[Закрыть]
.

В связи с осязаемой «металличностью» ахматовского памятника возникает вопрос, почему он мыслится именно в бронзе[365]365
  В русских версиях горациевской оды (их более десятка) латинское aere систематически передается как медь, тогда как бронза встречается всего один раз, см. перевод Н. Ф. Фоккова (1873; Алексеев М. П. Стихотворение А. С. Пушкина… С. 261). Державин и тут уклоняется от конкретики: Металлов тверже он…


[Закрыть]
: как она соотносится с упражнениями на эту тему Маяковского[366]366
  О внимании Ахматовой к этим текстам Маяковского может свидетельствовать фраза Где тень безутешная ищет меня, вольно или невольно перекликающаяся со строками из «Во весь голос»: Пускай / за гениями / безутешною вдовой / плетется слава / в похоронном марше… Если связь неслучайна, то она органично подключается к полемической трактовке мотива бронзы. Релевантной для Ахматовой могла быть и советская установка Маяковского на «рядовую смерть», ср.: умри, мой стих, / умри, как рядовой, / как безымянные / на штурмах мерли наши!


[Закрыть]
и пушкинским кумиром на бронзовом коне и не восходит ли к терминологии советской монументальной практики? В любом случае бронза – излюбленный материал Ахматовой[367]367
  О статуарности, бронзе, броне, железе, танке и т. п. как образах и самообразах Ахматовой см.: Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор…


[Закрыть]
, издавна ассоциировавшийся у нее с Пушкиным как интимно близким ей воплощением посмертной славы, ср.:

Земная слава как дым, Не этого я просила. Любовникам всем моим Я счастие приносила. Один и сейчас живой, В свою подругу влюбленный, И бронзовым стал другой На площади оснеженной.

(«Земная слава как дым…», 1914)

«Один и сейчас живой… – по-видимому, Н. В. Недоброво. И бронзовым стал другой… – А. С. Пушкин, второй памятник которому был установлен в Царском Селе в 1913 г. у здания Лицея. Позже, в 1937 г., перенесен к Египетским воротам»[368]368
  Королева Н. Комментарии // Ахматова А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. М.: Эллис Лак. 1998. С. 793.


[Закрыть]
.

2

Примечательное отклонение ахматовского текста от горациевско-пушкинской линии состоит в том, что даже настойчивое подчеркивание своей жертвенной причастности общей судьбе совмещено [в «Реквиеме»] с противоположной и очень характерной для Ахматовой фигурой «женского своеволия»: выбор места для памятника строится по формуле «не хочу того-то и того-то, а только вот этого»[369]369
  Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор… С. 143.


[Закрыть]
.

Действительно, выдвижение требований (Но только с условьем…) относительно свойств предполагаемого монумента (расположения, дизайна, материала и т. п.) никак не входит в традиционный топос «памятника поэту», зато соответствует неоднократно засвидетельствованному стремлению Ахматовой контролировать воспоминания о себе современников и свои живописные и скульптурные изображения, а также ее готовности обсуждать идеи перестановки наличных памятников другим поэтам[370]370
  Подробнее см.: Там же. С. 141.


[Закрыть]
.

Правда, в отличие от XIX века[371]371
  После Гоголя «Выбранных мест» и Опискина в «Селе Степанчикове» Достоевского всерьез претендовать на возведение себе монументов, хотя бы и только в душах читателей, стало на некоторое время не принято.
  Федор Сологуб в довольно раннем стихотворении «Мечты о славе! Но зачем…» (1898; опубл. 1913) последовательно отрекается от того, чтобы ставили Кумир мне бронзовый иль медный или На перекрестке где-нибудь <…> изваянье, и дорожит лишь нездешн[им] свет[ом]. Эхо такого отмежевания от «кумирности» слышится в «Памятнике» Ходасевича (1928; опубл. 1939): …В России новой, но великой, Поставят идол мой двуликий На перекрестке двух дорог, Где время, ветер и песок…


[Закрыть]
, в постницшевском, а тем более в советском XX веке обсуждение поэтами своих будущих памятников стало возможным[372]372
  См. Небольсин С. А. О жанре «Памятника» в наследии Ахматовой. С. 32.


[Закрыть]
, хотя часто под знаком иронического или скромного отказа. Подобно Маяковскому (см. выше), в таком отрицательном ключе незадолго до смерти заговаривал о собственном памятнике и Есенин:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю