Текст книги "От Кибирова до Пушкина (Сборник в честь 60-летия Н.А. Богомолова)"
Автор книги: Олег Лекманов
Соавторы: Александр Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
При этом Самойлов соединяет в идеальной Анне двух героинь «Каменного гостя»: имя (ассоциирующееся с высшей любовью – тут вновь надо напомнить о «Названьях зим») взято у истинной возлюбленной Дон Гуана, вокальный дар – у демонической Лауры, чье пение заставило Первого гостя отождествить любовь и мелодию[758]758
Тот же «синтез» (со скрытой отсылкой к афоризму о любви-мелодии) будет осуществлен Самойловым в поэме «Старый Дон-Жуан», где герой не сразу припоминает былую возлюбленную (и супругу того персонажа, что предстает злорадным Черепом): «Какая Анна? / Ах, не та ли из Толедо? / Ах, не та ли из Гренады? / Или та, что постоянно / Распевала серенады? / Помню, как мы с ней певали / В эти дивные недели!». – Самойлов Д. Поэмы. С. 129–130.
[Закрыть].
Героиня «Собачьего вальса» гораздо больше напоминает артистичную куртизанку[759]759
Ср. в особенности соседство грубой (на грани пристойности) и изысканно иноязычной по происхождению лексики: «Конечно, дрянь! Но голос – адамант <…> Но это пенье вороватой суки, / Ее бельканто…».
[Закрыть], чем строгую «небесную» возлюбленную (что точно соответствует «низкому» жанру). Однако именно заостренно игровая «неоднозначность» ее характера позволяет Самойлову вложить в простенький детский стишок два сюжета. Первый – лежащий на поверхности – разворачивается вокруг «мелодии», второй – вокруг «любви».
Мы не знаем доподлинно, совершила ли самойловская собака предписанное ей известной фабулой преступление («И собака пела. / Возможно (курсив мой. – А. Н.), потому, что мясо съела» – а возможно, и по совсем другим причинам) и, соответственно, что заставило попа планировать казнь («А сам в тот день хотел ее убить» – причина опущена). Знаем мы, что собачье пение (искусство) увело попа от злодеяния, настроило его на благодушный лад и даже пробудило в нем артиста – заставило подпевать «вороватой суке». Вывод понятен: искусство облагораживает и потенциальных злодеев (ср. «просветительскую» тему в раздумьях попа: «Да я и сам, когда б не воспитанье, / Разбоем добывал бы пропитанье»), а художник (даже если он согрешил) неподсуден. Это любимая самойловская тема, по-разному проведенная во многих его сочинениях, но, кажется, всего отчетливее (и ближе к «Собачьему вальсу») в «Соловьях Ильдефонса-Константы» (1964). Здесь «продолжением» стихотворства заглавного героя (И.-К. Галчинского) становится соловьиное пение, которым дирижирует польский поэт. Природа продолжает его музицирование, как словесное, так и поэзию «замещающее»: «Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре». Вселенский концерт творится поэтом и повергает в умиление его гонителей: «Плачет редактор. За ним расплакался цензор. / Плачет директор издательства и все его консультанты. / „Зачем я его правил! Зачем я его резал! / Что он делает с нами! Ах, Ильдефонс-Константы“» (164). Поп «даже нож готовил, может быть», повторяя идеологических начальников, которые, перед тем как расплакаться от соловьиного пения, резали стихи Галчинского. Пикантность этой параллели придает дурная издательская судьба процитированной выше строфы: пропущенная при первой публикации (газета «Комсомолец Татарии», 1967, 27 января), она была снята редактором (цензором?) в сборнике «Дни» (1970), затем в «Избранном» (1980) и не восстановлена (возможно, случайно) в двухтомнике «Избранных произведений» (1989), т. е. при жизни Самойлова оставалась «зарезанной». Стоит отметить, что именование прозревшего героя «Собачьего вальса» (поп), разумеется, пришедшее из «источника», использовалось фронтовиками как бранная кличка политработников[760]760
Ср. в стихотворении «Политрук» друга-соперника Самойлова: «Комиссаром тогда меня звали, / попом / не тогда меня звали, / а звали потом». – Слуцкий Б. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 27. Законно гордящемуся «своей войной» Слуцкому важно подчеркнуть, что на фронте он был настоящим политруком, сражавшимся бок о бок с обычными солдатами и ими уважаемым, а не трусливым начетчиком (попом). «Комиссарскую» складку Слуцкий сохранял и после войны, что нередко вызывало ироническую реакцию; ср. эпиграмму «На друга-поэта» (1959): «Он комиссаром был рожден. / И облечен разумной властью, / Людские толпы гнал бы он / К непонятому ими счастью. / Но получилось все не так: / Иная жизнь, иные нормы… / И комиссарит он в стихах – / Над содержанием и формой». – Коржавин Н. На скосе века: Стихи и поэмы. М., 2008. С. 436. «Комиссарство» Слуцкого раздражало (временами – сильно) и Самойлова, что отразилось в его мемуарном очерке «Друг и соперник»; см.: Самойлов Д. Перебирая наши даты. М., 2000. С. 151–175. К сожалению, напряженный диалог поэтов обследован не слишком внимательно и, кажется, даже выявлен далеко не во всей полноте. В этой связи см. главу «Борис Слуцкий и Давид Самойлов» в кн.: Горелик П., Елисеев Н. По течению и против течения…: Борис Слуцкий: жизнь и творчество. М., 2009. С. 273–289. Некоторые соображения к теме представлены в статье: Немзер А. Стихотворение Давида Самойлова «Поэт и гражданин»: жанровая традиция и актуальный контекст // Немзер А. Дневник читателя. Русская литература в 2007 году. М., 2008. С. 419–461. Кажется вполне вероятным, что антитеза «Самойлов – Слуцкий» (легкость и артистизм – ангажированность и наставительность) обертонно звучит и в «Собачьем вальсе».
[Закрыть].
В отличие от «музыкального» («поэтического») сюжета «Собачьего вальса» его «любовный» сюжет спрятан – тщательно, но так, чтобы быть угаданным. В героине акцентированы женские черты (слово «сука» введено не только ради оживления лексического ряда; заметим, что пол собаки в «источнике» не определен). Оборот «возможно, потому, что мясо съела» отсылает не только к стишку о попе и собаке, но и к поговорке «чует кошка, чье мясо съела», предполагающей переносное значение (в том числе – подсказываемый устойчивой аналогией «кошка – женщина» сюжет любовной неверности с последующей попыткой самооправдания изменницы). Победа милосердия связана не только с пением, но и с весной – «Стоял апрель». Эта цитата из «Пестеля, поэта и Анны» должна вызвать в памяти сильный образ того же стихотворения – «Деревья, как зеленые (курсив мой. – А. Н.) кувшины, / Хранили утра хлад и синеву» – и общий его «весенний» рисунок. Россыпь деталей позволяет соотнести зловещее намерение попа – «И даже нож готовил, может быть» – с «думой лютой» героя-рассказчика хорошо известного стихотворения о ревности и готовящемся возмездии за неверность: «Припас я вострый нож». Персонаж Некрасова спасен от преступления «зеленым шумом», согласно авторскому примечанию – народному названию «пробуждения природы весной», благодаря которому «Нож валится из рук, / И все мне песня (курсив мой. – А. Н.) слышится / Одна в лесу, в лугу: / Люби, покуда любится, / Терпи, покуда терпится, / Прощай, пока прощается, / И Бог тебе судья»[761]761
Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Л., 1981. Т. 2. С. 142, 143.
[Закрыть]. В «Собачьем вальсе», как видим, повторены ключевые мотивы «Зеленого шума», позволяющие достроить не проговоренный сюжет – любовная измена (разумеется, не представительницы песьего племени, но женщины; в таком случае слова «собака» и «сука» должны читаться как пейоративы) и месть (к счастью, несостоявшаяся). Такую трактовку можно было бы счесть натянутой, если б как раз в пору «Собачьего вальса» в поэзии Самойлова не начали мощно звучать темы гибнущей (утраченной) любви, ревности и жестокого воздаяния за неверность: в 1976–1977 годах написаны «Пярнуские элегии», в 1977-м первое из «Двух стихотворений» («Он заплатил за нелюбовь Натальи…») и поэма «Сон о Ганнибале», в которой «личный» и «пушкинский» планы не менее важны, чем собственно сюжет – страшная история прадеда поэта и его первой жены[762]762
Подробнее об этом (в частности, о связи «пушкинского» стихотворения и отразившихся в дневнике раздумий Самойлова о семейной трагедии Пушкина с поэмой «Сон о Ганнибале») см.: Немзер А. Поэмы Давида Самойлова. С. 430–436.
[Закрыть].
То же (с понятной поправкой) можно сказать о «Собачьем вальсе», который, однако, заканчивается счастливо (хотя автор, разумеется, помнит и о том, как была «зарезана» ключевая строфа «Соловьев Ильдефонса-Константы», и о том, как завершились жизненные драмы царского арапа и его правнука). Это решение может удивить по двум причинам.
Во-первых, Самойлов вовсе не склонен к хэппи-эндам: трагические ноты скрыто присутствуют и во внешне шутливом «Свободном стихе» («В третьем тысячелетье…»), где забавная путаница времен не отменяет темы обреченности Пушкина (сложно соотнесенной в последних строках с Христовыми Страстями), ни во внешне идилличном «Отрывке» («Мария была курчава…»), где за отказом молодой матери «нового агнца» принести в жертву баранов следует пророческая реплика пастухов («– Как знаешь, – они отвечали, – / Смотри, не накликай печали» – 211, 212), ни в буффонной «Королевской шутке». (Опускаю множество более простых в этом плане текстов.)
Во-вторых, благополучная развязка «Собачьего вальса» прямо противоречит избранному Самойловым образчику. «Бесконечный» стишок о попе и собаке был канонизирован в качестве канвы для пародий сборником «Парнас дыбом» (1927). Авторы «Парнаса…» изобрели выигрышную (позднее использованную и другими пародистами) модель: общеизвестный фольклорный текст с кошмарным сюжетом, заканчивающимся гибелью центрального персонажа («У попа была собака…», «Жил-был у бабушки серенький козлик…», «Пошел купаться Веверлей…»), излагается резко индивидуальным слогом сочинителей разных эпох и народов. Все без исключения тексты «Парнаса дыбом» (не только первой редакции, но и писавшиеся позднее и собранные под одной обложкой лишь в 1989 году[763]763
См.: Парнас дыбом: Литературные пародии. М., 1989.
[Закрыть]) завершаются печально: поп всегда убивает собаку, волки съедают серенького козлика, а Веверлей тонет, обрекая Доротею на окаменение.
Когда похожую схему взял на вооружение Юрий Левитанский в «Сюжете с вариациями», он, приведя «канонический текст» «Сказания о зайце», снабдил его примечанием: «В некоторых редакциях „Сказания“, явно относящихся к более позднему времени, после слов „Умирает зайчик мой“ следовали еще две строки: И везут его домой / Потому что он живой…»[764]764
Левитанский Ю. «…год две тысячи». С. 458.
[Закрыть] Левитанский, видимо, и построил свой цикл на «заячьей» истории потому, что та позволяла отринуть «убийственную» концовку. Ссылка на «некоторые редакции» оправдывала доминирующий в «Сюжете…» оптимизм. В большинстве «вариаций» заяц спасается (иногда этому сопутствует указание на истинно добрую натуру охотника, безвинно оклеветанного «Сказанием…»), в ряде других – с печальным финалом – зайцеубийца строго обличен.
«Сюжет с вариациями» не только свод мастерских пародий на поэтов-современников, но и цельная книга, в изрядной мере пародирующая поэтику самого Левитанского (мечта о гармоничном бытии в сочетании с лирической меланхолией). Скрытая автопародийность сближает цикл Левитанского с «Собачьим вальсом», однако именно «родство» позволяет оценить специфичность самойловского решения, значимо и знаково оспорившего устойчивую традицию игры с «собачьим» текстом.
Возникает вопрос: зачем Самойлову понадобился счастливый финал?
Восславив победу неразрывно меж собой связанных искусства и любви (пусть представленных в гротескном плане), Самойлов опровергал ожидания той аудитории, для которой была важна поэтика «Парнаса дыбом», но одновременно сигнализировал «своему» читательскому кругу о неизменности собственной позиции. Объектом пародии в «Собачьем вальсе» были не отдельные (пусть наиболее популярные) стихи автора, но его мировидение, эстетика и неотделимый от них образ поэта, важнейшие составляющие которого – победительный оптимизм, благодарное отношение к жизни, вера в любовь и искусство. Выше говорилось о затаенном трагизме многих «светлых» стихов Самойлова. Важно, однако, что трагизм их именно скрытый, спрятанный в гармонии целого[765]765
Очень многие «мрачные» исповедальные стихи не отдавались им в печать, причем не только из-за предполагаемых сложностей с цензурой. Внутреннее противоборство Самойлова «светлого» (гармоничного, жизнелюбивого, уверенного в своей правоте) и Самойлова «темного» (не умеющего любить, с тревогой глядящего в будущее, сомневающегося в себе) становилось более-менее ощутимым для наиболее внимательных читателей (и даже их озадачивающим), пожалуй, лишь с конца 1970-х годов («Пярнуские элегии»); этапным здесь видится «седьмая книга стихов» «Голоса за холмами» (1985).
[Закрыть].
С другой стороны, Самойлов вносил ноту света и надежды даже в зримо «отчаянные» опусы. Так обстоит дело в последней из «Пярнуских элегий», где за вопросом к Шуберту («Музыка – лекарь?») следует ответ «Музыка губит», а в финале гудит «Музыка насмерть. / Вьюга ночная». Начинается же элегия другим вопросом – «Чет или нечет?», ответ на который: «Шуберт. Восьмая» (242–243). Самойлов говорил Ю. Ч. Киму, что имел в виду Седьмую симфонию, а в стихах назвал ее Восьмой «для благозвучия»[766]766
Ким Ю. Собранье пестрых глав: Кн. 1. М., 1988. С. 247.
[Закрыть]. Объяснение явно ироничное: никакой звуковой дисгармонии слово «седьмая» бы в стихи не внесло, а обсуждаемая симфония (великая «Неоконченная», 1822), как правило, именуется Восьмой (с учетом более ранней действительно незавершенной Седьмой), а не Седьмой. Поэту было важно противопоставление «чет – нечет» (жизнь – смерть), выбор «четного» номера одолевал смертельную семантику заключительных строк. Видимо, по той же причине трагический цикл составляют шестнадцать (четное число, удвоенная Шубертова восьмерка) элегий. Само обращение к «нелепому» и «маленькому» Шуберту напоминало о старом (1961) стихотворении «Шуберт Франц», где композитор был обрисован в сходных тонах, а финал сулил его конечное торжество: «Но печали неуместны! / И тоска не для него!.. / Был бы голос! Ну а песни / Запоются! Ничего!» (114).
В мире Самойлова (где, конечно, есть и зло, неверность, глухота, равнодушие и вражда к художнику, бедность, страх, ревность и т. п.) поп должен восхититься собакой, все ей простить и по мере возможности подхватить ее мелодию. Иначе это будет мир какого-то другого поэта. Самые выстраданные мысли, интимные чувства, устойчивые поэтические мотивы здесь должны получить скоморошью огласовку, ибо «искусство – смесь / Небес и балагана», а поэт «сделал вновь поэзию игрой» (279). И ровно по этой же причине внешне комический (автопародия), но глубинно серьезный (credo) текст должен быть спрятан от публики. В том числе и от тех, кто сочувственно (а то и восторженно) относился к мастеру, но далеко не всегда был способен уразуметь драматизм и сложность его поэтического мира. Ни в вышедших после 1977 года поэтических книгах, ни в однотомном и двухтомном сводах избранного, ни в оказавшемся итоговым «малом избранном» («Снегопад», 1990) «Собачий вальс» перепечатан не был. Самойлов «закопал» его не в письменном столе (как многие другие яркие стихи), но на газетной юмористической странице, обращенной отнюдь не к ценителям поэзии и обреченной (самой своей газетной природой) помниться в лучшем случае несколько дней. А ведь Собака пела…
А. Немзер (Москва)
Гений жизнетворчества:
Ольга Ваксель в зеркале своих воспоминаний и стихов
Дичок, медвежонок, Миньона…
О. Мандельштам
В Лютике не было как будто ничего особенного, а все вместе было удивительно гармонично; ни одна фотография не передает ее очарования.
Е. Мандельштам
То была какая-то беззащитная принцесса из волшебной сказки, потерявшаяся в этом мире…
Н. Мандельштам
Я спрашивал тогда бабушку:
«Ведь Лютик – это такой цветок, а почему маму называют Лютиком?»
Она ответила: «В детстве твоя мама и была как цветочек».
А. Смольевский
1
…Нескольких стихотворений, обращенных Осипом Мандельштамом к Ольге Ваксель или же посвященных ее памяти, более чем достаточно для того, чтобы заинтересоваться адресатом и посвятить ей самой отдельную книгу.
Именно это и сделал первым Александр Ласкин, написавший о ней документальную повесть «Ангел, летящий на велосипеде»[767]767
См.: Ласкин А. Ангел, летящий на велосипеде // Звезда. 2001. № 10; То же: Потомак (США). 2003. № 1–2; 2004. № 3–5. Отдельное издание: Ласкин А. Ангел, летящий на велосипеде: Документальная повесть об О. Вексель и О. Мандельштаме. Ваксель О. «Я недолго жила на земле…» Избранные стихи. СПб.: Стройиздат, 2002. Последняя публикация повести в книге: Ласкин А. Время, назад! Документальные повести. М.: НЛО, 2008.
[Закрыть]. При этом он опирался на архив О. Ваксель, предоставленный в его распоряжение ее сыном А. А. Смольевским: в этом архиве – ее воспоминания, стихи и рисунки. Вместе с тем повесть, хотя бы и документальная, создавалась по законам художественного, а не научного жанра, и ее изначальные первоисточники оставались в тени.
Последние выйдут на свет и в свет в книге «„Возможна ли женщине мертвой хвала?..“ Воспоминания и стихи Ольги Ваксель», готовящейся в настоящее время к публикации в издательстве РГГУ (в серии «Записки Мандельштамовского общества»): в нее войдет полный корпус стихотворений и воспоминаний Ольги Ваксель, подготовленных текстологически, откомментированных и проиллюстрированных фотографиями и рисунками[768]768
Первоначально книга готовилась А. Ласкиным и Е. Чуриловой по копийным материалам, отложившимся в архиве А. Ласкина. Однако договоренность с Музеем Анны Ахматовой в Фонтанном Доме, где хранится основной архив О. Ваксель (ф. 5), и подключение к работе И. Ивановой позволили не только опереться на оригинальные тексты, но и внести в текст существенные исправления и дополнения (оказалось, что при изготовлении копий А. А. Смольевский в целом ряде мест «отредактировал» оригинал).
[Закрыть].
2
И тут-то произошло самое неожиданное и самое важное: оказалось, что Лютик (домашнее прозвище Ольги Ваксель) куда более сложная, глубокая и самостоятельная фигура, чем это было принято полагать, основываясь на одних лишь воспоминаниях Н. Я. Мандельштам, рисовавшей ее как красавицу-капризулю, к тому же марионетку в материнских руках. Крупным планом всплывает другой ее образ, именно тот, что мы уже раз видели – в мандельштамовских стихах. И даже начинает казаться, что понимаешь, в чем секрет ее привлекательности.
Это не только женская красота и обаяние, это еще и то, что мы бы назвали гением жизнетворчества.
Потрясающие вкус, находчивость, шарм, искренность… Состряпать гениальные завтраки – буквально из ничего; сшить гениальный вечерний наряд – из шторы; прогнать разбойников гениально находчивой фразой («Эй, Коля, Петя, Миша, вставайте, разбойники пришли!»[769]769
Здесь и далее курсивом выделены цитаты, при этом цитаты из «Воспоминаний» О. Ваксель даются по архиву А. Ласкина и без дополнительных ссылок.
[Закрыть]) и ручным фонариком, изображающим пистолет, – вот что было ее стихией и ее амплуа.
Существенное проявление жизнетворческих талантов Лютика – и ее поэзия[770]770
Об этом ниже.
[Закрыть]. Не так уж важно, что объективно Ольга Ваксель была поэтом слабым, откровенно подражающим Ахматовой «Четок», Гумилеву «Романтических цветов» и, немножечко, Мандельштаму «Камня». Важнее всего само поэтическое мироощущение, к которому она чувствовала себя причастной и из которого вытекало ее отношение к стихам и к пониманию поэзии.
Жизнетворчество Ольги Ваксель распространялось и на ее личную жизнь. Тут оно было часто загадочным и непредсказуемым для нее самой. Какой-то механизм, запрограммированный сначала на восторг и взлет, а потом на крах, на падение, на разрыв, на развод и – в самом крайнем случае – на выстрел!
А вот быть хорошей матерью, например, в ее амплуа не входило. В иные периоды она как будто напрочь забывала, что у нее есть сын. «Общество Аси[771]771
Сына Арсения.
[Закрыть] – это хорошо, но не вечно же! Полтора месяца полнейшего одиночества даже мне показались целой вечностью». Больного и слабого, но формально пристроенного куда-то, она могла не видеть сына неделями, легко уговаривая себя тем, что с ним, мол, все в порядке (как это и произошло, например, в 1929 году, пока заболевшего корью Асика не поместили в лазарет в Сиверской, известив ее телеграммой).
Казалось бы, ребенок должен был если не ненавидеть, то уж, во всяком случае, недолюбливать столь эгоистичную и эгоцентричную мать. На деле же он ее буквально боготворил и никогда ни за что не осуждал, во всех ее конфликтах (с отцом ли, с бабушкой или с кем-то еще) преданно вставая на ее и только на ее сторону.
А конфликтов в жизни Лютика было с лихвой, как и приводящих к ним контактов. Ее общительность не знала ни границ, ни усталости. Круг знакомств еще с детства был необъятным и охватывал сотни людей – от портовой голи до Государя Императора.
Твердое знание о ее семье, о ее матери, отце и отчиме позволяет лучше понять то, что произошло с нею самой: сложносоставные (но фактически безмужние) семьи – и у ее матери[772]772
Она, кстати, тоже росла без отца, умершего, когда ей шел тринадцатый год.
[Закрыть], и у нее. Родители разошлись, когда ей не было и трех лет, она же ушла от Арсения Федоровича Смольевского, не дождавшись даже рождения сына (развелись они спустя год, и еще год прошел, пока отец, у которого жил ребенок, не отдал его матери).
Осипа Эмильевича она и Надежда Яковлевна в шутку называли «мормоном», весело и прозрачно намекая на практикуемую мормонами полигамию. Пишет об этом, как и о многом другом, Ольга Александровна легко и безо всякой застенчивости – чувствуется, что сексуальная революция произошла у нее лично уже давно[773]773
90-летняя Эмма Григорьевна Герштейн, когда решилась заговорить об интимной жизни Мандельштама, сделала это натужно и по-ханжески. Но хуже всего то, что она осмелилась выводить из этого мандельштамовскую поэзию, чем сорвала постмодернистские аплодисменты и премию Букера, но оставила по себе крайне неприятный осадок.
[Закрыть].
«Грозный муж» не был ее первым мужчиной (невинности Лютик лишилась в 11 лет – и, в сущности, из любопытства), но первая же близость с ним показалась ей настолько отвратительной, что она его возненавидела. Боясь перенести эту ненависть на всех мужчин, она испробовала то же самое и с другим («для сравнения», как она холодно пишет) – и, увы, с неизменным результатом. Все это, возможно, проясняет порхающий стереотип ее последующего поведения с бесчисленными ухажерами, разочароваться в которых она так боялась: быстро и легко, почти бездумно сойтись – и еще быстрей и еще легче, безо всяких сожалений расстаться!
Главный «мормон» воспоминаний Ольги Ваксель – бесспорно, она сама: от ее скоротечных романов и увлечений просто рябит в глазах, на некоторых страницах умещается по два, а то и три партнера, зато о каждом (или о каждой) она находит как доброе слово, так и не очень доброе. Почему-то она явно благоволила к морякам, пожилым и родственникам своих ухажеров, иногда к женщинам.
Сил удержаться и устоять хватало ей самое большее на неделю. Рациональнейший Е. Э. Мандельштам, де-факто жених Лютика летом 1927 года, сам отказался от нее после того, как встретил ее на батумской набережной со своим приятелем, с которым накануне и познакомил. Но вот что характерно: и спустя сорок лет после событий он, беседуя с третьим участником этого путешествия – Арсением Арсеньевичем, явно сожалел о том, что Лютик не осталась с ним и не вышла за него замуж!
А вот что она пишет о своем втором муже:
…Зная себя, я не надеялась сохранить такие же чувства, тем более, что характер их был слишком реальный. Мне жалко было Льва, который плакал как ребенок, уходя по моему капризу в такой далекий рейс. Было несомненно, что если он не любил меня, когда мы поженились, то любит теперь, как только можно любить на Земле. Я сама в эти последние дни любила его без памяти. <…> В это время мне пришла в голову мысль немного поинтересоваться моей соседкой по дому…
И т. д.
Каждый из очарованных и брошенных ею мужчин – а «общей не ушли судьбы» не только братья Мандельштамы, а буквально все, не исключая, по-своему, и Христиана Вистендаля, – был с нею по-настоящему счастлив! Иначе бы не возвращались они к ней или за ней, почти каждый, так упорно и дружно.
Гётевский образ Миньоны из «Вильгельма Мейстера», возникший у Мандельштама, удивительно точен. Лютик и была его живым воплощением: бродячая циркачка, поющая дивные песни, которые околдовывали слушателей, почти девчонка, рядящаяся в мужские одежды, и в то же время зрелая чувственная женщина, умеющая глубоко и возвышенно любить и страдать. Вместе с тем было в Лютике что-то и от Кармен – бесконечно женственной, непреодолимо влекущей, вожделенно греховной и патологически неверной, а также от Термины, богемной умницы-грешницы из «Степного волка» Гессе, густо настоянного все на том же Гёте. В неодолимой притягательности богемы и в ее творческом начале – страшная ее сила, а в неотвратимой от нее и после нее изжоге и мути – ее небесплодная суть.
Всем им прямою противоположностью была бы, кажется, Гретхен из «Фауста» – милое и безгрешное существо, созданное для семейного счастья и сулящее именно его, но – милостью дьявола – распятое вместе с дитем на кресте людских предрассудков!
Не оттого ли так тянется – пусть и безнадежно – Лютик и к чему-то прямо противоположному или к попросту нормальному: к подруге ли Леле Масловской, к Саше ли Кагану («совершеннейшему человеческому существу», осторожно пытавшемуся, пусть и безуспешно, перевоспитать ее) или к тому же Христиану Вистендалю?
3
Воспоминания Лютика содержат в себе важный предметный комментарий к мандельштамовским стихам. Так, «медвежонок» – это ее детская любовь к плюшевым мишкам, будь то чужой «большой медведь с пуговичными глазами, очень грустный и лохматый», или собственный «большой толстый мишка с очень длинной шерстью и кротким выражением лица».
Ольга Ваксель – вся волшебство и непосредственность, но вовсе не святость и отнюдь не простота. Это видно уже из того, что в своих воспоминаниях она говорит много и весьма откровенно, но говорит далеко не все и вспоминает не обо всех, кого определенно помнила![774]774
Есть в ее воспоминаниях немало и мелкого фактографического брака: она пишет, что впервые попала в Коктебель в конце апреля 1916 года, а в действительности 8 мая; что с нею ехала тогда же ее мать, тогда как Ю. Ф. Львова приехала позднее, около 22 мая.
[Закрыть]
Так, она сознательно умалчивает о том, что знала Осипа Мандельштама еще по дореволюционному Коктебелю, и вовсе не упоминает Евгения Мандельштама, так что читатель может подумать, что ее черноморское путешествие 1927 года с сыном было эдаким аскетически одиноким[775]775
Сам Евгений Эмильевич, прочитав воспоминания Лютика в 1967 году, решил восполнить этот пробел и посвятил этим событиям несколько страниц в собственных мемуарах.
[Закрыть], тогда как на самом деле оно более всего походило на медовый месяц.
Зато она небрежно вставляет имя поэта в другом месте, и это упоминание, датируемое осенью 1916 года[776]776
Что так и оставалось незамеченным!
[Закрыть], заставляет кое-что переосмыслить и в биографии самого Мандельштама.
7 июня 1916 года, вместе со средним братом – Шурой, Осип Мандельштам приехал в Коктебель, где они провели около полутора месяцев – до тех пор, пока 24 или 25 июля телеграмма о том, что при смерти их мать, не вернула братьев в Петроград. В промежутке – обычное коктебельское обормотство и несколько совместных с Ходасевичем и Волошиным поэтических выступлений на разных площадках Коктебеля и Феодосии.
Ольга Ваксель, заболевшая весной 1916 года ревматизмом, находилась в Коктебеле уже с 8 мая. Вместе с ней были друзья ее матери – Георгий Владимирович Кусов и художница Варвара Матвеевна Баруздина («Матвеич»). Ее мать, Юлия Федоровна Львова, приехала позднее, около 22 мая, с тем чтобы уехать вместе с дочерью в Петроград около 13 августа[777]777
Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1877–1916. СПб.: Алетейя, 2002. С. 397, 406. См. также фотографию этого времени с М. Волошиным на террасе его дома (Там же, на вкладке).
[Закрыть]. 17 мая в Коктебель приехала Марина Цветаева с Сергеем Эфроном – чтобы уехать уже через пять дней (Эфрона вызвали телеграммой в военный комиссариат), но успела заявить, что в «это лето в Коктебеле нет духа приключений»[778]778
Там же. С. 398.
[Закрыть].
Иного мнения была 14-летняя Олечка Ваксель: «…Исходив эти горы вдоль и поперек, я полюбила их…». Поразил ее и волошинский Дом Поэта, населенный «…почти исключительно петроградской и московской богемой. Было несколько поэтов (и тут она выразительно умолчала об О. М. – П. Н.), порядочно актеров, пара музыкантов». Несколькими страницами ниже: «Иногда в мастерской Макса устраивались вечера поэзии, в которых принимали участие все проживавшие в Коктебеле поэты разных направлений (еще одно выразительное умолчание об О. М. – П. Н.). Слушателями были избранные ценители искусств».
Видимо, именно в Коктебеле Лютик и сама начала писать стихи. На обратном пути, не желая покидать это счастливое место, она «всю дорогу ревела от огорчения и писала массу стихов и обещала сама себе туда вернуться на следующее лето».
Она сполна оценила и полюбила артистически-богемную атмосферу Коктебеля, к тому же она была влюблена – но не в 25-летнего поэта с длиннющими ресницами, а в 16-летнего Лелю Павлова, сына одного из коктебельских дачевладельцев. Большая полудетская-полувзрослая компания совершала частые вылазки в карадагские бухты, Лютик бегала между морем и берегом – сообразно возрасту – в трусиках и сетке. Мандельштама в эти вылазки, судя по ее воспоминаниям, не брали, но в том-то и дело, что безусловно доверять ее воспоминаниям как раз и не надо.
Осмелюсь предположить, что Мандельштам все же был членом этой развеселой «сердоликовой» компании и что, когда в июле 1935 года в Воронеже он вспомнил о Коктебеле и написал эти стихи:
Исполню дымчатый обряд:
В опале предо мной лежат… —
он вспомнил и об Ольге Ваксель 1916 года – его июньские стихи ее памяти еще не остыли!..
И если бы там, в Сердоликовой бухте, его не было, то с чего бы это вдруг он стал осенью того же 1916 года, кося под «родственника» нашей институтки, навещать ее в приемные дни в Екатерининском институте, располагавшемся на Фонтанке[779]779
Надежда Яковлевна пишет, что по просьбе матери и как старый друг. Во-первых, обозначение «старый друг» могло быть хоть как-то заслужено только в случае достаточно тесного общения в Коктебеле. А во-вторых: Осип Эмильевич в роли Юлия Матвеевича, дальнего родственника, который по просьбе матери поэта сопровождал молодого Осипа в Ригу и Париж в 1907 году?!.. Увольте.
[Закрыть].
Об этом визите, кстати сказать, в воспоминаниях Лютика упоминание есть, и имя Мандельштама наконец-то названо:
В приемные дни дежурили в зале девочки, никого не ожидавшие к себе на прием. В двух концах зала сидели за столом инспектрисы, окруженные сидящими на длинных скамьях дежурными, к ней подходят родственники, называют фамилию, класс и степень своего родства. Молодых людей, приходивших на прием, допрашивали очень тщательно, но все они прикидывались родственниками, пленяли инспектрису хорошими манерами и проходили. Таким образом, у меня перебывали Арсений Федорович[780]780
А. Ф. Смольевский – ее будущий муж.
[Закрыть], узнавший о моем пребывании в институте от своей приятельницы – учительницы музыки, поэт Мандельштам, Георгий Владимирович Кусов и мои друзья детства Аркадий Петерс, молодой офицер, и Юра Пушкин.
Мечта Лютика сбылась, и она побывала в Коктебеле и на следующее лето – в 1917 году. 20 июня ее привезла мать, но пробыла она с дочерью недолго – не более двух недель, после чего уехала, оставив дочь под опекой семейства Ниселовских. Сама же Ольга провела в Коктебеле больше двух месяцев – вплоть до начала сентября[781]781
Сообщено Р. Хрулевой. 18 сентября М. А. Волошин поинтересовался у Ю. Ф. Львовой, как Лютик доехала (См.: Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1917–1932. СПб; Симферополь: Алетейя, Сонат, 2007. С. 29). А. А. Смольевский при этом приводит совершенно иные даты – с 8 мая по 13 августа, и даже поправка на вероятную в этом случае разницу календарей оставляет зазоры и не снимает вопроса о природе этого несоответствия.
[Закрыть]. О, это была уже кто угодно, только не дитя в трусиках и сеточке! Без разрешения и без спросу она отважилась на самостоятельную двухнедельную «прогулку» по Крыму, однако имени своего спутника или спутников, что характерно, не назвала. Но был им определенно не 17-летний уже Леля Павлов, поцеловать которого в первый и единственный в жизни раз Лютик решилась лишь в день своего внезапного оставления Коктебеля.
Очень долго – примерно с 20 мая по 10 октября – был в 1917 году в Крыму и Осип Мандельштам. Сначала около месяца он прожил в Алуште (на даче актрисы Е. П. Магденко), затем, 22 июня, переехал в Коктебель, откуда снова вернулся в Алушту в конце июля, но на этот раз ненадолго, ибо в августе, сентябре и октябре он уже жил в Феодосии.
Таким образом, как минимум на месяц – с 23 июня и по конец июля – Мандельштам «совпал» в Коктебеле с Лютиком. Едва ли он имел какое-либо отношение к Ольгиной «отлучке», но и в том, что они в Коктебеле виделись и общались, сомневаться не приходится.
Это об этом лете у Мандельштама сказано в стихах 1931 года:
…Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных
Я убежал к нереидам на Черное море,
И от красавиц тогдашних – от тех европеянок нежных —
Сколько я принял смущенья, надсады и горя!..
Кто они, эти «те», эти «европеянки нежные»? Саломка, соломинка – Саломея Андроникова? Или Марина Цветаева, в чей «монастырь» в Александровой Слободе Мандельштам буквально приперся, непрошенный, в прошлогоднем июне, после чего, уже в Крыму, она прямо-таки избегала оставаться с ним наедине? А может, Анна Зельманова? Или Анна Рашюва? Или сама Вера Судейкина в Алуште? Или же кто-то еще? – Ведь недаром на 1916 год приходится бум мандельштамовских записей в дамских альбомах! И нет ли среди этих «тех» хотя бы малой частички уже и от Лютика?..
4
Как бы то ни было, но не так уж и неправа была Анна Ахматова, когда, читая воспоминания и стихи Ольги, вздрагивала на слове «реснички». Это слово было для нее индикатором одного и только одного человека – Осипа Мандельштама. «Колют ресницы…»[782]782
Из стихотворения О. Мандельштама «Колют ресницы, в груди прикипела слеза…» (1931).
[Закрыть], «Как будто я повис на собственных ресницах…»[783]783
Из стихотворения О. Мандельштама «1 января 1934 года» (1934).
[Закрыть] – Мандельштам буквально ощущал свои ресницы как «какой-то добавочный орган»[784]784
Мандельштам Н. Об Ахматовой. М.: Новое издательство, 2008. С. 157.
[Закрыть].
И даже если Христиан Вистендаль, норвежский вице-консул, и был прозван Ольгой Ваксель «ресничками», то он мог быть тут только вторым. Первыми «ресничками» был Осип Мандельштам – оттого-то и приняла она поначалу своего викинга-Христиана за еврея!
Следующая встреча Лютика и Ресничек-Первых произошла в середине января 1925 года. Но что это была за встреча!
Словно молния поразила поэта, когда он вдруг – на улице и совершенно случайно – встретил Ольгу. Перед ним стояла не девушка-цветок из семнадцатого года (и уже тем более не девочка в трусиках и сеточке из шестнадцатого), а, по выражениям Ахматовой, самая настоящая «ослепительная красавица»[785]785
Смольевский А. А. Ольга Ваксель – адресат четырех стихотворений Осипа Мандельштама // Литературная учеба. 1990. № 1. С. 165.
[Закрыть], прекрасная, «как Божье солнце»[786]786
Мандельштам Н. Об Ахматовой. С. 142.
[Закрыть].
Он был сражен, причем настолько, что не замечал ни обострения болезни жены, ни собственных сердечной – в прямом смысле слова – болезни и одышки.
Все было ярко и скоротечно – и в середине марта уже кончилось. Если не считать двух замечательных стихотворений…
«Дура была Ольга – такие стихи получила!..»[787]787
Из письма Н. Мандельштам Е. Лившиц от 18 марта 1967 г. (см. ниже в тексте статьи). Мандельштам Н. Об Анне Ахматовой. М.: Три квадрата, 2008. С. 256.
[Закрыть]
5
Версии из двух женских углов этого треугольника прямо противоположные. Согласно Ваксель, у них был некий гетерогамный союз во главе с Надюшей, как ее называет Ольга. И все бы ничего, если бы третий, Осип Мандельштам, этим и ограничился, но тот вздумал разрушить этот гедонистический оазис и, бросив жену, непременно хотел жениться на Ольге. Согласно «Надюше», Ольга была плакса и маменькина дочка, откровенно – и под дирижерскую палочку матери – отбивавшая у нее мужа и не стеснявшаяся заявиться к ним даже после того, как Мандельштам – неожиданно и твердо – сделал свой окончательный выбор.
Надежда Яковлевна высказывалась по этому поводу как минимум четырежды: в письмах Александру Гладкову и Тате Лившиц и дважды в воспоминаниях – в книге «Об Ахматовой» и во «Второй книге».
Наиболее лаконично первое по времени высказывание – в книге об Анне Андреевне[788]788
См.: Мандельштам Н. Об Анне Ахматовой. М.: Три квадрата, 2008. С. 142–143.
[Закрыть]. Судя по всему, Надежда Яковлевна, описывая здесь этот кризис, еще не читала воспоминаний Ольги Ваксель (точнее, их фрагмента о себе и о Мандельштаме).
В таком случае это было написано еще в 1966 году, поскольку знакомство с мемуаром Лютика состоялось в феврале 1967-го, когда ее посетил Евгений Эмильевич и показал означенный фрагмент, любезно перепечатанный для него на машинке сыном Лютика. Эти страницы взволновали Надежду Мандельштам до чрезвычайности – ей все мерещилось (и это впоследствии подтвердилось), что фрагмент не полный, что есть в этих воспоминаниях что-то еще!
Это «что-то еще» потому так и взволновало ее, что было не вымыслом, а правдой, и то, как это «что-то» могло преломиться в чужих воспоминаниях, глубоко и сильно тревожило и задевало ее. Убедиться в том или ином, но минуя при этом Евгения Эмильевича, стало для нее поэтому глубокой потребностью и чуть ли не идеей фикс.