Текст книги "Мой Артек"
Автор книги: Нина Храброва
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Надеюсь, сделаешь выводы? – спросила Тося.
– Надеюсь, сделаю.
Несколько дней я просто не могла смотреть на своих мальчишек, и они держались от меня в стороне. Я слышала, Спец сказал:
– Нине что, она за первое место переживает, а нам каково?
– Вам худо, и это единственное хорошее, что в вас есть, – изрекла я. Они не поняли. Скоро я помирилась с ними. Второй раз я возвращалась из пекла войны в нашу мирную и почти благополучную жизнь, мне было стыдно перед собой, история с курицей казалась неприятным пустяком и были минуты, когда я была ужасно одинока.
А гул фронта становился все слышнее. Однажды на рассвете в мансарде, где я жила, задребезжали оконные стекла. Фронт гудел, как непрерывающаяся, нарастающая гроза. Я спустилась вниз, разбудила начальника лагеря, сказала ему о дребезжании моих стекол.
– Мне кажется, бои идут в Арчеде, – сказала я.
Гурию Григорьевичу очень не хотелось, чтобы это было именно так, он сказал сердито:
– Нельзя ли без ваших доморощенных прогнозов, – и поднял телефонную трубку. Телефон был мёртв. Начальник лагеря посмотрел на меня серьёзно и опечаленно.
– С Арчедой нет связи. Разбудите ребят.
В общем, мы снова были готовы к отъезду. Но отсутствие телефонной связи с Арчедой обозначало, что мы не получим обещанных для отъезда машин. От фашистских мотоциклов пешком не уйдешь.
Мы пошли к своим друзьям в госпиталь.
Главный хирург не спал, одетый сидел у своей палатки, слушал войну. Я спросила его:
– Госпиталь будет выезжать?
– Да. Но я сейчас отдам распоряжение вывезти Артек. Прошу вас поторопиться, до Камышина восемьдесят километров, да еще и обратно. Надо успеть и вам и нам.
Мы собрались удивительно быстро.
Гурий Григорьевич вдруг отдал мне два тяжелых ручных сейфа:
– Храните и помните – здесь документы ребят и вся наша канцелярия. Поедете последней машиной. С вами поедет Миша Фоторный и мешки с одеялами и зимней одеждой…
Пока я закрывала двери и отдавала ключи куда-то отлучившемуся сторожу, передние семь машин ушли одна за другой.
Молчаливый молоденький шофер госпиталя поехал так быстро, что у нас в кузове поползли мешки, на которых я сидела. Машина мчалась, шофер старался догнать своих, я держала мешки обеими руками и даже зубами. Миша лежал на матрасе и по мере сил помогал мне. И вдруг я услышала омерзительный вой идущего в пике самолета. Выпустив угол мешка из зубов, взглянула вверх. На крыльях самолёта чернела свастика, и рыжий летчик выглядывал через опущенное окно вниз на нас. Я успела столкнуть на Мишу мешки и тюки и погрозила немцу кулаком. Я увидела, как он захохотал, взмыл вверх и снова пошел в пике. И так несколько раз. Почему он только пугал нас и не стрелял – не знаю, одна из трудно объяснимых случайностей на войне.
Потом самолёт взвыл и ушел в сторону Сталинграда.
Я раскрыла Мишу, он безмолвно и как-то страшно посмотрел на меня, и сразу уснул – он еще был совсем слабенький после контузии молнией. Шофер выскочил на подножку, глянул, целы ли мы, и помчался дальше. Пыльный ветер летел навстречу, мы ехали к Волге. Гул войны стал тише, я опомнилась и схватилась за ручки временно покинутых мной на произвол судьбы ручных сейфов, расправила мешки и тюки. Госпитальный грузовик увёз и нас с Мишей от войны.
В Камышине узнаю, что в дороге одна из машин не смогла взять подъем на песчаный холм, перевернулась, дети оказались под кузовом. У маленького ростом, славного молдавского парнишки Пети Коцмана вся грудь была сине-лиловая – он попал под угол кузова. Ушибы получили Этель, Салме, Фрицис Гайлис из латышской группы, Ядя Бабенскайте и Беня Некрашиус из литовской. Когда я приехала в Камышин, в летний театр, куда нас временно поместили, ребята были скорее возбуждены, чем напуганы, не было ни слез, ни жалоб и подробности рассказывали главным образом смешные. Вроде того, что Этель, прежде чем упасть, трижды перевернулась в воздухе…
Это, после истории с Мишей Фоторным и молнией, был второй и последний несчастный случай с ребятами. Нас словно судьба берегла: когда мы уезжали из Камышина по Волге, бомбежка была такая, что идущее впереди нас судно потонуло, и потонуло то, что шло после нас. Мы опять уцелели.
Но почему я так много пишу о прифронтовой полосе? Воспоминаний о войне много в эстонской литературе, они написаны поистине золотыми перьями: о путях-дорогах эстонского корпуса, о деревнях без мужчин в трудном российском тылу…
Ответ только один – наши дети целый год прожили рядом с фронтом, они учились бесстрашию и трудолюбию прифронтовой полосы. И пусть будет незатейливый этот, небеллетризованный, в каждой строке документальный рассказ о детях, прошедших сквозь горнило Великой Отечественной войны, еще одним ключиком к пониманию того, как советский народ, каждой клеточкой своей настроенный на мир, в ясное летнее утро ввергнутый в самую страшную в истории человечества войну, пришел к Победе.
Сейчас мы надолго и далеко уедем от войны. В воспоминаниях моих повзрослевших и даже постаревших «ребят» (теперь приходится это слово брать в кавычки) живет благодарная память о тех, кто помогал нам. Таких людей было много, настолько много, что рассказ о них даже по законам простого документального, жанра затянулся бы, во многом повторился, как повторялась изо дня в день человеческая доброта и чуткость в дни войны. Результат доброты этих людей, их – одномоментного ли или каждодневного внимания к детям в том виден, что дети уцелели, они не знали голода и холода, не болели и здоровыми, с сознанием своего посильного участия в победе, с надеждами на доброе будущее вернулись домой.
А сейчас мы надолго и далеко уедем от войны…
Две с половиной зимы и два лета
Одиннадцатого сентября 1942 года, после месяца путешествия по воде и по суше, которое, как и всякое путешествие, сопровождалось разными приключениями вроде того, что Этель без всяких последствий ночью упала с третьей полки прямо на Эллен, которая продолжала спать и только поутру, узнав от нас о падении, стала упрекать Этель за то, что она её «чуть не убила». Или вроде того, что я вместе с двумя огромными носатыми медными чайниками, в которых мы носили с вокзалов кипяток для всего артековского чая, попала в Челябинске под колёса товарного состава. Подогнуться вместе с чайниками под десяток поездов мне казалось куда проще, чем обойти вокруг нескольких десятков железнодорожных путей огромного Челябинского узла. И вот над моей согбенной фигурой и над чайниками тронулся состав, я мгновенно растянулась и крепко прижалась к шпалам. Длинный состав медленно прошёл надо мной, каждой осью толкая один из чайников, который поливал кипятком моё ухо, ребята на платформе выли так, что заглушали стук колёс, и я мечтала только об одном: чтобы поезд скорее прошёл, и они убедились бы, что со мной всё в порядке, ибо оси в товарных составах тогда были высокие и лежащего ничком человека задеть не могли. В конце концов мы вместе посмеялись над моим приключением.
Однажды днём мы проехали мимо белого столба, на западной стороне которого было написано: ЕВРОПА, на восточной: АЗИЯ. От встречного ветра ещё по-летнему пахло теплом и берёзами, с гулом проносились длинные железнодорожные мосты, и в реках плавали тени августовских высоких облаков. По ночам в окна поезда, который пропускал эшелоны с оружием, с танками, с частями Сибирской дивизии, глядели крупные незнакомые звёзды. Расстояния и просторы были такими, что у нас с каждым днём улучшалось настроение. Мы увидели и окончательно поняли, что никому, кроме людей, живущих на этих просторах, никогда не овладеть ими.
Высадились мы в двухэтажном, кирпичном и деревянном, ещё хранившем купеческий облик Бийске, уселись в очередной раз на грузовики, переехали через спокойную реку Бию по длинному деревянному мосту и выехали за город в золотеющую хлебную степь. Мирно шелестела бронзовая алтайская, по пояс, пшеница, ложилась под ножи жаток и косилок, мирно пахло тёплой половой и зерном. Через бурлящую Катунь переправились на пароме. И вот они, пологие алтайские предгорья… Постепенно их сухая желтизна переходит в краски, которые кроме как фантастическими и не назовёшь. Заросли багряного и даже фиолетового кустарника, оранжевые клёны, золотые лиственницы, гордые густохвойные тёмно-зелёные пихты. В природе разлито полное достоинства спокойствие. Красота Алтая показалась мне чистой, благородной, даже аристократичной, в ней не было ничего искусственного, ничего придуманного. Первой сентябрьской прохладой обласкал нас хрустальный воздух гор. Впервые прозвучали сибирские названия отдельных вершин с нетающими снегами – Белуха и Синюха. Вблизи наших деревянных двухэтажных корпусов тоже имелась горушка полукилометровой высоты, на её вершине столпились древние, похожие на культовое сооружение, камни, отчего пошло русское название этой горушки – Церковка. За ней всё выше, синея, уходили нескончаемые цепи горных хребтов, покрытых высоким пихтачём. Чуть только поднимался ветер, до нас доносился густой гул вековечной горной алтайской тайги.
Красота, величие и спокойствие Алтая бальзамом утолили наши усталые от странствий души. Мы успокоились. Поняли, что осядем здесь и что будет нам здесь хорошо. Что ребята станут ходить в школу. И мы, наконец, займёмся тем, чем нам полагается заниматься, к чему у нас за год странствий были созданы все предпосылки: пионерской и комсомольской воспитательной работой.
Что это такое – комсомольская работа? Пионерская работа? Чем отличается она от воспитательной, культурной, интеллектуальной работы вообще?
Если говорить о самом существенном отличии, то, не боясь быть категоричной, берусь утверждать – главное назначение комсомольской и пионерской работы заключается в воспитании патриотизма. Берусь спорить – человек, у которого отсутствует это чувство, – скучный. Вялый. Он часто впадает в растерянность, нерешительность, сомнения. На трудных жизненных перекрёстках, когда надо делать выбор, который определит всю оставшуюся жизнь, такой человек похож на блуждающего без компаса впотьмах. И всё равно ему, в какую сторону выйти, лишь бы уцелеть, насытиться, приодеться – и чем дальше, тем всё ненасытнее желание сытости, всё необузданнее порывы вслед моде…
А также берусь утверждать, что не стоит воспитание патриотизма маскировать под иные понятия, такие, как любовь к природе, музыке, живописи и т. д. Это всё – слагаемые, а после знака равенства стоит сумма – любовь к Родине. Право, не стоит пасовать, называя своими словами эту конечную цель.
С молодёжью труднее работать, чем со взрослыми, особенно теперь: в пионерский отряд приходят дети из разных семей. Немало и таких семей, где ценности духовные обесценены ради ценностей материальных. С повышением материального уровня жизни неизбежно повышается и интерес к материальным ценностям. Молодым матерям подчас «золото ударяет в голову» – материальное, финансово надежное золото в виде множества колец, брошей, браслетов; отцам – страсть к автомобилизму, и с поразительной легкостью молодые родители забывают недавнюю общественную работу, участие в студенческих строительных отрядах, романтику ночных костров; радость от книг и музыки кажется им ненужной. И социальные проблемы интересуют молодого человека постольку, поскольку они в состоянии удовлетворить его материальные потребности. Нельзя, чтобы идеалом человека был только мир вещей и чтобы эти вещи были только импортными, только дорогими, только кричащими. Без вещей, конечно, тоже нельзя, и я вовсе не против них, я только против их культа. Каких только веяний моды, влияний вещей мы не пережили! Был моден хрусталь, и книжные полки в некоторых квартирах походили на магазин хрусталя. Были в моде старые джинсы и немытые, нечесаные волосы; были ковры, автомобили; арабская мебель с перламутровой и металлической инкрустацией. И вот, наконец, мы дожили до моды на книги: нечитающие люди ночами стоят в очередях у книжных магазинов, создают «чёрные рынки», где книги, им не нужные и не интересные, продаются втридорога только потому, что иметь в доме книгу, вышедшую небольшим тиражом, – престижно. Увы, все это старо. Вся мировая литература от древности до наших дней полна осмеяния уродливых преувеличений моды, вся мировая философия вела и ведёт борьбу против мещанства. И создается впечатление, что чем больше общественный разум борется против уродливых искривлений людской психологии, тем упорнее и уродливее она искривляется, будто вся борьба разума не более чем питательная среда для мещанства. Но разумное и доброе обязательно останется в людях разумных и добрых.
С пионерского возраста надо пробуждать в человеке общественные интересы. Не надо гордиться количеством молодых, людей, состоящих в комсомоле; пусть их будет в пять, в десять раз меньше, но пусть они будут комсомольцами – членами не мещанского, но коммунистического союза молодёжи.
Это – проблемы сегодняшние. В то время, о котором идет здесь речь, в годы, которые мы по праву называем суровыми и великими, об этом никто не думал, и в представлениях наших о будущем тогда не было места ни взяточничеству, ни мещанству, ни стяжательству.
– Так что же, – спросит торжествующий мещанин нашего времени, оснащенный всеми атрибутами современного мещанства, – идеалы-то не состоялись?
Состоялись, да ещё и как! Мода на кольца снова сменится модой на простенькие ситцевые и полотняные платьица, автомобили уступят место велосипедам или еще чему-нибудь более простому, но быстрому, а истинные духовные ценности останутся, как оставались они всегда, на протяжении всей истории человечества.
– Хорошо, – возразит мой оппонент, – а что же ваши бывшие артековцы: они аскеты, они трудолюбцы, они патриоты? Они живут только идеалами своего далекого прошлого и совершенно чуждаются соблазнов яркой быстролетящей жизни?
Отвечу – они люди как люди – с автомобилями и уютными квартирами, с любовью к путешествиям и с широкими интересами ко всему, что их окружает. Но они обладают богатством, куда более драгоценным и непреходящим, чем золото: нетленным чувством дружбы и духовного родства, не боящимся ни расстояний, ни национальных предрассудков, ни забвения в быстром потоке времени.
Была у нас в Таллине однажды одна из наших традиционных встреч, когда нам было так светло и хорошо на душе, что лучшего и пожелать трудно. Нас было, наверное, около сорока человек – из Москвы и эстонских городов, из Молдавии, Украины и Белоруссии. За окном август то грохотал быстротечной и шумной грозой, то сверкал витыми блестящими струями дождя, то заливал все своим золотым светом. Мы же пели свои новые и старые артековские песни и говорили все вместе и каждый друг с другом, и каждый слышал другого, и понимал каждый – вот оно, счастье, оно с нами, и оно такое плотное, что хоть трогай его на ощупь. В какой-то момент встала Эллен – наша «малышка», мать и бабушка, кругленькая и славная в праздничном розовом платье, только что радовавшая нас своим пеньем, и сказала:
– Послушайте, ребята, что я хочу сказать. Конечно, я юрист, и вы подумаете сейчас, что я буду говорить долго и красноречиво. Нет, я хочу сказать совсем коротко и просто. У каждого из нас есть своя семья, и я клянусь, что в быту каждому из нас наши дети, родители и внуки дороже всего на свете. И совершенно так же дорога артековская семья. И пусть наше братство будет с нами до тех пор, пока мы живем. Вот и всё.
Эллен села, и мы секунду потрясенно молчали, хотя все время говорили то же самое, начиная каждую фразу с пресловутого «а помнишь?..» Эллен же сказала сконцентрирован. После этой секунды был шквал аплодисментов, равный не сорока, а четыремстам пар ладоней. Я заметила, как Эллен вышла из-за стола и пошла на кухню, за ней вышла Ира Мицкевич, завуч школы из Минска, интеллигентка до мозга костей, и я со своей привычкой вечно квохтать над «моими детьми» пошла за ними. Открыв дверь, увидела, как мои «девчонки» под шипение убегающего кофе, обнявшись, счастливо плачут, ничего не замечая. Я тихонько закрыла дверь и вернулась к остальным…
Я могу сказать: у каждого из нас были срывы. Неудовлетворенность работой, зарплатой. Болезни, семейные неполадки, разводы. Но были свадьбы и рождения детей и внуков, защита кандидатских и докторских диссертаций, радость отдачи после долгой работы; были персональные выставки и правительственные награды; путешествия; и много-много мелких бытовых радостей. И была, и всегда светит нам из будущего радость наших встреч, о которых речь еще впереди. А пока хочется вспомнить и рассказать тем, кому это интересно, как мы прожили две с половиной зимы и два лета на Алтае.
Природа Алтая… Всё-таки, пока я размышляла над тем, о чём писать, и писать ли о том, что унаследовали дети из прошлого, да пока я писала – время шло, и я всё-таки съездила на Алтай! Но об этой поездке расскажу несколько позже. Сейчас же оживает в памяти прошлое, и как оно далеко – за четырьмя десятками лет! Всё помнятся внезапные изменения сезонов, о которых мы знали по учебникам географии, где изменения эти назывались: «резко континентальный климат». Только что всё вокруг было полно неописуемо ярких красок – багрянец, желтизна, золото держались до начала ноября. И – хлоп! – поднялись напористые ветры, унесли куда-то осеннюю красу, закрыли от нас горную гряду, и ровным органным гулом загудела могучая пихтовая тайга. А пятого ноября – я хорошо помню тот день – мы проснулись от белизны и тишины. Ночью выпал снег, ветры стихли. Со склада срочно были получены наши тёплые, ещё сталинградского происхождения, матросские бушлаты, синие фланелевые лыжные костюмы, валенки, белые меховые шапки. Мы – и пионеры и вожатые – как три сотни близнецов стали похожи друг на друга, в первые минуты никто никого не узнавал. В нашем корпусе было тепло, когда оделись – стало жарко, и разгорячённые, мы выскочили в солнечную белизну, в пылу от возбуждения отряды быстро построились и пошли в столовую. Через несколько минут мороз ярко раскрасил наши лица, а ещё через несколько секунд Володя Дорохин, схватив полную пригоршню снега, пребольно потёр мой нос. Зная его внезапные выходки, я стала яростно отбиваться, а он закричал сердито:
– Стой же! У тебя нос и скулы белые! Ты обморозилась, дальше уж и оттирать снегом нельзя будет!
Я покорно остановилась, ребята кинулись тереть друг другу обмороженные щёки, а градусник у входа в столовую совершенно неожиданно показал минус тридцать! И пошла-поехала зима. Ночью с гор налетали пахнувшие хвоей метели, а утро наступало слепяще-ярким. Пока мы быстрым шагом шли в столовую, ресницы и брови покрывались инеем, мы непрерывно тёрли носы и щёки, и все от мала до велика были похожи на самых настоящих среброкудрых, белобровых и краснолицых дедов-морозов. В середине зимы среди мальчишек началось повальное увлечение: сразу после утренней гимнастики вместо мытья они, голые по пояс, выскакивали во двор и растирались снегом. Вожатые и наш врач Анфиса Васильевна поначалу только что в обморок не падали от ужаса. Но что было делать, если начальник лагеря вполне одобрял мальчишек? И вот уже девчонки в майках с визгом кидаются в сугробы и моют снегом лица, шеи и руки: всё это в несколько секунд, с великим наслаждением, и потом целый день чувствуется внутренне тепло.
Течёт в толще снегов речка с тёмной водой, а над ней белым облаком всегда клубится тепловатый пар и весьма ощутимо пахнет сероводородом. Эта незамерзающая даже в пятидесятиградусный мороз речка так и называется – Белокуриха: белым курится и воспринимается как чудо – ну почему она всё-таки совершенно не замерзает?
– Тёплые источники тут у нас, – объясняют жители одноимённого курортного посёлка Белокуриха, – от сорока болезней лечат, только волосы не мойте – выпадут.
Теперь в курортных проспектах термальные источники Белокурихи считаются насыщенными самым сильным, самым целебным в нашей стране радоном…
Зима была долгой, морозы набирали силу и доходили до минус пятидесяти шести. Если бы мне два года назад сказала, что я запросто выдержу такой мороз?! Более того: куда девались мои Таллиннские ангины и бронхиты… И ребята как ни в чём не бывало переносят звонкий сибирский мороз, только румянее и здоровее становятся с каждым днём. Воздух прозрачен, холоден, сух и лёгок. А когда зима перевалила за вторую половину и дни стали длиннее, опускались к вечеру на снега дивные сумерки – синие-синие, даже с сиреневатым отливом, и вспоминались стихи Иннокентия Анненского:
Наша улица снегами залетела,
По снегам бежит сиреневая мгла…
Когда-то в детстве мне очень нравились эти строчки, они будили смутные представления о сказочных снежных улицах, о фиолетовых сумерках фантастической планеты – ведь небо над нашей деревней почти всегда было бледным, и сумерки, а с ними и снега – серыми.
И вот однажды пробежала по заснеженной белокурихинской улице сиреневая мгла и потускнела. Ночью что-то всё шуршало над крышей, и снова загудела-загрозилась в отдалении тайга. А наутро мы не могли вовремя попасть в столовую по той простой причине, что речка наша разбушевалась и превратилась в широкий сердитый поток и, естественно, снесла наш живописный горбатенький мостик. Стремительно таяли снега, и по руслу Белокурихи, по Татарскому и Медвежьему логам, по всем горным распадкам вместе с камнями и комлями вырванных деревьев неслись гремящие вешние воды – вниз, в степь, чтобы разлиться по ровным широким пашням.
Каждую свободную минутку мы стремились в Медвежий лог – там, на солнечном припёке вдруг повеяло нежной горечью просыпающейся черёмухи. Целая гамма запахов! С вечера терпко веяло напружинившимися ветвями, назавтра с кислинкой – первыми клювиками листьев, послезавтра – медово: цветами. Вскоре зелень залила взгорья и распадки, и в зелени каких только цветов не было!
Первое мая мы встречали в парадной артековской форме – белые костюмы с короткими рукавами, тщательно разглаженные галстуки.
А однажды на рассвете я выглянула в окно, оцепенела на мгновенье и скатилась вниз по лестнице к нашей дежурной техничке тёте Доре с воплем:
– Тётя Дора! Церковка горит!
Тётя Дора закрестилась мелко и испуганно и помчалась за мной на улицу. Каким-то ровным бездымным пламенем полыхал весь склон горы Церковки, я хваталась за тёти Дорину руку:
– Тётя Дора, как ты думаешь, до нас не дойдёт?!
– Дойдёт, умница моя, обязательно дойдёт, – неожиданно-ехидно сказала тётя Дора. Я уставилась на неё, а тётя Дора – на меня:
– Да ты, девка, не в себе или огоньков не видала, чо ли чо?
– Огоньков?!
– Ну. Жарки ещё по-нашему. Цветы такие. Не пожар, не бойся.
Тётя Дора захохотала и ушла на свой пост, а я, пока ребята спали, ринулась поближе к Церковке.
Неистово-оранжевым водопадом по склонам горы скатывались потоки цветов, они расцвели внезапно, сразу – как внезапно наступала осень, зима, половодье. Похожие на наши северные купальницы, цветы размерами своими напоминали также и розы с диковатым, лесным, нежно-горьким запахом. В наших комнатах, в коридорах, на лестницах, на веранде и на крыльце в вёдрах, в тазах, в банках, в бочонках всю весну стояли вороха черёмухи и огоньков.
И ещё наступило утро, в которое я только потому, что была уже опытом научена, не бросилась к тёте Доре: ближние склоны вдруг запылали чем-то красным.
– Цветёт ещё что-нибудь неведомое? – размышляла я про себя. – Или, может быть, восход нынче такой красный?
Прошлёпала тихонько мимо подрёмывающей тёти Доры, исследовала склоны, а после завтрака повела туда ребят. Они постояли секунду в безмолвном удивлении, а потом как кинулись! Сначала расчистили каждый себе среди красного зелёненькое местечко, уселись и – принялись объедать прямо с кустиком крупную алтайскую землянику. С набитыми ртами, не двигаясь с места, они спорили:
– Дикая клубника!
– Нет, крупная земляника!
Мимо проходили белокурихинские женщины с коромыслами, вёдра были до краёв полны земляникой – с этого момента они две недели станут сушить её на зиму. А через две недели так же внезапно, как началось, кончится время земляники…
В то лето над Белокурихой чуть не каждый вечер грохотали сухие грозы. Изредка налетали, будто из ведра, ливни, поили пшеницу, и тут же всё просыхало. А под вечер до полуночи фосфорически сверкали молнии, горы усиливали отдалённый, всё быстрее приближающийся звук, и сила стихии восхищала и что-то меняла в нас – наверное, просыпались новые эмоции: понимание неповторимости этой красоты, нашей причастности к ней; рождалась любовь к краю, ставшему для нас второй родиной. Я всё раздумывала – как же всё-таки люди, долго живущие здесь, привыкают к исполинским обликам этой красоты и воспринимают её словно обычные будни? Но, по правде сказать, я и поныне не понимаю, как можно привычно и по-будничному воспринимать Ленинград или улочки Старого Таллинна: право же, это праздник, который всегда с нами. Таков и Алтай. Он, как вдохновение, бел весь вокруг нас и в нас, а мы жили очень и очень напряжёнными буднями.
Вот страничка из записок начальника военного Артека Гурия Григорьевича Ястребова, теперешний взгляд с «колокольни» самого старшего из нас, самого мудрого, вынесшего на своих плечах самую тяжкую ответственность: «Становление Артека трудовым пионерским лагерем началось на Дону. Я бы назвал это началом по-настоящему большой жизни – она длилась около четырёх лет, и питомцы наши из детства входили в юношество. Жизнь была полна тревог, осложнений, радостей и бед. Совершалось физическое мужание и духовное развитие ребят. С первого дня жизни на Дону у нас стали складываться пионерские рабочие бригады. Продумывал их, взвешивал посильность, полезность и воспитательное значение Володя Дорохин – умный, весёлый, надёжный и требовательный человек. Старшие мальчики были направлены в колхоз на уборку хлеба. Младшие работали в подсобном хозяйстве дома отдыха – на скотном дворе, на огороде, на бахче. Старшие девочки были распределены в две бригады – одна работала на кухне, другая – в столовой. И какие же молодцы были и девчонки наши, и мальчишки! Сейчас диву даёшься, как только они управлялись со всем, что им поручалось. Ни нытья, ни отлынивания. Нет, конечно, не сразу и не гладко так выходило, бывали и недоразумения, но они быстро устранялись, потому что мы понимали ребят, а они понимали нас, и все мы каждую секунду безмолвно понимали войну. Шок, охвативший всех нас в день фашистского нашествия, постепенно проходил, мы стали жить надеждой на скорое освобождение от фашистских захватчиков и хотели сделать всё посильное для приближения Победы. В штате лагеря было четверо вожатых. Где бы мы ни были, вожатые проявляли себя настоящими вожаками и серьёзными воспитателями. В вожатых пионеры чувствовали и наставников и добрых друзей. Вожатые были авторитетом для ребят, и те и другие были привязаны друг к другу. Общая военная беда сплотила наш коллектив, и опыт работы наших вожатых-комсомольцев в экстремальных условиях оказался точным. Дети разных национальностей – русские и литовцы, украинцы и эстонцы, белорусы и латыши, поляки и молдаване стали единой советской семьёй. Прочность этих отношений утвердилась и прошла проверку в особенности на Алтае, когда в нашу уже сложившуюся семью мы оказались в силах принять письменно сибирских и уральских пионеров. Наш основной „костяк“, наш „резерв главного командования“ – дети, повидавшие войну и пережившие трудности нескольких эвакуация, в лагере всегда были на высоте, всегда задавали верный тон, их правота для новичков была очевидной и неоспоримой».
Гурий Григорьевич, как всегда, сжат и точен. Только что-то я не помню, чтобы начальник хвалил нас, вожатых, в те годы, о которых идёт здесь речь. Среди документов в нашем довольно сумбурном архиве я нашла листок из блокнота Гурия Григорьевича – в этот блокнот он записывал всё, что предстоит сделать в ближайшие часы и дни. На листке полустёршаяся, наспех, карандашом – дата: июль 1943 года. Запись: «У Мули полон карман махорки. Ребята покуривают – вижу по пожелтевшим пальцам. Махорку отобрал, выкинул. Сделал замечание Дорохону. Куда Нина смотрит?»
Прочла и возмутилась, словно всё произошло только что. Ну, замечание Дорохову – это понятно, Муля в его I отряде. Но я – причём здесь я?! Как это куда я смотрю – за своим III отрядом смотрю!.. С ходу чуть было не позвонило Гурию Григорьевичу с протестом, но вспомнила – это было… 39 лет назад. Пора бы успокоиться.
Следующую запись прочла со смехом: «Узнать, почему вожатые называют Тасю Бурыкину „Тико“. А очень просто, почему – у нас в это время сложилась дружная четвёрка: я, Тася, Ира Мицкевич и медсестра Муза Друбажева, и почему-то возникли клички: я в вожатских разговорах вместо Нины была Ник, Ира – Митька, Муза – Мик, а Тасю мы переделали в Тик, но ей это не понравилось, и она стала Тико».
Ещё запись: «Поручение Храбровой – шефство над отрядами новеньких». Ничего себе! Шефство не над одним отрядом, а над отрядами! Неужели я тогда согласилась?
Помнятся не похвалы со стороны начальника, а неизменное – «вы должны», «вы неправы», «надо стараться сделать лучше, чем можешь». От требовательного и строгого тога в нас возрастало чувство долга. Оно дошло, наконец, по педантизма, наверное, дошло именно на Алтае, и сказалось в первую очередь на абсолютной точности соблюдения нашего каждодневного режима. Работа с детьми, особенно, когда их то 300, то 400 человек, а нас вместе с начальником и врачом всегда – шестеро; особенно, когда дети без родителей, далеко от родного дома, и не знают, когда вернутся домой – это очень и очень трудная работа. Бывала растерянность, одолевала усталость, случались промахи. И была железная воля начальника лагеря, его внешняя строгость и внутренняя доброта, спасительное чувство юмора и это постоянное напоминание – «надо стараться сделать лучше, чем можешь». Ещё было у него поразительное умение воспитывать чувство интернационализма собственным глубоким уважением и интересом ко всему национальному.
Когда, уже в первый месяц нашей жизни на Алтае, у нас сложился строгий и точный режим, мы все – дети, а в особенности вожатые почувствовали огромное облегчение: режим вёл нас, он как бы сам всё предписывал, диктовал и требовал.
Вожатых было четверо – пишет Гурий Григорьевич. Это верно – никогда не больше четырёх. Но у каждого из нас были помощники из старших ребят, из тех, кто успел стать комсомольцами. У Володи Дорохина – Алёша Диброва из украинской группы и Натан Остроленко из белорусской: у Тоси – Галя Товма и Валя Трошина из Молдавии; Толя Пампу умел с помощью обаятельной улыбки заставить работать всех нас, и вожатых, и пионеров. Моими всегдашними помощниками и друзьями были Иоланда Рамми, Володя Аас, Ирина Мицкевич, Шура Костюченко… Здесь я совершаю обычную в подобных случаях несправедливость – называю всего несколько имён. Зато каждый из них – как бы обобщённый образ нашего артековца, и не перечислять же всех, кто был в те годы в Артеке, у нас происходило обычное для военных лет «чудо»: работали и помогали друг другу, и помогали армии и тылу все. И никто не думал, что будут нас за это благодарить и награждать…