Текст книги "Мой Артек"
Автор книги: Нина Храброва
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Это разве маршрут? Мои пионеры по таким ходят запросто…
– … Уровень мышления у этого верзилы Алика ниже, чем у моих пятиклассников…
– … Я не верю в то, что инструктор по физкультуре хороший человек, он моим детям сразу не понравился, а детям надо верить – у них на людей правильное чутье…
– … Нынче я в институт не стал поступать – еще не решил, в какой. Обычно я каждое лето работаю вожатым. Сначала по поручению комитета комсомола, потом уж самому захотелось. Нынче в лагере попался мне отряд пятиклассников. Самый интересный возраст – десять-одиннадцать лет: они еще дети, еще не возомнили себя взрослыми всезнайками, как бывает в старших отрядах. Они ко мне привязались, а я неожиданно для себя – к ним. Скучаю сейчас без них. Они меня увидят – прямо кидаются навстречу. Ну, и решил я: будущей осенью пойду в пединститут…
Простые мысли. Вероятно, кому-то покажутся примитивными. Но, значит, этот «кто-то» никогда не был пионервожатым, не любит детей и никогда не поймет радости открытия милого, талантливого и справедливого мира детских душ.
Почти шестьдесят лет миллионы пионеров едут в лагеря, и часто, сами того не зная, живут по режиму, который когда-то установил для оздоровительных лагерей Зиновий Петрович Соловьев. Может быть, с годами кое-что устарело в этом режиме, в частности – обилие еды. А может быть, от свежего воздуха и активного движения ребята в пионерлагерях всегда будут испытывать перед завтраком, обедом и ужином здоровое и естественное желание побольше поесть, и как раз надо, чтобы еды было много, чтобы она была обязательно вкусной и красиво поданной. Соловьев в 1925 году, когда и хлеба-то не хватало, добивался и добился в конце концов хорошей посуды и крахмальных салфеток к столу. Теперь на столах в Артеке – бумажные салфетки и стандартные тарелки… Безусловно – так рациональней. Но как бы то ни было, а на краях этих тарелок можно ведь красивыми буквами написать название лагеря, как это было у нас в Артеке: Было и запомнилось.
Больше полувека пионерские лагеря живут по «Наказу», продуманному и составленному Зиновием Петровичем для Артека: встав, сделать гимнастику; тщательнейшим образом заправить койку; умыться хорошенько и растереться жестким полотенцем; съедать все и хорошенько пережевывать еду; и, так как дети не умеют и не могут помнить об отдыхе, помнить о нем должны их вожатые и воспитатели: после обеда дети должны обязательно поспать – это укрепляет нервы…
Самые простые, совершенно легко выполнимые советы, а сколько в них разумного и спасительного для здоровья! Жаль, что мы поздновато о них вспоминаем и запоздало спохватываемся.
В нынешнем Артеке, в том домике, где когда-то жила пресловутая «миледи», а в середине двадцатых годов в скромнейшей обстановке во время отпуска жил заместитель наркома здравоохранения 3. П. Соловьев, теперь открыт музей. Там стоит несколько вещей, которыми пользовался Зиновий Петрович: письменный стол, шезлонг, койка, полка для книг. Когда его спрашивали, почему же он не живет в санатории, где от царского режима осталась прекрасная обстановка, он попросту отмахивался, говорил – некогда. Теперь я думаю, что он не объяснял причин потому, что не хотел открывать той нежности, что возникла у него к открытому им же самим Артеку. Он настолько не хотел отрываться от него, что жил вместе с ребятами по режиму, им самим установленному для детей: встав, умывался холодноватой поутру морской водой и растирался жестким полотенцем; старательно пережевывал артековскую не весьма разнообразную еду; если мог, дремал после обеда; ложился спать сразу после горна, который тогда, как и теперь, пел серебряно, почти произнося милые слова: «Спа-ать, спать по пала-атом! Спать, спать всем ребятам!», и было это в девять часов вечера, когда внезапно падала на море и горы и на Артек черно-бархатная теплая южная ночь… Наверное, он лежал на своей походной, армейского образца койке, слушал, как затихают первые артековские пионеры в брезентовых, тоже армейского образца, палатках и в небольшое сдвоенное окошко видел черное, в алмазах небо – совсём чеховское, обещанное мечтателями и сбывшееся для Соловьева (несмотря ни на что, сбывшееся, потому что сбылась революция) – счастливое небо в алмазах…
С Соловьева, как вспоминают его сослуживцы и воспитанники, во всём хотелось брать пример.
Ещё живы люди, которые помнят, как Зиновий Петрович приезжал в детский туберкулезный санаторий в Ай-Даниле, рядом с Артеком, и затевал таи с дошкольниками веселую артековскую игру: вставал на четвереньки и изображал легендарного медведя – Аю-Даг. Его накрывали его же шинелью и катались на нем верхом, по очереди, все. Может быть, не только целебный воздух Крыма, но и это общение с детьми, когда он мог представить себе, что скоро у многих детей будет вот такое смешливое детство, да, наверняка это общение хоть ненадолго, но все же продлило его дни.
Он сочинил для артековцев одну из первых песен – биографию лагеря в стихах:
Наш Артек, наш Артек,
Не забудем тебя ввек!
Пионеры не дремали,
Комсомолу помогали.
Смотрит лагерь, как картинка,
Он – рабочая новинка.
Где жил Виннер-генерал,
Пионерский лагерь стал.
Как приятно здесь купаться
И здоровья набираться!
Мы на солнце загорели,
Словно негры почернели…
Каждое двустишие сопровождалось припевом «Наш Артек…», и припев этот поют сотни тысяч людей в разных концах страны.
А ещё известно, что Зиновий Петрович вместе с ребятами повторял речёвки вроде:
Над Артеком ночь спускается,
Артеку спать пора.
Всем, всем спокойной ночи,
И нам – приятного сна!
В одной из аллей Артека стоит небольшой обелиск – в память Зиновия Петровича Соловьева. Когда бы ни проходил здесь пионерские отряды, и сколько бы раз они ни проходили, всегда и каждый раз они выравниваются в четкую шеренгу и отдают памяти Зиновия Петровича Соловьева пионерский салют. Я видела, как ребята это делают – строго, серьезно, прочувствованно: они уже побывали в музее, услышали рассказ о жизни Зиновия Петровича. Я думаю, что среди тех ребят, рядом с которыми я стояла, равнодушных не было. А если и встанут когда-нибудь у обелиска Соловьеву равнодушные, то это значит, что они вообще ко всему равнодушны, что им уже ничем не поможешь. Я знаю – такие есть, но их меньшинство. Я верю – руки ребят взлетают в пионерском салюте не только памяти Соловьева, но и тому великому времени, которое он создавал и которое представлял достойно.
Далёкое – близкое
За окном осень, день золотой и яркий… Кто-то сказал сегодня, что в такие дни природа взамен солнца светит нам желтизной деревьев. Кто-то посочувствовал: все, мол, гуляют, отдыхают, отпуск же, а вы, мол, бедняжка и т. д… А я – вовсе не бедняжка, ибо вместо традиционной прогулки к морю я прохожу по дорогам юности. Появилась возможность остановиться, оглянуться… И не только оглянуться – вернуться в то время, воспоминания о котором неправдоподобно противоречивы.
Я вспоминаю годы войны. С ужасом, со страхом. И – с чувством восхищения людьми, с которыми прожила и пережила эти годы. И пусть первым кинет в меня камень тот, в ком от войны остался только ужас и страх: с этими чувствами не побеждают, с ними просто не выживают.
Что ж, я должна самой себе признаться: я многого не додала ребятам в те годы. Это я поняла позднее, когда они, уже совсем взрослые люди, стали приносить мне свои дневники, и кое-кто присылал написанные не тотчас после войны воспоминания. Даже в этих, набросанных уже взрослыми людьми строках вспоминается, например, красота природы вокруг санатория Мцыри, бывшего имения бабушки Лермонтова. О том, что там еще жила и дышала лермонтовская эпоха, – ни полслова. Значит – моя вина. Я ведь наизусть помнила, как помню и сейчас, многое из Лермонтова. Значит – я не собрала своих ребят во Мцыри, не посадила их в кружок, не прочла лермонтовских стихов, не сказала: сначала послушайте музыку слов, потом я переведу вам смысл… Я не читала им Пушкина на площадке Генуэзской башни. И не успевала, да и казалось мне – они должны быть как все, так быстрее усвоят язык, так им будет легче. На душе у меня было спокойно за них: их всех любили, к ним были внимательны, значит – с ними все хорошо. Если, конечно, не считать войны… Помнится, позднее, в Сталинграде, где мы в эвакуации жили в больших классах одной из школ, я вслух для всех обитателей одного из таких классов-комнат читала по-русски избранные мной самой места из «Педагогической поэмы» – чуть ли не единственной книжки, которая была у нас тогда. Читала по-русски, и только вскользь, по просьбе моих ребят останавливалась, чтобы перевести непонятные слова – мне казалось, они уже все понимают, в том числе прелесть «Педагогической поэмы». Понимают, значит – все в порядке. Да еще заставляла их писать диктовки, составленные из самых обиходных фраз, объясняла произношение и правописание и даже, помнится, ставила оценки: никогда не меньше четверки. Мне казалось – зачем же огорчать их тройками и двойками, ведь они и так просыпаются каждое утро с мыслью: война…
«Если бы юность умела, если бы старость могла» – вот уж верно и на все случаи жизни сказано. Я бы сейчас собрала моих ребят в кружок, я бы почитала им Лермонтова и Пушкина, Ахматову и Бунина, я бы рассказала им все с азов, все – с самого начала, пусть бы они в подлиннике услышали от меня лучшее из русской литературы…
Я того не сделала, или – сделала мало.
Сейчас, конечно, их уже не соберешь для того, чтобы – смешно! – почитать вслух: они давным-давно прочли все в переводах. И я не уверена, что послевоенные переводы были достаточно хороши. И не уверена, что они в полной мере постигли этот важный пласт общечеловеческой культуры – русскую литературу.
Вместо того, чтобы образовывать, я жалела их. И потому они пишут в дневниках: мы шли и шли до изнеможения, ручки чемоданов врезались в пальцы, Нина подбадривала нас, и потому мы шли снова…
Я любила их. И потому они скучали, когда я отлучалась, и обижались, когда их снова разделили по отрядам, а я стала отрядной вожатой не только для них.
Я гордилась ими – они всегда были аккуратными и в общем дисциплинированными и этим задавали тон многим. Они были довольны, когда я ставила их в пример другим.
Однако же как этого мало!
И как они благодарны – даже за эту малую малость они так много лет по-доброму помнят меня.
Право, если бы вдруг вернуть только один день из тех трудных дней, я бы постаралась сделать многое из того, что тогда упустила. Но – упаси Боже! – вернуть не только нельзя, но и не надо, потому что каждый из тех дней был днем войны…
И поэтому мне теперь ничего не прибавить, не убавить.
Они утоляли свою духовную жажду приблизительным пересказом сказок, сказаний, легенд и стихов на родном языке.
И не оправданием, а только утешением для меня самой может быть то, что их характеры формировал коллектив, и я была среди других вожатых, воспитателей и организаторов этого своеобразного повторения «Педагогической поэмы», и ребята выросли хорошими людьми, а если в единичных случаях у кого-то жизнь пошла вперекос, то все равно свет Артека и артековских дней удерживает его и помогает. Все мои – люди эмоциональные, справедливые, трудолюбивые и честные. Пусть они, читая эти строки, прочувствуют – ни одного из этик их качеств я не ставлю себе в заслугу, потому что, повторяю, я им многого не додала. Впрочем, они и так знают имя того, кому принадлежит эта заслуга: Артек.
Пожалуй, нынче уже никто не спорит, что литература воспитывает и интеллект, и характер. «Вначале было Слово…»
К литературе можно привести детей по-разному: или по официальной школьной программе, или по тому пути, который ты сам с годами выбрал для себя в соответствии с твоим собственным вкусом. И тот и другой путь опасны своей узостью. Неопасен, на верное, и полезен талантливый образованный педагог, умеющий в рамках самой сжатой школьной программы увлечь детей бесспорным и лучшим в литературе. А если педагог не сумел, то литература ведь всегда вокруг тебя – разбирайся сам, ищи сам свою тропинку в ее необъятном мире.
Иное дело – мироощущение. Мировоззрение. Отношение к жизни. Ее восприятие. Совесть. И прочие нравственные категории, которые закладываются в детстве, и в девяноста случаях из ста зависят от того, как и кем они были заложены.
По дневникам моих детей можно безошибочно сделать один вывод – самыми мучительными для них были дни ничегонеделания. Оттого что нам пришлось много переезжать, у нас выпадали и такие дни. Мальчики писали в дневниках: «обычный день». Или «день прошел скучно». Более эмоционально отзывались на такой день девочки: «Все время думаю о маме, о доме. Вдруг никого из моей семьи уже нет в живых, и наш дом сгорел…»
Вот в такие дни и следовало бы заняться их образованием, обучением: хоть без учебников, хоть по памяти. Помню, я делала такие попытки, они были безуспешными: детям не за партой, без школьных звонков, без школьного уклада было непривычно и скучно, они зевали, и я, боясь, что они загрустят по дому, заводила с ними игры или давала свободное время: пусть рисуют, пишут дневники… Теперь с густо исписанных страниц мне укором звучит: «день прошел скучно…»
Хорошо, что таких дней было немного.
За исключением этих немногих, все военные дни наши дети прожили так мужественно, они так много работали и в таких тяжёлых условиях учились, что я испытываю к ним – ко всем, кто был тогда в Артеке, – глубокое уважение.
Были в войну детские дома, в которых никак не удавалось установить порядка, о которых теперь люди вспоминают с горечью.
У нашей артековской военной очень четко организованной жизни были свои причины, свои корни.
Прежде всего, в предвоенные годы в Артек попадали только самые лучшие школьники: отличники, активные пионеры, просто – с точки зрения учителей и школьных вожатых – хорошие, порядочные люди. Я с чувством полной ответственности применяю эти нравственные категории к детям – помните, и у нас в детстве все было как у взрослых, только еще острее, больнее, обиднее в результате малого жизненного опыта, от тонкой кожи, от отсутствия мозолей на душе. Родители, как правило, пристрастны – их дети всегда ведь «самые лучшие». Учителя же знают – дети тоже люди, и уже в первом классе их легко разделить на добрых и недобрых, на честных и хитрых. И – легко объяснить им неправильность поступков и поведения. В общем, хороший внимательный педагог уже в первом классе в силах выправить в ребенке недостатки характера. Надо сказать, что мы в Артеке ничего ребятам не спускали, ни один проступок не проходил без объяснения. Чаще всего это делалось с глазу на глаз, если же дело было серьёзное в присутствии звена или отряда, и, уж если было вовсе худо, доходило до общелагерной линейки. Иногда в нас, – а нам самим было едва за двадцать, – клокотал праведный гнев. Чаще нами руководили соображения чистой педагогики – в той или иной степени у нас у всех была педагогическая подготовка. И в этом последнем случае было жаль ребят – все по той же неизбежной причине: война, они скучают по дому, по родителям, а мы воспитываем их по Песталоцци и Макаренко… Дети обижались, смотрели на нас сердитыми глазами. К счастью, мы только в самых крайних случаях заставляли их просить прощения. Считали так – «попилили» и – будет. На наших педагогических совещаниях я, сама в прошлом нелюбительница извиняться, выступала с речами вроде: «Зачем подвергать ребенка унижению! Заставлять их просить прощения – значит, „воспитывать“ либо психологию побитой собаки – ее наказали, а она ластится, либо сознательно прививать равнодушие и превращать слова – извините, пожалуйста – в ничего не значащие звуки». Мои коллеги были со мной согласны.
Теперь в письмах, которые я вот уже тридцать пять лет получаю от моих бывших артековцев, читаю: «спасибо за то, что тогда-то и тогда-то вовремя остановили точной фразой: запомнилось на всю жизнь, и теперь вашими словами я предостерегаю своих учеников от непоправимых поступков…»
После таких писем на некоторое время исчезает моя вечная зависть к людям, которые выдают зримую материальную продукцию – например, штампуют гайки. Однажды на «Вольта» я два часа стояла у станка молоденькой девчонки-штамповщицы: она прямо взахлёб нажимала на свой пресс, и груда гаек за эти два часа выросла чуть не до макушки девчонки. Она откинулась, отдышалась и сказала мне:
– Могу и еще быстрее, да боюсь, качество снизится.
Я вспоминаю эту девчонку, получив письма от Нади Кузнецовой или от Лили Сафроновой, моих бывших пионерок, теперь учительниц… «Спасибо за то, что вовремя предостерегли» – это, конечно, не груда гаек, но тоже кое-что.
Вторая причина возможности организовать нормальную жизнь в военном Артеке – это его исключительность, всесоюзность. В трудных случаях мы обращались в Совнарком, и нам никогда не отказывали.
И третья – наш начальник лагеря Гурий Григорьевич Ястребов. Было в нем много достоинств – добрая привязанность к детям, ум, последовательность и точное представление о том, каким быть Артеку во время войны и как держать его в русле.
До войны Ястребов работал в «Известиях», заболел чем-то серьезным, долечивался в Крыму. На вид был барственным и вальяжным. Но только на вид. Юность его была боевой, по происхождению – донской казак, в 14 лет он вступил в комсомол и сражался бойцом ЧОНа. После окончания гражданской войны пошел в журналистику. Живя в Крыму, часто бывал в Артеке – собирал материал, намеревался писать книгу. Когда в первые дни войны весь мужской персонал Артека ушел на фронт, у Гурия Григорьевича оказался «белый билет» – по состоянию здоровья непригоден к военной службе. Ему предложили стать начальником Артека. Вступив в эту должность, он собрал нас и сказал примерно следующее:
– Вот что, друзья мои, задача у нас такая – сохранить детей и воспитать их. Ответственность у всех нас – тяжелейшая. Принцип у меня будет один – если что случится, виноваты будут не дети, а вожатые. Уже сегодня мы займемся перестройкой лагерного режима. Почему нужна перестройка? Потому что идет война. И чтобы все вожатые поняли всю серьезность и груз нашей ответственности, скажу: нам все придется начинать заново. Ибо довоенный Артек – но лучше я скажу словами из «Положения об Артеке» – был «оздоровительным, профилактическим и воспитательным учреждением». Впрочем, им он был и остается таковым, несмотря на войну. Он по-прежнему должен будет служить укреплению здоровья детей, воспитанию чувств интернациональной дружбы, товарищества и дисциплины, подготовке крепкой социалистической смены.
– И прошу также не забывать, – продолжал наш новый начальник, – что наши дети – отличники и общественники. Отдых их, как отдых любого советского человека, закончен – некому обслуживать детей. Я буду настаивать на том, чтобы дети не только обслуживали себя, но и посильно участвовали в общественном труде. Сейчас для страны каждая капелька труда дорога. Прошу вас также помнить слова Надежды Константиновны Крупской, сказанные ею в мирное время, важные для нашего общественного строя всегда, особенно теперь.
Гурий Григорьевич открыл блокнот, прочел:
«У нас на школу, учебу обращено большое внимание, но это не значит, что наши ребята могут расти барчатами, которые не умеют пришить пуговицы к пальто, вскипятить молоко, вычистить себе сапоги… не знают, как приступить к машине, как за лошадью ухаживать, стране социализма барчат не надо».
(Теперь, сорок лет спустя, в скобках хочется сказать – не правда ли, как это актуально и нынче.)
– … Заканчиваю: будем полезны себе, будем по мере сил помогать Родине. Моделей готовых у нас нет. Будем создавать их по требованию дня. Предстоит эвакуация – просьба к вожатым: соблюдать по мере возможности лагерный режим, но и в работу включать ребят. Можете быть свободны – в том смысле, что можете идти к ребятам.
Вот такая примерно была речь. Она легла в основу нашей жизни на четыре года и спасла нас, не дала ни растеряться, ни заболеть, ни утратить чувства долга.
Что и говорить, начальника своего мы все – и ребята и вожатые – малость побаивались, уважали и любили: за решительность характера и за хорошую, пропорциональную смесь доброты и требовательности.
По военным дорогам
Шестого июля 1941 года мы закрыли лагерь в Крыму и уехали в сторону запада, поближе к родным местам, для начала в Подмосковье. Организации, ведавшие нашей эвакуацией, видно, как и мы, верили в скорое окончание войны. Потом Артек был отправлен в сторону южную – по Волге мы на больших теплоходах «Правда» и «Урицкий», от которых дети пришли в восторг, уплыли в Сталинград, а оттуда уехали на берег Тихого Дона, в казачьи места, в опустевший Нижне-Чирской дом отдыха. Сейчас, пожалуй, и не узнать, кто же был тем человеком, которому хотелось хоть в какой-то мере дать детям ещё побыть артековцами, ещё пожить в благословенных краях. Если говорить об учреждениях, то это были, само собой разумеется, отделы школ и пионеров ЦК ВКП (б) и ЦК ВЛКСМ. Горячая степь пахла полынью и виноградниками, Вешенская была рядом, и я увидела живых героев «Тихого Дона», только что прочитанного перед самым отъездом в Артек. Впечатление было поразительным с момента выезда в донскую степь: я стояла в кузове открытого грузовика, навстречу несся горячий шолоховский ветер, ливневым потоком стлались по земле ковыли и клубились в небе густые лиловые облака. Все казаки были чубаты, как Григорий Мелехов, все казачки красивы, как Анфиса. Только вот – война была. И казаки с песней «ковыльная, вешенская сторонка» полк за полком уходили на фронт. Однажды я нагляделась на эти уходящие полки, задрожала, заплакала. Рядом стояла казачка в белом платке, туго повязанном под подбородком. Бледная, губы закушены, голова откинута назад.
– Чего ревёшь, дура, – сквозь зубы процедила, – мужики на святое дело пошли. Кацапка,[2]2
Кацапы – русские, но не казаки.
[Закрыть] видно, коли ревешь, когда нельзя…
Лето мы прожили на Дону, как в раю. Осенью надо было уезжать из неотапливаемых дач. Снова вернулись в Сталинград, поселились в школе на Кронштадтской улице. Трудная была зима. В конце её, в 1941-м, фронт приблизился и к Сталинграду. Воздушные тревоги по ночам… Я отводила детей в котельную школы, в бомбоубежище, сама лезла на крышу сбрасывать зажигалки. Помню перекрещенные в небе шпаги прожекторов, первый сбитый немецкий самолет, первую бомбежку – на моих глазах распался надвое трехэтажный дом и взлетел вверх уму непостижимой тучей пыли.
9 мая 1942 года мы покинули Сталинград. Три долгих года оставалось до Победы.
О наших днях и ночах в Сталинграде можно рассказывать много. Главное, что мы увезли оттуда, умещается в двух словах – «Сталинградский фронт». Мы следили за мужеством людей этого фронта не только по военным сводкам, но и по шефству над госпиталями, их становилось в Сталинграде все больше. Ребята помогали госпиталям как умели и самую большую радость доставляли раненым своими концертами. У меня до сих пор звучит в сердце резковатый, сильный голос Ады Салу и песня, любимая песня сталинградцев:
Грозно катился в кровавой мгле
Сотой атаки вал.
Злой и упрямый, по грудь в земле
Насмерть солдат стоял.
Знал он, что нет дороги назад —
Он защищал Сталинград.
Песня была удивительной – и по поэтической силе слов, и по силе тревожной и упрямой мелодии. Мы знали – слова и музыку сочинил какой-то лейтенант Сталинградского фронта, кажется, его фамилия была Жарков. Ада услышала ее в госпитале водников, над которым Артек шефствовал, она так и называлась – «Песня Сталинградского фронта», и я не понимаю, почему теперь эта песня оказалась незаслуженно забытой. Я не знаю, что сталось дальше с автором «Песни Сталинградского фронта». Но хочется думать, что именно его я видела в редакции «Огонька» несколько лет назад. Это было в день Победы, 9 мая, и в гости к нам пришли ветераны войны Свердловского района Москвы. Генерал, руководивший встречей, рассказывал о своих боевых друзьях, они улыбались чуть смущенно, чуть снисходительно. И вдруг я услышала – «… лейтенант Огонь…» Лейтенант Огонь! Я никогда его не видела, но помнила всю жизнь. О нем в 1942 году говорил весь Сталинградский фронт. Этот лейтенант, шестнадцатилетний долговязый мальчишка, обманув, как и многие в годы войны, свой военкомат, приписал себе два года и попал на Сталинградский фронт, на переправу через Волгу, простреливаемую с высокого берега без каких бы то ни было препятствий. Но переправа должна была существовать – по ней перевозили на восточный берег Волги раненых, оттуда переправляли оружие и продовольствие. И – злой и веселый, как черт, – владел переправой шестнадцатилетний лейтенант, получивший прозвище «Огонь». Он по многу раз переправлялся через Волгу, легендарный оттого, что его не брали ни пули, ни осколки, оттого, что уцелевали все, кто переправлялся вместе с ним, и оттого, что он поливал вражеский берег огнем из своего автомата да еще огнем злых острот, от которого на обстреливаемых катерах раздавались взрывы хохота…
«… Лейтенант Огонь…» – говорит генерал. Я собираюсь вскочить, как только генерал закончит, расспросить его о лейтенанте. Но генерал говорит:
– И вот он перед вами, легендарный лейтенант Огонь, ныне кандидат наук…
Всё плывет перед моими глазами, я тут же забываю фамилию, конечно, не вскакиваю, потому что вижу: встает высокий человек, скорее молодой, чем пожилой, рыжеватый с легкой проседью, говорит:
– К тому, что тут только что рассказал товарищ генерал, мне совершенно нечего добавить. Скорее я убавил бы кое-что, да вот генерал говорит – нельзя. Словом, я поздравляю всех вас с праздником Победы и прощаюсь: меня ждут студенты…
Он кивает нам дружески и уходит. Я словно приросла к месту – не отважилась бежать за ним, он ведь торопился. Я понимаю – это он, Огонь, он остался жив, он такой же, каким был на переправе – веселый и ироничный. Я только спросила бы – не его ли фамилия Жарков, я ведь не расслышала, не он ли автор «Песни Сталинградского фронта»? «Огонь» и «Жарков» – это так близко. Но он уже сел в машину, уехал… Да если это и не он – не беда, тот был таким же, и чем больше на свете таких лейтенантов, тем лучше жизнь – надежнее фронт и крепче мир…
Лето мы прожили в бывшем воронцовском имении с красивым названием Серебряные Пруды: зелёный оазис в степи, парк, девять, проточных прудов… И словно непрерывные грозы, глухие раскаты фронта. Сталинградский фронт изо всех сил сдерживал фашистов, они прорывались к станции Арчеда, к железнодорожному узлу Фролова, и был он от нас в 35 километрах.
На грузовиках стоявшего рядом эвакогоспиталя мы уехали в беспечный город Камышин, где не было светомаскировки, где в городском саду играл духовой оркестр и – уму непостижимо! – танцевали пары. Той же ночью на, Камышин обрушилась страшная бомбёжка…
И вот на поездах и на теплоходах мы едем далеко-далеко, туда, где не может быть войны, и 11 сентября 1942 года оказываемся на Алтае, в опустевшем (тоже опустевшем!) санатории Белокуриха.
Где только я не побывала в послевоенные годы – даже на другой стороне Алтайского хребта, в Монголии. Даже в другом полушарии – на Кубе. Только на мой Алтай, в Белокуриху любимую не удавалось попасть. А этот горный кряж, этот лесной край был так добр к нам и так красив, что забыть его нельзя, он скоро уже сорок лет все тянет к себе как магнитом, приглашает письмами юных краеведов. Нельзя больше откладывать. Вот соберусь – и поеду…
На Алтае наш артековский образ жизни окончательно устоялся. Хотя шатким его нельзя назвать даже в те недели и месяцы, когда мы были на колесах: все были заняты делом – работали для самих себя, чтобы никого не отвлекать. Работали и для фронта.
Вот схема военного артековского дня: подъем, гимнастика, линейка, завтрак, школа или работа, обед, у младших – абсолют, у старших – работа, ужин, свободное время, линейка, сон. Линейку и гимнастику даже в поезде пробовали проводить, в коридоре вагона, только не вышло – падали.
В 10–12 слов укладывается наш распорядок дня, но сколько всего за этой схемой!
Пытаюсь «вынуть» из прошлого несколько разных артековских дней. Теперь уже в деталях.