Текст книги "Мой Артек"
Автор книги: Нина Храброва
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Разумеется, общим для лагеря языком был русский, и эстонские ребята не были замкнуты в своем отдельном отряде, а в соответствии с возрастом распределены по всем отрядам. Но когда наступали праздники, а праздники государственные и школьные мы устраивали для ребят обязательно, стараясь почаще радовать их – традицией этик праздников были концерты, на которых каждый из ребят показывал свое национальное искусство. Мы поддерживали в них память о родных песнях и танцах, создавали возможность чтения на родном языке – в частности, для эстонских ребят через эвакуированный в Москву ЦК ЛКСМЭ, вьшисывались эстонские молодежные газеты. Каждый своеобразный, понравившийся концертный номер встречался взрывом коллективного одобрения и в дальнейшем исполнялся всеми. Все четыре военные года Артек жил одной семьей, с общими радостями и огорчениями, с общими интересами, с общим настроем доброжелательности друг к другу. Вожатым в общем процессе воспитательной работы ни разу не пришлось специально выделять проблему интернациональном дружбы – она была естественным состоянием и естественным способом общения детей друг с другом.
Вот так и получилось, что коллектив из трехсот детей под руководством двух взрослых – начальника лагеря и врача – и четырех молодых, комсомольского возраста, людей не только целым и невредимым выбирался из прифронтовых районов, но мог организовать жизнь и воспитательную работу так, что стал как бы маленькой моделью общества, объединенного общей идеей, общими интересами, общим трудом и стремлением к знаниям. Общаясь между собой на одном языке, этот интернациональный детский коллектив сумел сохранить свои национальные языки и народные обычаи, создать в своей среде то, что мы называем взаимопроникновением культур. И дружбу, начавшуюся в четыре суровых военных года, смог сохранить на всю жизнь, несмотря на расстояния и различие профессий. Вот повод для серьезных размышлений, для обстоятельных социологических исследований!
Зимний день в Сталинграде
Однажды осенью 1941 года в нескольких дневниках появилась запись в таком духе: «У эстонской группы сегодня печальный день – Нина ушла на фронт».
На фронт я ещё не ушла – мы с Тосей отправились на оборонные работы под Сталинградом. Линия фронта продвигалась на восток. С моими эстонскими детьми было все в порядке – они уже говорили по-русски, были здоровы, свободно чувствовали себя в артековском коллективе… Поработав месяц на противотанковых рвах, побывав под бомбежками, я решила – наступило время, когда мне можно оставить ребят… Добралась до Сталинграда, пошла в военкомат. А перед отъездом в Артек в Таллине я успела поменять паспорт, но – не успела прописать. Отсутствие прописки, что означало нарушение паспортного режима в условиях военного времени, доставило мне не так уж мало огорчений… Словом, на передовую я не попала. Некоторое время промыкалась во втором эшелоне одной из воинских частей Сталинградского фронта. От обиды на собственный паспорт, да еще оттого, что во втором эшелоне людей всегда томит бесцельность и безделье, я заболела и с высокой температурой попала в Сталинграде в больницу – да не в госпиталь, а в обычное инфекционное отделение. В тот же день выяснилось, что никакого инфекционного заболевания у меня нет, но карантинный срок было положено отбыть. Что тут говорить – воительницы из меня не получилось. Отделение наше было строгое, ходить по больнице не разрешалось, ночные бомбежки были пока еще пробные и короткие, наша палата к ним быстро привыкла, и в бомбоубежище мы не ходили, днем я читала да подолгу стояла у окна. И вот так стою однажды и вижу: в белых шапках и чёрных бушлатиках идут… мои дети! Я подумала, что это они меня каким-то чудом разыскали. Но нет, они пришли навестить заболевшую московскую пионерку Шуру Батыгину. Она оказалась в той же больнице на другом этаже. Ну, удивления и радости было с обеих сторон предостаточно. Но и неловко было мне перед ребятами: вместо фронтовых подвигов – инфекционная палата… Уехав с наступлением холодов из Нижне-Чирской благодати в Сталинград, ребята оказались в нелегких условиях не столь уж далекого от фронта города. Со мной ребята поступили решительно и оперативно. Пока я отбывала в больнице карантин, Ланда сразу же рассказала о моих неудачах вожатым и начальству, и я глазом моргнуть не успела, как оказалась снова на своем рабочем месте – вожатой родного третьего отряда.
Естественно, коллеги меня расспрашивали что да как, я мрачно отмалчивалась: не жаловаться же на паспорт. И было бы мне вовсе плохо, если бы не ребята. Чувство такта ли в них было; сочувствие ли, или просто детское желание удержать меня при себе – кто это теперь помнит? Несколько лет назад я попробовала расспросить Ланду, как все произошло с моим возвращением в Артек. Очень разговорчивая, просто по-матерински нежная со мной, Ланда вдруг отрезала коротко: «Так надо было, и все тут. Да я и сама не помню». Как всегда, Ланда была права, что проку теперь после драки кулаками махать?
Надо было предстать перед детьми без воинской славы, даже без воинского поражения – просто вернуться ни с чем. «Зажать в кулак!» – говорю себе. А что зажимать в кулак? Самолюбие? Нереализованное желание помочь стране в трудную минуту? Неудачливость? Сама не знаю что. Все вместе. Зажать в кулак и терпеть…
Вернувшись, я застала лагерь не в такой хорошей форме, как было у нас на Дону. Город был суровым, темным по вечерам из-за светомаскировки. Клубы, театры, некоторые больницы и школы были превращены в госпитали. Зима наступила недоброй, ветреной, морозной. Поздно рассветало, рано темнело. На широких молчаливых улицах и днем зги было не видать – так мело. Артек жил на четвертом этаже большой школы на Кронштадтской улице, на других этажах размещались детские дома. Ланда сложными путями обзавелась швейной машинкой и под руководством Тоси вместе со старшими девочками обеспечивала лагерь теплой одеждой, переделывая и подгоняя то, что мы получали. Вот тогда и были получены бушлаты, зимние шапки и валенки. Таким же образом были экипированы и вожатые, тоже оказавшиеся без зимней одежды.
Руководство Артека, недовольное моим побегом на войну, относилось ко мне сдержанно. Ребята явно жалели, но виду не показывали. Я боролась между желанием остаться с ними и снова идти в военкомат – доказывать, что дело не в прописке, а в человеке и что я не на курорт прошусь: обычные речи в военкомате… Никому, даже Ланде ничего не сказав, все-таки сходила в военкомат, все рассказала про паспорт усталому немолодому капитану.
– Ясно. Ясно. Да-да, – монотонно повторял капитан, – пес с ним, с паспортом. Вы ведь в Иловле стояли с вашей частью? Ну, я всё знаю – это по просьбе Артека я отчислял вас из воинской части. Идите в Артек, работайте. Детей надо сохранить – после войны им заменить тех, кто не вернется. Всё.
Ушла. Домой плелась вяло. На крылечке нашей школы стояла Сальме Кару – милая добрая девочка, общая любимица всех отрядов, всего лагеря.
– Хорошо, что вы пришли, – сказала она мне, – я вас давно жду. Вы больше не уйдете от нас?
– Не уйду.
Теперь, когда прошло так много лет и у нас спрашивают – как это мы смогли сохранить негаснущую привязанность друг к другу, мы в ответ говорим о самом главном:
– Нас сроднили годы войны и традиции артековской дружбы. Это очень верно. Иными словами, мы вместе пережили много хорошего и светлого, а также много трудного. Понимать ребят нам, взрослым, было не только надо, но и вполне доступно. А вот почему они, дети, так безмолвно и доброжелательно понимали нас, я ничем другим не могу объяснить, кроме того, что дети вообще хорошие люди, а наши дети были в особенности хорошими.
Да, мой побег на войну коллегами не был одобрен. И, наверное, они были правы – каждый взрослый, да еще пусть с небольшим, но ведь артековским же опытом, был лагерю нужен позарез. Все они устали от тревог и забот. Володю и Толю в глубине души, конечно, возмущало – как это я, особа слабого пола, ушла первой. Думаю, что по поводу моего малохольного поступка они злорадствовали.
Володя, как только я вернулась, сказал:
– Здравствуй. Ну, держись теперь, голубушка. Завтра твое дежурство.
– Чем лагерь теперь занимается?
– Помогаем фронту. Учимся понемногу. Шефствуем над госпиталями.
Я не стала дальше расспрашивать, как это делается. Понадеялась на ребят.
Утром вышла на линейку, приняла рапорты. Володя, как само собой разумеющееся, говоря о заданиях на день, сказал:
– Собирать посуду для госпиталей у населения пойдут звенья в обычном порядке. Дежурный вожатый, если останется время, тоже примет участие. Паэоргу, Заводчикову, Сталевскому, Кулешову за ночные разговоры – наряд вне очереди: мыть коридоры. Лагерь, дружно:
– Всем, всем, всем доброе утро!
Бедные мои сорвиголовы, наверное, этой ночью они обо мне вели разговоры. Проходя мимо меня, Юра и Игорь задерживаются, Игорь молчит, а Юра, всегда старавшийся весело отлынить от работы, говорит спокойно:
– Ну и что – мыть коридоры, раз-два и готово.
Я стою, смотрю: быстро набирают воду в ведра, орудуют щетками и тряпками. Надо полагать, не раз им в мое отсутствие приходилось мыть коридоры – вот плоды моего попустительства… Неужели надо было только требовать и требовать, неужели, действительно, только строгость – самый действенный метод воспитания?!
Игорь, не отрываясь от щетки, рассказывает, будто на мои мысли отвечает:
– Без вас мы из одного отряда в другой переходили. Разбаловались, конечно, и по правде говоря, не слушались. Вожатые с нами натерпелись. Наряды да наряды вне очереди…
– Подумаешь, изобретение – наказание трудом, – ворчит многознающий Юра.
– Труд, как известно, из обезьяны человека сделал, – говорит проходивший мимо Володя. – Товарищ дежурный вожатый, вы не забыли проверить санитарное состояние палат? – это мне так официально.
Ухожу проверять санитарное состояние. Плоховато здесь с ним: ребята спят на полу, на гимнастических матах и матрасах: в школах, как известно, кроватей не бывает. Постельное белье не первой свежести. Маты на день сворачиваются и превращаются в сиденья. Ребята сидят на них, знающие русский язык занимаются по учебникам, эстонцы старших классов по памяти пересказывают кое-что младшим. Пол подметен плохо.
– Пол надо подмести заново, – говорю я, – и щетку надо смочить, чтобы без пыли.
Вскакивают Шура Костюченко и Софа Дыган:
– Мы сейчас, только у нас здесь щеток мало, мы веником, мы сейчас смочим.
Ухожу из палаты своего отряда молча, иду в другие. Там почаще, поуютней. Я не обвиняю коллег – пм при этой ситуации впору было управиться со своими. И все-таки ужасно больно за мой отряд. Впервые в полную силу приходит в голову беспощадная мысль – как же я могла их оставить?! Я же люблю их… Эта мысль мучает меня каждый день до тех пор, пока время все не расставляет по местам.
Когда все дела по дежурству сделаны, решаю навести нужные справки у украинской девочки из моего отряда Шуры Костюченко. С ней мне всегда было хорошо и легко, и она так рада моему возвращению, что все время смотрит на меня преданными голубыми глазами.
– Шура, а как вы помогаете франту?
– Собираем посуду для госпиталей. Вот сейчас распределим ребят по улицам, нам отведены улицы в Татарской слободе, и пойдём.
Мои эстонцы помалкивают, вроде бы все идет как всегда. Я немножко обижаюсь на них, я в этот момент на весь свет обижаюсь, и в первую очередь на саму себя. Но много лет спустя читаю в дневниках коротенько и выразительно: «ура, сегодня Нина насовсем вернулась». Вот, оказывается, как было просто.
Вместе с Шурой расписываем улицы – названия мне незнакомы, расположение неизвестно, иду следом за Шурой, Софой и Салме. Доходим до окраины, я вдруг останавливаюсь у последнего четырехэтажного дома, спрашиваю:
– Сюда уже заходили?
– Нет, – отвечают ребята, – дом какой-то такой, что мы не осмелились.
Идём в дом, входим в первую квартиру. Дверь открывает молодая женщина с бледным тонким лицом в красивом платье.
– Что вы, ребята?
– Мы помогаем госпиталям, собираем посуду.
Женщина кидается к круглому столу, протягивает нам большую хрустальную вазу.
– Но ведь это для госпиталей, наверное, не годится? – сомнением говорю я.
– Нет, не годится, – подтверждают ребята.
– А что нужно, девочки, вы только скажите, – торопливо и горестно говорит женщина, – я совсем уезжаю и хочу чем-нибудь помочь городу, я ведь родилась здесь…
– Нам нужны тарелки, миски, ложки, ножи и вилки, – тихо говорит Шура.
Женщина складывает все, что ей попадается под руку, одна из наших корзин полна, благодарим и отсылаем Софу и Салме на приемный пункт.
Дальше идут улицы Татарской слободы, и там все проще – в нашу вторую корзину укладываются пиалы и миски, ложки и снова – пиалы и миски. Скоро и мы с Шурой уходим на приемный пункт – в госпиталь водников.
– Артек шефствует над этим госпиталем, вечером пойдем к ним в третью палату с самодеятельностью, – рассказывает Шура.
К обеду возвращаемся. После обеда кухонная бригада с девочками из моего дежурного отряда моют посуду. Абсолют проходит неспокойно – кое-кто спит, большинство читают, здесь в школе есть небольшая библиотека; многие переговариваются тихонько. Спрашиваю с оттенком строгости в голосе:
– Это почему же вы не спите?
– Не спится, – отвечают дети со вздохом, – да от нас этого теперь и не требуют.
Киваю, выхожу и, прежде чем войти в следующий класс, долго стою в коридоре, отхожу от этого «не спится»…
После ужина ребята выходят на улицу – кто с лыжами-самоделками (успели же из чего-то сделать мальчишки!), кто просто поиграть в снежки. У Володи Николаева привязан к валенку один заржавленный конек. Из игры ничего не выходит – снег здесь сухой, мелкий, в снежки не лепится. Гуляем просто так, что всегда само по себе скучно, да ветрено и темнеет скоро – уходим домой собираться на концерт в госпиталь. Ребята берут с собой костюмы – они творчески переработаны из их же довоенных платьишек. Ребята привычно идут к дежурному врачу, их встречают как добрых друзей, дают короткие белые куртки, и дети входят в палату. Я цепенею от белизны – белье, бинты, гипс, бледные лица, закрытые глаза. У каждой койки – костыли… Война опять подступила ко мне с вопросом: а что же ты?.. Не будет мне покоя до ее конца. Да, по правде говоря, и сейчас нет покоя – из моего поколения уцелели немногие, и если не те, кто вернулся с войны, так сама себя спрашиваю – по какому праву уцелела?
Врач говорит тем нарочито бодрым медицинским голосом, с которым врачи обычно входят в палаты с тяжело больными:
– Товарищи, к нам в гости пришли пионеры эвакуированного в Сталинград Артека, сейчас они покажут вам свою самодеятельность!
Раненые с трудом поворачиваются на койках. Некоторые садятся, некоторые просто не открывают глаз.
Ах, как же хорошо поёт свою «Марицу» Миша Цуркану! Как заливается колокольчиком Эллен Айа: «Mullu mina muidu…»
С каким настроением Яша Бергер читает: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!..» Наши гимнасты даже маленькую пирамиду устраивают на ограниченном пространстве госпитальной палаты. И снова Алёша Диброва берет баян, аккомпанирует Аде Салу. Я люблю слушать ее пены, голос у нее сильный, слова песни она умеет окрашивать чувством. «Синенький скромный платочек…». – это то, что нужно сейчас. Глаза раненых открываются и оживают. Аде аплодируют, зовут приходить почаще. Вдруг один из раненых подзывает Аду.
– Мне нравится твой голос, девочка, – говорит он, – позови вашего баяниста, я сейчас сыграю и спою тебе «Песню Сталинградского фронта». Лейтенант один сложил, кажется, Жарков фамилия…
Раненому трудно управляться с баяном, и голос у него совсем слабый. Но словно осколком в душу ударило:
Грозно катился в кровавой мгле
Сотой атаки вал…
Злой и упрямый, по грудь в земле,
Насмерть солдат стоял.
Этот великий русский солдат —
Он защищал Сталинград.
Ада и Алеша повторяют и повторяют песню, пока я не оттаскиваю их – устал же раненый.
Потом Ада спишет у него слова и на каждом концерте будет потрясать сердца слушателей:
Там, где в бою металл погибал,
Он проходил живой…
Этот великий русский солдат —
Он защищал Сталинград!
Так и пойдут наши дни – будем собирать книги для госпиталей, из девочек образуется целая швейная бригада – она будет шить белье. Мальчишки пойдут пилить дрова на хлебозавод, на электростанцию, грузчиками – деньги за работу пойдут в фонд помощи фронту. Для госпиталей и фронта. Будем ходить с концертами – из госпиталя в госпиталь, из палаты в палату.
Этого мало? Мало. Этого иного? Да, очень много. Это ведь были дети, они сделали больше, чем могли.
На вечерней линейке Артек немного повзрослевшим голосом говорил в ту зиму:
– Над Сталинградом ночь спускается, Артеку спать пора…
Всё чаще ночные воздушные налеты. Совершенно не могу быть в бомбоубежище. Понимаю; что в нашей котельной, в глубоком подвале безопасно даже в том случае, если и в здание школы попадет бомба, своды котельной такие, что удержат все четыре этажа развалин. Дети в относительной безопасности – в какой могут быть в прифронтовом городе. Поднимаюсь на крышу. В небе скрещиваются огни прожекторов. В небе идет воздушный бой. Наша авиация еще не допускает фашистов до бомбежки города, горят и падают немецкие самолеты. Это на моих глазах был сбит первый немецкий бомбардировщик – назавтра мы увидели его выставленным на площади Павших Борцов. А потом, много лет спустя, я снова увижу его в восстановленном Волгограде…
Накануне нового, 1942 года, – в дневниках ребят есть точная дата – 26 декабря 1941 – старших принимают в комсомол. В этот день была создана первичная комсомольская организация Артека. Прошел месяц, и вот что пишет в своих воспоминаниях Алёша Диброва с Украины, наш баянист, помощник вожатых во всех наших начинаниях: «…20 января 1942 года для старшей группы артековцев стало памятным днем. С утра нас вызвали в Ворошиловский райком комсомола, и к обеду все мы были приняты в ряды Ленинского комсомола. Вместе с вожатыми нас в комсомольской организации стало тридцать, из ребят – я, Владимир Аас, Виктор Пальм, Миша Фоторный, Натан Остроленко, Светлана Косова, Борис Макалец, Лена Гончарова, Валя Трошина, Тамара Крончевская, Иоланда Рамми, Лайне Теэсалу, Айно Саан, Гунарс Мурашко, Аустра Краминя, Беня Некрашиус, Эвальда Овсянка, Ядвига Блажеевская, Женя Чебанова, Жора Костин, Володя Катков, Виктор Кескюла, Ада Салу, Вася Мачулис, Валя Тазлова…»
Повзрослел, поднялся на вторую – после пионерской – ступень марксистского мировоззрения наш артековский интернационал.
Уже в конце февраля в город входит континентальная весна. Бурно сходит снег, бурно зеленеют склоны, солнце светит ярко, слепяще, синий лед на Волге бухает пушечными выстрелами. И каждую ночь – воздушная тревога, мы говорим детям, чтобы они не раздевались на ночь. Ясно – придется еще раз увозить от фронта Артек… У Этель Силларанд сохранилась в дневнике запись: 9 мая 1942 года расстаемся со Сталинградом.
Впереди было ещё ровно три года войны.
Летние дни в 1942 году
Снова степь, простор, теплынь. Снова еще одно бывшее «дворянское гнездо» – степное именье графов Воронцовых Серебряные Пруды. Простенькое, деревенское поместье в 35 километрах от районного центра Фролова Сталинградской области с железнодорожным узлом Арчеда. По соседству с нами встал на короткую передышку эвакогоспиталь, попавший под тяжелую бомбежку, потерявший половину медперсонала. Госпиталь не просто отдыхает – он комплектуется. Время от времени появляется у нас значительная, голубоглазая, с черной волной коротко стриженых волос средних лет женщина – майор медицинской службы, начальник госпиталя. У нее ранение в позвоночник, она ходит в гипсовом корсете и на костылях. Приходит худощавый немногословный главный хирург. Мое знакомство с ним начинается с неожиданной стычки. У наших дежурных отрядов в Серебряных Прудах появляется новая обязанность – возить из колодца воду на кухню. Вообще воды здесь, что совершенно не типично для степи, достаточно: усадьбу окружают девять светлых проточных прудов, откуда и название. После революции здесь был, разумеется, санаторий, в первые дни войны он опустел. Но вода в прудах считается непригодной для питья, возим ее из колодца. От санатория нам достался коняга-водовоз по кличке Битючка. Надо полагать, что в раннем возрасте называли его Битюгом, потом, с годами, переделали в Битючку. Коняга наш – добродушное милейшее существо, я и сама была непрочь при наличии свободной минутки повозить на нем воду, но свободных минуток было мало, а воды нужно много, и начальниками Битючка стали обожатели лошадей Володя Николаев, по-артековски «Vaike», и Адольф Тамм, по-эстонски «Mulk», а по-артековски Муля – весёлый смешливый тринадцатилетний человек из Вильяндимаа. Володю и Мулю любил весь Артек, а Володя и Муля любили Битючку, как близкую родственницу, носили коняге из столовой лакомые подсоленные кусочки хлеба, мужественно урезая свою порцию. И Битючка относился к ребятам, как мог бы относиться добрый благодарный человек.
В очередное дежурство возвращаюсь с ребятами с очередной прополки точно к; обеду, привычно полагая, что кухня давно обеспечена водой, что Битючка, обласканный нашими водовозами, отдыхает, что столы накрыты – словом, и это мое дежурство идет, как по маслу. И – вдруг вижу издалека надрывающегося от полно налитой бочки Битючку и плетущихся следом Володю и Мулю. Нарушают режим. Мучают Битючку. Гнев во мне клокочет вулканом, я бегом догоняю ребят и мечу громы.
– Нина, вы только послушайте, – пытаются пробиться сквозь мою тираду мальчишки. Я остываю и узнаю – лошадь взяли военные. Так. Без моего, дежурной вожатой, ведома! Лечу в расположение воинской части, спрашиваю так, чтобы голос не предвещал ничего хорошего:
– Кто ответственный в части?
– С вашего разрешения – я, – представляется майор. – Где Битючка? Кто вам разрешил взять Битючку?!
– О ком вы говорите?
– Повторяю – о Битючке. Вы же военные, и вы же срываете дисциплину в лагере…
– Минутку, минутку, вы из Артека? Битючка – надо полагать, ваша лошадь? Я – главный хирург госпиталя, майор Мартынов, у нас много раненых, и очень нужна вода. Вас интересует, как вы изволили выразиться, Битючка? Нам его разрешил взять ваш старший вожатый Владимир Дорохин.
Надо хоть с какой-то тенью достоинства отступать.
– Простите, я не знала. Но прошу, по крайней мере, не наливать полную бочку, Битючка к этому не привык.
– Как же вы далеки от всего, что происходит на фронте, – вдруг грустно говорит майор. – Хорошо, мы будем по мере сил и возможностей беречь вашего Битючку…
Нам предстояло прожить здесь два месяца. Благодаря дневникам легко вспомнить – кто чем занимался: Володя и Муля ведали конем, водой и дровами, Володя Аас – электричеством, Харри Лийдеман с занятным прозвищем «Тюрк», возникшем из-за тюбетейки с кисточкой, был прекрасным пекарем, а Виктор Кескюла переплетал книги и делал нам всем такие блокноты, от которых я и теперь бы не отказалась, и дарились они к праздникам и на дни рождения. Это были ответственные товарищи. Остальные входили в бригады дровосеков, кухонных рабочих, «колхозников» – мы и здесь ходили пропалывать поля. Деньги, заработанные ребятами, по-прежнему переводились в фонд помощи фронту.
В один прекрасный вечер меня вызвал начальник лагеря и сказал:
– Троих ваших ребят приглашают в Москву, на антифашистский митинг эстонской молодежи. Кандидатуры обсудите на сборе группы самым ответственным образом, потом позовете меня.
Собираю ребят, рассказываю. Гвалт поднимается ужасный – все хотят екать в Москву, все сразу обижены. Как установить хотя бы просто тишину? Видно, надо дать им выкричаться. Они говорят все сразу, я молча жду. Наконец успокоились, говорят мне:
– Лучше, если вы решите.
– Ничего подобного не будет. Сами предлагайте, сами решайте.
Опять шум. Некоторые девчонки всхлипывают.
– Да опомнитесь же, – говорю я, – и не предлагайте Володю Ааса, Ланду, Айно, Виктора, никого, кто занят ежедневной и постоянной работой в лагере.
Тишина. Думают. Я тоже маюсь – думаю и о них и о себе – меня же не пошлют, и останусь я тут трястись за ребят. Тем временем кто-то разумно предлагает послать в Москву Салме Кару. У меня сердце уходит в пятки – она из младших, пугаюсь за нее. Салме встает, говорит дрожащим голосом:
– Я, наверное, недостойна…
– Достойна! – уже хором кричат мои голубчики.
– Кальо Полли! Он такой тихоня, никогда ничего не нарушает, и всех слушается, и хорошо рисует.
– Тамару Крончевскую! Вдруг Салме и Кальо не справятся с русским языком.
Проголосовали. Повздыхали. Успокоились. Зову начальника лагеря, рассказываю. Он в общем согласен – народ и в самом деле симпатичный, надежный, достойный.
– Только о переводчике зря заботились, Нина поедет с ребятами сама, ее лично пригласили.
Сердце начинает здорово стучать – значит, кто-то из ЦК ЛКСМЭ меня вспомнил. Вообще-то, до этого было полное молчанье, если не считать, что в августе 1941 я получила сразу за три месяца свою зарплату комсорга ЦК. Так как на переводе не было ни единого мне адресованного слова, то я и раздала эту зарплату ребятам на мороженое, карандаши и тетради: мне деньги были не нужны, вожатые тоже были на артековском попечении. С тех пор меня забыли наглухо – так мне казалось. Я еще не знала, что после августа 1941 года меня больше некому было помнить в ЦК ЛКСМЭ…
Группа сидит, сочиняет для Салме речь от всех нас. Я получаю на кухне продукты. Уезжаем. Ни одной бомбежки по дороге! Станции на линии Сталинград – Москва все целы, только для маскировки камуфлированы черно-зелеными извилистыми полосами. Мы уже знаем, что во время воздушных налётов при такой разрисовке здания сверху кажутся слившимися с землей.
Москва 1942 года. У каждого дома штабеля мешков с песком для тушения пожаров, для защиты от бомб. В подъездах бочки с водой, совки, лопаты., Все в строгом порядке. В городе чисто, мало движения, почти нет автомобилей. Пережившая суровую осень 1941 года, выстоявшая Москва становится еще более дорогой сердцу.
Поселяемся в Собиновском переулке, в эстонском Постпредстве встречаю не очень близких знакомых – конечно, о моей родной деревушке никто ничего не знает. Узнаю о гибели руководства ЦК эстонского комсомола… О блокаде Ленинграда. Утром слышу по радио стихи Ольги Берггольц. Потом диктор читает перевод из Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя»… Непонятностью, холодной пустотой веет от слова «блокада». Что это такое – мы, ведь узнали подробно только после войны. В ту минуту просто верится – Ленинград выстоит, иначе нельзя, не может быть.
В Москве мы заняты все время – встречаемся с членами правительства ЭССР, они живут, в Постпредстве. Нас приглашают в ЦК ВЛКСМ – рассказываем о военном Артеке. Потом я впервые в жизни иду на улицу Правды, в редакцию «Пионерской правды», там у меня(!) берут интервью об Артеке, просят писать им. Я так ни разу ничего и не написала. И тем не менее улица Правды была мне на роду написана: в системе издательства «Правда» я работаю вот уже тридцать пять лет подряд – сначала собкором «Комсомольской правды» по ЭССР, потом собкором «Огонька» по Прибалтике…
Салме выступала на митинге, я сидела в зале и гордилась ребятами. Салме начала было волноваться перед выступлением, мы на нее сообща прикрикнули, Салме волей-неволей осмелела и говорила хорошо, рядом с ней по обе стороны стояли Тамара и Кальо, и пока она говорила, держали руку над головой в пионерском салюте. Дети были красивые, аккуратные. Участники митинга их затормошили, заласкали. Я сидела в зале и видела и слышала все как в тумане. Относительно ребят я была спокойна, они у нас на людях умеют держаться. Меня оглушили вести о тек, кто погиб.
После войны выяснилось, что выступление Салме доставило огромную радость родителям наших ребят. Советское радио в оккупированной Эстонии многие слушали, родители постепенно узнали, что их дети живы и в полном порядке.
Домой мы ехали под непрерывной бомбежкой. До сих пор не понимаю, почему и как наш поезд проскочил, добрался до Арчеды. Все станции по пути были разрушены, разбомблены. Потом, после войны, я не раз ездила по южной дороге, приятно было смотреть на восстановленные, похожие на довоенные здания вокзалов.
Словом, мы вернулись в Серебряные Пруды целыми-невредимыми и позднее узнали, что наш состав прошел по этой дороге последним. Сразу после нас движение прервалось, по этим местам буквально назавтра после нашего героического поезда прошёл фронт.
От Арчеды нас подвез кто-то до оврага, дальше пошли пешком. Вижу – сидят несколько мальчишек из моего отряда. Радуюсь – значит, ждут. Но они не вскакивают, не бегут навстречу – просто медленно встают и стоят на месте как столбы. Значит, случилось что-то…
– Что случилось?
– В Мишу Фоторного в бане во время грозы молния попала, он весь черный и ничего не говорит. С ним Анфиса Васильевна. Анфиса Васильевна – наш врач. Она билась за чистоту как лев. Поила детей хвойным настоем, вторгалась в воспитательные дела – требовала с ребят глаз не спускать. Поэтому несчастный случай с Мишей был у нас первым за всю войну.
Мальчишки рассказали про Мишу, я им в утешение рассказала про мою маму, в которую тоже во время грозы попала молния. Мама трое суток была черная и молчала, потом все прошло.
– Надо радоваться, что Миша жив остался, контузией отделался, – говорю, чтобы их успокоить. Но мальчишки безутешно молчат.
– В лагере все живы?!
– Люди все живы, – монотонно говорит Спец. – Одной курицы нет.
– Какой курицы?! Говорите же, в чем дело.
– Мы украли, убили, зажарили и съели одну жесткую курицу, – громко и раздельно говорит Ваня Заводчиков.
Я вспоминаю, что истерика – это когда человек сразу плачет и смеётся, и креплюсь изо всех сил. После паузы спрашиваю:
– И что же вам за это было?
– Много всего. Ворами назвали. Сказали, что наш отряд «перехваленный» и что нам уже больше никогда первого места не видать.
– Ворами вас правильно назвали, а кто же вы есть теперь такие? Я-то думала – не подведете… И всему отряду поделом, я сама буду голосовать за то, чтобы этот мой отряд никогда больше не получал первого места, раз никто не смог вас остановить.
– Никто не видел. Мы – ночью… Пусть нас одних накажут…
Глупые, злые дети – неужели им еды не хватает?! Я впервые по-настоящему рассердилась на них. Меня прорвало – я рассказала обо всём, что мы видели и слышали в Москве, про голодную блокаду Ленинграда. Потом замолчала – несоизмеримо, непонятно им всё. Руководство лагеря встретило меня возмущеньем:
– Доцацкались со своими любимчиками, – сказал старший вожатый, – тебе сто раз говорили о разумной требовательности.