Текст книги "Мой Артек"
Автор книги: Нина Храброва
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Когда сама себе не веришь
Вокзал, поезд. Впервые в жизни – и я впервые – входим в купейный спальный вагон. Ребята тщательно всё осматривают, и мы дружно радуемся – как всё разумно устроено в этом домике на колесах. Дети располагаются, я хожу, смотрю, пытаюсь разредиить первые слабенькие конфликты по поводу размещения кому-то хочется наверх, кому-то надо быть у окна. В суете размещения вдруг покачнулись все, поезд тронулся, ребята прильнули окнам, Эллен и Ада поют, остальные присоединяются, Володя Николаев приглашает сразу поиграть в карты, я возмущаюсь и запрещаю, призываю лучше петь. Колеса стучат все торопливей и чаще. А ребячьи голоса все тише, дети ведь устали. Заснули! Еще аз прохожу по всем купе и решаю – просижу у окна всю белую ночь, я ведь впервые в жизни еду на ленинградском поезде… Плывут за окном знакомые по поездкам Нарва – Таллин белесые от тумана равнины с цветущими примулами, светлые от черемухи опушки лесов. Не помню, как заснула. И не проснулась в Нарве, где должна была встретиться со своей тетей, специально приехавшей из деревни – повидаться со мной перед дальней поездкой. Тетя металась от вагона к вагону, а я спала безответственно и крепко – так же, как и мои усталые дети. И вдруг проснулась, словно от толчка. Поезд уже вышел из Нарвы и подходил к Комаровке. Поезд без остановки пересекал границу, ту самую, неприступную, запретную. Поезд миновал речку, и я оказалась в Советской России. Взошло солнце, залило золотым и розовым цветом и без того яркие калужницы на берегу ручья и черемуховые кущи. Таял, быстро рассеивался туман, седые от росы луга искрились.
Когда меня спрашивают о самом памятном событии, мне всегда хочется назвать этот неповторимый, самый счастливый в моей жизни рассвет.
Я встала, прошлась по коридору, останавливаясь у «своих» купе – дети спали. Я смотрела из окна на небогатые северо-западные деревушки, на заросшие сиренью улицы Кингисеппа, на казенно-величественные павловские казармы Гатчины. Разбудила детей. Они действовали самостоятельно – умылись, тщательно причесались. Притихли: вывески были уже только на русском языке, с перрона слышалось только русская речь. Как-никак вокруг была незнакомая страна.
И вот уже видна из окон вагона низина, и в ней – дома и заводские трубы Ленинграда. Утро становилось пасмурным, и от этого Ленинград надвигался суровым, огромным. «Из тьмы лесов, из топи блат…» – оживали пушкинские строчки: Чувства были в том состоянии, когда сам себе не веришь: будто все, что происходит сейчас с тобой, вовсе не с тобой происходит. Поезд замедлял ход. От простора Нарвской заставы, улиц, уходящих в утреннюю июньскую дымку, от крытого перрона Балтийского вокзала менялись масштабы окружающего – все становилось больше. И вот я вижу бегущую к нашему, вагону девушку, по фамильному сходству понимаю – это моя двоюродная сестра, которую я никогда не видела. Сестра плачет от волнения, я креплюсь – нельзя реветь перед ребятами. Потом, когда мы екали в туристском автобусе и экскурсовод – тоненькая блондинка в черном летнем плаще с серебристым капюшоном – говорила о Ленинграде на прекрасном ленинградском, безукоризненном русском языке, мне было не до внешних приличий. Медный всадник, арка дворцовой площади, шпили Петропавловки, Невский проспект перестали быть чёрно-белыми, как на иллюстрациях моего любимого старинного издания «Евгения Онегина», они налились жизнью, цветом, прекрасной каменной и бронзовой плотью, окружили и закружили меня, я не могла оторваться от окна. День прояснился, стал бледно-золотым и бледно-голубым, очень ленинградским. А у меня все расплывалось перед глазами, как в дождь. Мне надо было переводить ребятам все, что рассказывала экскурсовод, я незаметно вытирала слезы и переводила. Кто-то из ребят спросил, чем я расстроена. Я не сумела ответить – им ведь трудно было понять, что я встретилась с Родиной. Для ник неведомо было все, что я знала с детства, все, что называлось русской литературой, русской историей, восстанием 14 декабря, Октябрьской революцией. Они узнавали это сейчас, новые знания усваивались ими не со страниц книг, а конкретностью величественных зданий, простором исторических площадей. Вечером в дневниках появились названия ленинградских достопримечательностей, и у всех – записи о впечатлении от Ленинградского Дворца пионеров. Те, кто вел дневник, писали: я бы поступил в изобразительную студию… в технический кружок… в стрелковый, в хоровой, танцевальный… Два часа, проведенные нами в Ленинградском Дворце пионеров, открыли и ребятам, и мне совершенно новый мир, о котором мы просто не имели и не могли иметь никакого представления. Ребята строили планы – всё ленинградское, по возможности, повторить в своих школах. Следующим утром мы вышли на жаркий московский перрон. Всё волнение, все равные потрясению эмоции я израсходовала в Ленинграде и милую, пеструю, веселую Москву разглядывала без невольных слёз, с давней любовью и радостью. Кончился пояс белых ночей с их влажным ароматом, от московских улиц веяло континентальным климатом, в котором с непривычки было жарковато. Краски московской старины были сказочными. Новая Москва – ясной, прозрачной, солнечной.
Ребята в своих рисунках использовали самые яркие цветные карандаши. В дневниках появились записи: ходили по Красной площади, были в мавзолее, видели Ленина. О Ленине они знали по первому пионерскому году.
От дальнейшего пути осталось в памяти качание вагона, прильнувшие к окнам возбужденные дети, голубой июньский простор по обе стороны поезда, и ветер, врывающийся в открытые окна – чем дальше, тем он был суше и горячей.
Я никогда не вела дневников, может быть, именно поэтому многое пережитое прочно осело в памяти. Из всего, открывшегося мне в те четыре дорожных дня, я выбираю первое и главное: всюду, куда бы мы ни заходили, советские люди были рады нам, доброжелательны и искренни. После прибалтийской замкнутости и известной манерности, церемонности при знакомствах быстрая общительность казалась просто прекрасной. Впоследствии Этель Силларанд-Аэсма в своей книжке «Самая длинная путевка» напишет о таком же ощущении: дети тоже поняли и оценили это свойство советских людей, запомнили его, и не только запомнили, но и усвоили навсегда.
В первый артековский день они легко, невзирая на языковый барьер, вошли в новый образ жизни, приняли его и сделались в нем своими. Как это происходило? Да вот так, например: в Симферополе мы пересели с поезда в автобус, вместе с нами ехали русские ребята, веселые, любопытные и, как теперь говорят, – контактные. С ними были вожатые, они кинулись с расспросами ко мне:
– Ты откуда? Как зовут? Неужели прямо из Эстонии? Вот здорово!
И я незаметно втянулась в артековскую вожатскую орбиту. Оглядываюсь на ребят – они уже поют нашу сразу ставшую любимой артековскую песню: «Везут, везут ребят, машины встречные гудят…» Сначала без слов, Ада и Эллен красиво, высоко и точно тянут мотив, и вот уже Ада, как всякая нарвитянка, одинаково хорошо знающая оба языка, выкрикивает вместе с другими: «Прохожий смотрит вслед и слышит он в ответ – Артек, Суук-Су, Артек, Суук-Су»… Артек – это всем понятно, Суук-Су – легко повторить, и вижу, что все мои мальчишки и девчонки радостно вопят – «Артек, Суук-Су», и я сама восклицаю так, и смеюсь, несмотря на то, что автобус на перевалах ухает с горы в распадок, круто поворачивает на зигзагах еще не выпрямленной тогда высокой дороги. Я вижу, как бледнеет на поворотах маленькая. Эллен, у меня самой кружится голова, но вот мы останавливаемся в густых зарослях какой-то неведомой мне зелени, дверца автобуса распахивается, и мы слышим, как многоголосо, слитно и дружно приветствует нас Артек:
– Всех, всех, всех – с приездом!
Как много лет прошло, и сколько было событии. И как хотелось бы вернуться в тог день – 19 июня 1941 года – и снова услышать этот слитый из сотен детских голосов, добрый голос Артека…
Так начинался мой Артек
Дружелюбные лица и голоса, дурманящий запах южных растений, между деревьями сверкающий выгнутый простор Черного моря. На секунду возникает в памяти серо-сиреневая Балтика и меркнет, погашенная васильковым слепящим блеском. Провожаемые русскими, белорусскими, грузинскими пионерами, уходим в отведенный нам дом. Он деревянный, с затененными окнами. Чистота, белоснежное белье. Моих ребят размещают по отрядам, по возрастному признаку. У меня немного щемит сердце – как же они теперь без языка? Но их окружили ленинградские и тбилисские пионеры, и я слышу, как мои легко повторяют русские слова первой необходимости: как зовут, сколько лет, откуда? Они подстриглись, помылись в бане, переоделись в артековскую форму: белые полотняные костюмы, белые панамы, красные галстуки. Нет! Никакие поиски нового стиля и нового цвета в артековской форме никогда не заменят довоенных артековских костюмов. Они украшали и ребят, и лазурно-зеленый мир Артека. Они были спортивны и своей белизной без лишних слов приучали ребят к аккуратности и бережливости. Мои ребятишки удивительно похорошели! И настолько слились с окружающим и окружающими, что я даже стала озираться – не отойти ли мне чуть-чуть от нашей дачи и не выйти ли из нашей аллеи хоть на несколько шагов – поглядеть, потрогать руками эту невиданную природу, эти дышащие сухим теплом камни? Нет, пока еще нельзя, они то и дело бегут ко мне с вопросами:
– Что это за деревья?
– Эти? Наверное, кипарисы. Постойте, сейчас спрошу. Ох нет, ребята, это пирамидальные тополя.
– А эти?
– Может быть, на юге елки такие? Нет, вот это-то как раз и есть кипарисы.
И я позорюсь в таком духе. Но ребята нисколько не осуждают меня – я же ведь тоже видела все это на картинках, а между картинками и действительностью разница великая. Они все понимают, и, переспрашивая, записывают в свои блокнотики русские и эстонские названия. У Виктора Пальма уже сачок в руках и деловой вид – научный подход к любому явлению не покидает его ни на минуту. Я тоже пытаюсь запомнить все, что узнала: как-никак я будущий преподаватель ботаники, вот мне и случай лично познакомиться с растениями, известными по ботаническому словарю. Сейчас пока бегло, но впереди ведь целый месяц! Оглядываюсь – кто бы помог мне в этом знакомстве? Рядом стоит девушка в форме вожатой.
– Меня зовут Тося Сидорова. Ты что-то хочешь спросить?
– О, я так много хочу спросить, но пока расскажи мне про растения, только не сходя с места, я еще боюсь оставить ребят.
– Правильно. Еще нельзя. Так вот смотри: это лавровишни, а это тутовое дерево или в просторечье шелковица – из нее тутовый шелкопряд тянет шелковую паутину; это вот джида – южная ива с узкими листьями; а вот это узловатое дерево ранней весной удивительно красиво, каждая его веточка покрывается багряными мелкими цветами, ни одного листика не видно, называется багряник, или иудино дерево.
– Ты – ботаник?
– Нет, конечно, – улыбается Тося, – я тоже три года назад была в таком же телячьем восторге, как и ты, и про все – так же расспрашивала. А розы! Ты чувствуешь, какой аромат?
Со стороны, наверное, это было смешно: две девицы, закрыв глаза и вытянув шеи, упоенно втягивают ноздрями горячий запах роз…
Так вошла в мою жизнь Тося.
Дружба длиною в сорок лет
Вот сейчас, оторвавшись от детей и от артековских красот, самое время рассказать о Тосе, ибо в жизни каждого из нас она сыграла огромную роль.
Тося высокая, спортивная – и теперь, как сорок лет назад. Нынче, как и в предыдущие годы, она гостила у меня, и я с восхищением по утрам глядела, как обязательно и всенепременно Тося у открытого окна выполняла комплекс нашей старой доброй артековской утренней гимнастики – она называется по-русски «зарядка» и, как я убедилась на примере Тоси, заряжает человека здоровьем, как аккумулятор электричеством.
– Диета, конечно, нужна, – артековским тоном говорит мне Тося, – но прежде всего – зарядка и свежий воздух. И имей в виду – начать никогда не поздно, вот что главное.
В этих словах – вся Тося! Педантичная до чрезвычайности, до щепетильности Точна, как самые лучшие часы, и обязательна, и верна слову необычайно. Жизненные трудности считает абсолютной нормой, говорит: «А что, неужели ты мечтаешь о тепличном бытии?» Тося категорична, весьма возможно, что чуть суховата. Но какой же это постоянный друг и какой неисчерпаемый источник доброты! Случалось, конечно, она читала ребятам нотации и совершенно зря, только своим личным примером она могла обойтись без всяких нотаций. Каждый день ее жизни я бы назвала, пожалуй, праведным, если бы слово это не было таким старомодным. Лучше скажем – честным и образцовым и не для примера ребятам, и не для показа людям, а вот такая она, так живет, так любит людей, и жалеет их, и хочет каждому помочь. Тося всегда прекрасно одета – и глубоко презирает всякие «взбрыки» моды, побрякушки.
– Мещанство, – говорит, – чушь. Главное – чистота и утюг, чтобы ни пылинки и ни морщинки, и твоя старая юбка каждый день будет выглядеть как только что от портного. Чистота, знаешь ли, действительно залог: и здоровья, и красоты.
Когда-то я внутренне оспаривала ее педантичность и строгость. Теперь я понимаю – это глубочайшая, хоть и совсем простая мудрость.
Войну Тося пережила очень тяжело, была хмурой и неулыбчивой, я только в наши послевоенные встречи поняла, какой славный у нее юмор: взглянет вдруг из-под бровей смешливыми глазами, и мы хохочем до слез над разными нашими, смешными теперь и вовсе несмешными тогда, приключениями.
От Тоси всегда веяло и веет чистотой, порядком, точностью, размеренностью и режимом. Я ей завидую и очень люблю ее.
… В тот день, 19 июня 1941 года, назвав мне растущие рядом с нашей дачей цветы и деревья, Тося сказала вдруг:
– Всё! Теперь и мне и тебе пора… – и исчезла. А я, еще не зная, куда мне пора, чуточку ступила дальше и оказалась лицом к лицу с неведомыми, с невиданными раньше деревьями. У них плотные тёмно-зелёные блестящие листья, несмотря на лазурно-солнечный день в их густоте словно навсегда поселилась мгла. И эта темно-зеленая мгла унизана большими белыми цветами. Цветы царственно-неподвижны, листья не шелохнутся, и я догадываюсь, что эти деревья не шепчут и не шелестят, у них иной способ общения с людьми – они разливают в воздухе тонкий сильный запах.
– Ты что, магнолию в первый раз видишь? – слышу за спиной голос. Оборачиваюсь:
– Так это магнолия?
– А-а, ты – эстонская вожатая, – говорит один из парней. – Ну, ладно, и магнолии, и весь Артек мы тебе ещё покажем, а сейчас поторопись к ребятам, их надо вести на обед.
Мы вместе бежим к дачам, на бегу знакомимся: один из парней – комсомольский работник из Баку, он тоже приехал сопровождающим с азербайджанскими ребятами, но на днях уезжает; двое других – отрядные вожатые Володя Дорохин и Толя Пампу.
Мы ведём ребят обедать в столовую, а столовая находится во дворце. Белое здание с типично восточными башенками, полукруглострельчатыми окнами и дверями – наверное, подражание мавританскому стилю – окружено кипарисами, вдоль стен бордюры пылающих роз. Дворец кажется мне старинным, может быть времён Гарун-аль-Рашида. Хорошо, что дворец достался детям, и вот они устроились тут по-хозяйски и украсили дворец своей юностью, смехом, своими красными галстуками. Веранда, на которой мы обедаем, затенена тентами, бледные солнечные блики лежат на столовых приборах. Воздух, настоянный на запахе моря и роз… Странное ощущение – то ли мы все стали персонажами восточных сказок, то ли мне снится волшебный сон, и вот-вот проснусь и буду горько жалеть, что это был только сон.
До войны оставалось два дня…
После обеда я увожу ребят в их дачу и рассказываю, что такое «абсолют» – так артековцы называют послеобеденный час отдыха: должна быть абсолютная тишина и сон. Я уговариваю их заснуть, прошу не ворчать – артековский распорядок дня отныне для нас закон. Возможно, они и не заснули в тот первый день, но закрыли глаза, затихли в ответ на мои уговоры. Я вижу, как другие вожатые, обойдя палаты, тоже расходятся, и сама убегаю. Чтобы поглядеть на Артек с высоты, я подымаюсь по тропинке – в сторону Верхнего лагеря, на Красную поляну. Здесь в гражданскую войну белые расстреляли красноармейцев. Поляна пустынна, дышит жаром, казавшиеся близкими горы далеки. Вдруг на взгорке замечаю рыжего мальчишку. Он без майки, подставил голую спину солнышку и смотрит на меня угрюмо. Что же мне делать? Налицо – вопиющее нарушение абсолюта, я – как-никак вожатая, но парнишка, во-первых, не из моего отряда, а во-вторых, – советский пионер: имею ли я право делать ему замечание? Присаживаюсь рядом, спрашиваю:
– Почему же ты не спишь?
– А вы кто такая, чтобы спрашивать?
– Вожатая.
– Ну и что? Вы – не моя вожатая. Можете жаловаться моей.
– Не пожалуюсь, я даже не знаю, кто твоя вожатая. А почему ты все-таки не спишь?
– Так ведь обидно же! Я только что приехал, мне посмотреть хочется. И вообще – этот сон и безделье не в моих правилах. Я каждый раз буду убегать с абсолюта, а если кому-то это не понравится, я и вовсе уеду.
– А что твои родители скажут?
– У меня нет родителей, я из детдома. Из Петрозаводска. Вот там красота – там все настоящее: горы, и леса, и озера, и море. А здесь словно раскрашенная открытка.
Ничего себе, нота sapiens! И как с ним разговаривать? Спрашиваю:
– Сколько тебе лет?
– Десять. А вы бывали в Петрозаводске?
– Нет. Но я тоже с севера, и думаю, что там – своя красота, а здесь – своя.
И вдруг мне приходит в голову спасительная идея.
– Знаешь что, – говорю я, – ведь ты меня здорово подведешь, если не пойдешь сейчас на абсолют. Я – из Эстонии, артековских порядков еще не знаю, поэтому сижу тут и разговариваю с тобой, а мне ведь сразу следовало бы попросить тебя не нарушать режима дня.
– Ладно, – говорит парень, – наверное, вам и вправду попадёт от старшего вожатого. Я пойду. Меня зовут Иван Заводчиков. По правде говоря, со мной в детдоме тоже сладу нет. А сюда меня отправили потому, что я отличник, и еще потому, чтобы меня тут хорошенько повоспитывали.
– Ну, так иди и поспи. А после сна хочешь познакомиться с эстонскими пионерами? Приходи к нам.
– Приду.
Кто его знает, почему, но этот строптивец мне понравился. Забегая вперед, скажу, что он сразу подружился с эстонскими ребятами, вечно подбивал их на разные «подвиги», но шалости эти никогда не были злыми, скорее смешными и веселыми. Иван всю войну переходил в тот отряд, куда меня переводили. Так и переводили с условием – «…и заберёшь своего Заводчикова». Я его частенько «пилила», и вожатые были убеждены, что он только меня одну и слушался. Слушался иногда, редко, конечно.
После сна ребята встали по горну, выпили молоко с печеньем и стали искать место для репетиций. На 22 июня, на воскресный вечер назначен день открытия нового сезона лагеря Суук-Су, будет костер, концерт. Ребята говорят, что уже нашли место для репетиций, и тянут меня – ну, конечно же, к магнолиям. Я беру бумагу и карандаш, записываю – кто в каком виде искусства силен. Разумеется, все умеют петь и все танцуют эстонские народные танцы. На том и порешили. Начали репетировать. Сначала под магнолиями, потом на костровой площадке. Спели хором одну песню – слышим аплодисменты: какой-то отряд шёл мимо, заслушался, засмотрелся и выразил свое восхищение. Мои сразу успокоились, а то ведь волновались и боялись, что их никто не поймёт.
20-го и 21-го нас водили по Артеку – к развалинам древней Генуэзской крепости, к Пушкинскому гроту – говорят, что он нравился поэту, и я удивлялась, как всюду – в Ленинграде и в Москве, и здесь, в Крыму, живет память о Пушкине, словно был он здесь совсем-совсем недавно. Мы плавали на лодках мимо этого грота к артековским скалам в море – Адаларам. Слушали артековские легенды.
Вечером 21-го, когда ребята уснули, к нам в комнату – а эта огромная комната вожатых была во дворце, мы пока жили там втроём – постучались Володя и Толя и вручили нам букет цветов магнолии.
– Откуда? – подозрительно спросили мы.
– Не из парка же, – ответили наши коллеги и, как выяснилось много лет спустя, – наврали: обманув бдительного сторожа, они немножко пощипали одну из самых нарядных магнолий.
– Светила луна, – рассказывал Толя Пампу тридцать три года спустя, – Володя стоял на моих плечах и аккуратненько вырезывал цветы из самой гущи, считая, что это пойдет дереву только на пользу.
Вечером того же дня Володе еще раз пришлось постоять на плечах у Толи. Мы втроем – я и мои соседки по эмирской дворцовой палате крымчанки Тася и Рузя – решили обследовать извилистые переходы в глубоких подвалах нашего дворца. Разумеется, нам казалось, что подвалы полны древних и страшных тайн. В узкие, низкие щели подвальных окон проникали голубые блестящие мечи лунного света. Вдруг послышалось тяжелое дыхание и чьи-то шаги и появилась огромная белая фигура. Мы заорали так, что фигура переломилась надвое и оказалась… всё теми же Толей и Володей: один встал другому на плечи, и все это сооружение было накрыто простыней. Мы лупили парней кулачишками и вопили: «А если бы мы умерли от страху?!» Потом хохотали до слез, так со смехом и побежали к морю, где классический тихий свет луны не предвещал ни малейших бед, и казалось, что наша молодость и радость вечны, как луна и море. Мы были так молоды, свободны и счастливы.
Это было в ночь на воскресенье, 22 июня 1941 года.
Стремительно шли к концу последние часы, последние минуты счастливой мирной жизни.
Мы не зажигали костра в этот день.
Не состоялся праздничный концерт.
Я не узнала, что такое – пионерская работа в мирные дни.
В этот день началась военная жизнь Артека.
В три довоенных дня мы получили внешнее и поверхностное впечатление об Артеке.
Четыре военных года научили нас быть артековцами на всю жизнь.