355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Блохин » Татьяна » Текст книги (страница 8)
Татьяна
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Татьяна"


Автор книги: Николай Блохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

– Очень интересно, – злоусмешливо сказал Беленький и отстранил, наконец батюшкину руку.

– А больше всего это будет интересно вам, – повернул голову отец Ермолаич к сопровождающим. Те стояли столбами и молчали. – Так вот, не шайка синедриона с Каиафой, не Иуда даже, а – стражники! – и опять простёр руку к сопровождающим. Вот тогда те вздрогнули и даже слегка попятились, кроме ближайшего. Тот поднял винтовку выше, его пальцы так её сжимали, что, казалось, сейчас переломят, – да, стражники, которые у гроба стояли и камень отваленный видели, и ангела ить видели, а главное-то – Христа воскресшего видели. С Каиафы и взятки гладки, он ить не видел своими-то глазами, а те-то – видели! Ну ладно, ходил человек, мёртвых воскрешал, может ить колдовал как... Но себя-то мёртвого мог Он воскресить? Кто-нибудь из людей мог, при камне-то заваленном, да при стражниках? Кто же, кроме самого Бога? Ить представляю, как принеслись они к Каиафе-то, дрожмя дрожат, зуб на зуб не попадает, зёнки того и гляди из орбит повылазят, язык – что бревно дёргающееся, промямлили, небось, а ужас продирает – воскрес-де! Ну, нате вам по мешочку золота, молчите токо. Вот они, весы души человеческой, – отец Ермолаич смотрел теперь только на солдатиков. – На одной чаше – Христос воскресший с Царством Небесным, а на другой – золотца мешочек. Натя, выберайтя... Всё! Ваш выбор! Никто боля не подскажет. Чего ж ещё подсказывать, коли вот Он, Христос воскресший, из гроба вышел, и ангел пред Ним ниц распростёрт. Ить и выбрали! Выбрали на шею жернов золотой. Слышите вы, стражники, сами они себе и жернов золотой на шею петлю затянули и – в пучину, чтоб на дно. А что ить жисть-то с таким золотом – не пучина разве, не смерть от задыхания-потопления? Каиафа им петлю не затягивал. Он на стол золото выложил. А вы! Хапальными граблями своими – давай, давай! И забыт Христос воскресший из гроба выходящий.

Беленький уже успокоился и на шаг отступил, чтобы видеть (ни следа ухмылки на его сосредоточенном лице!) лица своих сопровождавших, и на всякий случай кобуру маузера отстегнул и руку свою там держал. А смотрел он на кунаков своих спокойным изучающим взглядом, хотя про троих из них всё уже было ясно. Обычно, правда, от такого его взгляда люди всегда на него оборачивались, но эти были словно прицеплены к глазам отца Ермолаича.

– А вы ить стражники-бражники, вы хуже тех стражников! Хуже той толпы, которая перед крестом Голгофским бесновалась: распни, распни Его, хуже тех, которые камнями Стефана-Первомученика побивали! Они за что в Стефана кидали-то? Да за то, что на небе он Христа нашего во славе увидал, – отец Ермолаич перекрестился. Один из солдатиков дёрнулся было рукой ко лбу, но одновременно зыркнул на товарища Беленького, и замерла рука. – Что дёргаисся?! – почти закричал он на солдатика. – Рука отсохла? А ить и правильно. Он, ить комиссар-то ваш, он ить и Каиафы того пошире, он ить и застрелит за крестное знамение. Так ить он всё одно застрелит вас, хошь когда, как энтого, Диоклитиана вашего. Он, ишь, ухмыляется. И не проканаете вы за малых сих, которых соблазнители соблазнили... Тоже мне, малые! Тыщу лет в этой земле Христос живёт, крест храмовый с каждой кочки – куда ни глянь – видать, вся земля святыми нашими истоптана, весь воздух ихним дыханием напоен, ихним дыханием дышим... Не заметили? Не учуяли? Аль креста на груди нет? Да ить и нет, поди!.. Ваш Каиафа-то крест и под землёй учует, за крест-то он и точно что сразу пристрелит. В какую помойку-то кресты-то побросали, православные? По первому зову вот его за винтовки-то хвать и пошли храмы ломать? И думаете, так и сойдёт? Ему-то вот скидка, можа, и будет, он ить зверь горячий. А вы? Вы ить даже и не теплохладные, а ить хрен знает что! Ить побиватели Стефана мученика диакона, они что? Они ить тоже горячи-то по-своему, их ить корёжило от одного имени Христова, как вот Каиафу вашего. И понятно – ждали мордоворота, завоевателя, чтоб ить к их иудейским ногам весь мир положить, а пришёл грехообличатель, простец и смиренец, покайтесь, говорит, Царство-то Небесное к ногам Я вашим принёс, а Оно им как комиссару вашему крест нательный. И они ить и оправдываться даже пытались, наверняка, когда предстали, ить и вправду, Господи, думали, что Ты – самозванец, затмило, мол, уж больно горячи! Уж больно горячо другого ждали. Да и сам Стефан за них молится. А когда ты вот, Антошка – нос картошкой, на меня вот винтовку свою сей час наведёшь, что скажешь, когда предстанешь, что мямлить будешь? Да ить и молитва моя по сравнению со Стефановой рази ж молитва? Сотрясение воздусей. И ой ить и вменится вам!! Ой, Господи, ну вот ей-ей не хочу сего, не вмени дуракам... Не милостивы они, но Ты – помилуй их... Не кротки они!.. И не давай им землю, но – помилуй. Не ищут они правды, но не изгони Ты их от Себя... Не чисты они сердцем, но яви Ты им Себя... Эх, ну что, Каиафа, пошли, что ли...

Отвернул глаза свои от солдатиков отец Ермолаич. Отвернулся от них и комиссар Беленький. С ними ему было всё ясно.

– Ступайте к яме, туда, где костёр, – крикнул он им, и когда вышли, громко сказал оставшемуся, намертво в винтовку вцепившемуся, – Иди, там скажешь этому Шуйцу, от меня, этих, – он кивнул на дверь, – в овраг и врасход. Сейчас же. Понял?

Четвёртый кивнул и, свирепо глянув на отец Ермолаича, выбежал, оставив дверь открытой. Запах гари сразу заполнил сарай.

– Сейчас, сейчас пойдём, отец иерей. Только не Антошка на тебя винтовку наведёт. А ведь и имя угадал, ха! Я с тобой разберусь, это долг мой, перед другом моим товарищем Будекиным, пожелать бы ему царство твоё несуществующее...

– Да не моё оно, иудей.

– Ну ладно, ладно... Да нет, твоё оно, – полоснул, в который раз уже, голосом и глазами Беленький отца Ермолаича, – твоё! Придумал ты его, да так придумал, что для всех, кого охмурял ты, оно и вправду живым, настоящим стало.

Самому себе на удивление вдруг очень спокойно почувствовал себя товарищ Беленький. И, почуяв спокойствие, расставив почти под прямым углом ноги, руки назад, уставился, скривив губы, на отец Ермолаича. Но не в глаза, а на бороду, на крест деревянный иерейский, на Распятого на кресте.

– А пуль у тебя хватит на всех, иудей? – спросил отец Ермолаич.

– Хватит, – спокойно ответил Беленький, чему-то своему усмехаясь. – А ить много-то ить их и не надо ить, ха-ха-ха! Ить их, пуль-то может всего и надо штук пять-шесть и, – глаза в глаза упёрся-таки Беленький в отец Ермолаича, – потому как, – сошёл на скрежущий шёпот, взялся за крест деревянный и сорвал его с отец Ермолаича, – потому как вас всего-то таких, экземпляров, пять-шесть, больше просто быть не может!.. – Уходить вдруг стало спокойствие товарища Беленького, растревожился вдруг чего-то.

"Быть не может" – прогудела, прогналась собою же сказанная фраза по уставшим извилинам и ткнулась вдруг о какую-то стену, взрывом мучительным рассыпалась – ''а вдруг больше? А если и не больше? При чём здесь меньше-больше, когда вот эдакий-то экземпляр?!''

– Нет! – рявкнул товарищ Беленький. – Не может быть больше... Жаль, небось, закапывают ту яму, где Сёма со стариком, тебя б тоже туда... хотя не-е-ет...

– Ты чой-то, иудей, опьянел что ли вдруг, чтой-то кидает тебя: то ты Наполеона из себя корчишь, а то вдруг, как чесоточный дёргаисси.

– А так оно и есть, оно вполне совместимо, рядом с тобой-то. Ведь всю мою жизнь, считай, хотел хоть одного такого увидеть, естественно чтобы тут же ликвидировать, хотя всю жизнь думал, что всё это – теория, такие как ты... а то ведь всё пескарики попадались, всё пескариков вылавливал, да поджаривал, и вдруг эдакая щука... а может, ты кит? Один из трёх, или... сколько вас там? – расплылся в вымученном оскале. – Да нет, больше трёх и не нужно, больше трёх, видать, и невозможно. Да-а, кит, пожалуй, как на картинке, на которых держится вся эта сволочная ваша православная земля!

– Да ить какой там кит, вздохнул отец Ермолич, – и вправду чокнулся ты, иудей, перепил, верхоплавка я, тюлька бессильная...

– Тюлька? Ха-ха-ха... Ишь ты, тюлька... тюлек-то я без счёту сжирал. И сколько раз лопухался, дурак, это я про себя, вот он, ну хотя бы судачок! Один был, думский деятель, 16 языков знал, Антошка букв меньше знает, из себя весь – Цезарь, вроде,.. именно, что вроде, – тюлька! И горластые, и языкастые, и мозгастые, и тактики-стратеги, и помпезные-железные,.. а – тюльки! Ещё радовался, дурак, это я про себя... Да коль на этих тюльках стояло бы всё, так и думать-озадачиваться нечего – уже победили, только патронов не жалей. Ан не совсем ить так-то выходит. Чувствовал, что что-то не то, не так шатается то, подо что рублю, что выравниваю, выгребаю, высекаю, выжигаю!! Киты должны быть! И вот он, наткнулся! Оказывается, кит аж где-то в продырливой Знаменке обретается. Всё, что я до этого сделал – тьфу; вот оно настоящее – кита из под земли этой вырвать! Обидно, что никому не понять, и объяснить некому, что деяние это выше деяний всех завоевателей, всех этих Наполеонов и Батыев. А тут – одну из трёх опор вырубить!! Ну, да я не обидчивый! Ну, а теперь скажи-ка мне, по-своему ведь ненавидишь ты меня, а?

Широко улыбнулся тут отец Ермолаич и даже как-то растерянно ответил:

– Да ить нет же, конечно.

Аж почернел товарищ Беленький.

– Ну ведь врёшь, иерей, врёшь! Да ведь есть же за что тебе меня ненавидеть, ты ж служака Тому, Кого я ненавижу и ты знаешь – как! Я ж богохульник! А богохульнику – "сокруши уста"! Это ведь не кто-нибудь сказал, а Златоуст ваш!

– Начитанный.

– Начитанный! И державу твою я топчу! Растоптал уже!

– Да эк, хватил куда! Куда тебе, иудей, державу православную топтать, ты ж ить всего-то – провокатор, соблазнитель, ну да. Жернов-то ты уже себе примерил, жернова тебе не избежать, но ить топтал-то не ты. Державу православную растоптать невозможно, топтать её можно тогда, когда она перестала ей быть. И топчат-то ить подданные бывшие державы. Антошки – нос картошкой, да профессора с учительшами. Это они топтали. Свои! А ты о своей думай, каждому своё. Эх, вот бедолага-то, да это ить я про тебя, иудей. Да не вскидайся ты гляделами-то, да кто ж ты, как не бедолага, эх, крутит-то тебя, да ить и как не крутить. Наплёл – ненавижу,.. да ить вообще грош бы мне цена, если б к годам моим ещё б ненавидеть способен был. Оно и так, правда, цена-то, ить грош всего, да,.. меньше, однако хоть, Господи помилуй, могу сказать.

И тут призамолк о.Ермолаич, и Беленький увидел, что тот сосредоточенно будто думать стал о чём-то, будто искать в себе чего-то. И увидел товарищ Беленький, что поп действительно, вот сейчас, отстранится вообще от всего внешнего, от Беленького, от судьбы своей расстрельной, от рядом распростёртого тела черносотенца Большикова; не видит он сейчас ни сарая, ни Беленького, ни вообще ничего, весь он в себе, шарит он по своим душевным задворкам, ищет искренно то, что хочет найти в нём товарищ Беленький, и от морды его ненавистной бородатой и сосредоточенной ну так и несёт, – а может, и действительно есть, ну-ка поищу...

И совсем почернел товарищ Беленький. Да нет же (ох уж эта литература!), и не может никакое лицо человеческое хошь от чего почернеть, – оно всегда розовенькое, плюс-минус некоторое разноцветье сходное. Так что? – внутренне почернел? Да кто ж это внутреннее видеть может? Однако, хошь ты что – почернел товарищ Беленький. Всё ухмылистое спокойствие (ноги прямым углом, руки назад), только что переполнявшее его, окончательно сгинуло. Не кита теперь видел перед собой товарищ Беленький, а гораздо более страшное и худшее, чем он думал. Ещё когда изучал он с отвращением историю этого поганого народа на предмет выяснения, за какие струнки побыстрее его ухватить и побыстрее вырезать, поражался с сарказмом – как можно историю на мифах-выдумках строить, через всё ихнее тысячелетнее время проходят эти никогда не существовавшие, очищенные от всяких земных пут эти "святые", – слово это так и не смогло ни разу провернутся на языке Беленького, как только подкатывало оно, сглатывал слюну товарищ Беленький, заталкивал туда (а куда?), и в ярость его кидало, что вообще оно возникло в его чистом революционном нутре. И вот невозможная теория, миф-выдумок овеществленно предстоял перед ним...

– Нету у меня к тебе ненависти, комиссар.

– Зато у меня к тебе есть, иерей.

Видел перед собой Беленький оживлённую проповедь ту проклятую, которую никак он преодолеть не мог своими расстрелами и реквизициями. Мёртвые морды белых партизан (не перекрестились, и Имя не сползло!..) – и то невыносимы были, всё на мысль о проповеди сталкивали, а тут... стоит елейная образина, сучок полуграмотный итькающий, и будто не кости и мясо под рясой, а будто слова те невыносимые заместо скелета и тела, а смысл их, что сидит в них, вокруг него точно облако клубится, и каждая капелька облака иголкой в сердце впивается. Да что может быть тайного и осмысленного – "не судите, да не судимы будете" – чушь слюнтяйская, бред! а вот колет и радости революционной жить не даёт...

Через двадцать лет, когда оборвётся вдруг магистральная линия жизни товарища Беленького, когда вдруг рухнет всё, и из могучего магистральщика – направителя и расстреливателя он враз обернётся врагом трудящихся масс, агентом пятнадцати разведок и, главное (аж в обморок упал на беспыточном допросе) – проводником великодержавного русского шовинизма, когда будут тащить его под белые рученьки (а рученьки назад и мордой к полу!) родные соратники-чекисты, а он в бешеном отчаянии будет пытаться за сапог их укусить, а волокущие его будут рявкать: "Щас не кусать, щас целовать будешь падла!", когда последним гаснущим клеткам сотрясённого на допросах мозга ясно будет, что всё кончилось, ничто не вспомнится ему из своей жизни. Но встанет вдруг перед глазами вот это, вот сейчасная картина, когда пнул он отца Ермолаича сапогом в зад, чего-то проорав, как встал тот из грязи, кряхтя и ворча чего-то и руки друг о друга отирая, и вдруг вскинул их, грязные (с них капало чего-то чёрное) к небу, к небу!, что было за спиной, за затылком Беленького, и закричал вдруг радостно (и глаза полоумные):

– Вижу, Господи, вижу Тебя во славе на Небе стоящем! Иду к Тебе, Господи!

И пошёл, пошёл по грязи, с простёртыми руками и полоумными глазами, дурной своей старческой перевалочной походкой пошёл. Аж посторонился товарищ Беленький.

– И ведь видит, гад! – даже в спину нелепому попу не смел оборотиться товарищ Беленький, несколько секунд так и стоял, своей спиной слушая радостные крики отца Ермолаича, но, наконец, перевернулся прыжком и стал стрелять не глядя, но метко и – в голову, в голову. И уже лежащему, на спине его стоя, всё в голову, в голову до последнего патрона... И теперь – таки глянул туда, к тому небу, куда шёл, мёртвый уже, проклятый сгусток проклятой проповеди. Он увидел чёрное небо, жёлтую тусклую луну, чёрное движение полувидимых облаков и услышал дальнее уханье совы и близкую матерщину закапывающих яму.

Всепронзающий ветер хлестал водой и ещё чем-то колюче-холодным, а товарищ Беленький весь был в поту, и будто каждая капелька этого пота родилась от капельки-иголочки того клубящегося облака, что и сейчас чувствовалось, хотя носитель его затоптан в грязь, и товарищ Беленький стоит на нём ногами. И от чёрного неба и жёлтой луны давило будто невидимым, душу раздирающим, лучом, наводящим совсем невозможную смертную тоску. И пот на теле будто щёлочью стал. И туда, ввысь, направил маузер товарищ Беленький, забыв, что патроны кончились, и всё щёлкал и щёлкал впустую. Много икон пострелял товарищ Беленький (и обязательно, чтобы – в глаза и в лоб), но нужно было обязательно Живого расстрелять. Как тогда – распяли, так сейчас – расстрелять. И сейчас уверен он был вздыбленным своим сознанием, что там Он, Живой, действительно там, откуда давит на него тоской невидимой луч, и пули Беленького долетели бы сейчас туда, не силой пороха – ненавистью б долетели, никак нельзя Его больше живым оставлять! Недодумкам тогда... сжечь надо было, после распятия, может, и не воскрес бы тогда,.. эх, до чего ж давит оттуда луч невидимый, и патронов нет с собой. И не достать Его в той вышине. А ведь пока Он там, стоит Властелином над этими... вот такие вот, на спине которого стоит Беленький победно, они – всегда будут! Ох как вдруг почувствовал это товарищ Беленький!!! А пока есть они, пока ходят они, жива будет эта проклятая земля, и хоть тьма легионов товарищей Беленьких, Антошек-картошек, профессоров и учительш будут стрелять, жечь и топтать эту землю, ни пули её не возьмут, ни огонь не опалит, и, растоптанная – восстанет.



Бумажненькая

Двое допрашивающих фигуристостью-осанкой, лицом, выражением и крепостью выражений были очень похожи друг на друга. Только один был резко старше, а другой – резко моложе. Говорили-допрашивали оба сразу, то один спрашивал, а другой подначивал, то – наоборот.

– Во-первых, это не допрос, успокойтесь, – это тот, кто постарше сказал. Вообще он явно был и повыдержаннее того, кто помоложе.

– Да я и спокоен. Допрос-опрос, измор-разговор... Какая разница. Я все это уже проходил.

Допрашиваемый был в очень потертой ряске с деревянным иерейским крестом на плетеной веревочке. Вид его был явно непривычен для обоих фигуристо-осанистых.

– Почему не на фронте?! – рявкнул тот, кто помоложе.

– Это на каком же мне быть фронте, когда я вот уже два года как на вре-мен-но оккупированной территории. Так вы, кажется, все эти два года называли нашу Смоленщину?

– Ты тут слова-то не растягивай, ты тут не издевничай... Почему тогда, в 1941, не ушел с нашими?!

– Не ушел? Да за вашими тогда не идти, бежать надо было. А у меня, извините, ноги больные, ревматизм с младенчества. А “эмку”, как нашему секретарю райкомовскому, почему-то к подъезду не подали.

– Мы не бежали, – вскинулся тот, кто помоложе, – мы временно отступали!

– Да я ж разве что? Разве ж я против... Вот и говорю, проснулся я, ваших... наших уже нет, отступили. Временно, я понимаю. Ну, немцев еще нет. Еще не наступили. Моторы вдали грохочут. Наши, оставшиеся, кто магазины грабит, чтоб, значит, врагу не досталось, кто счеты друг с другом сводит, кто бумаги жжет, кто дворянские вензеля заныканные достает, кто ножи точит для встречи... Кто чего, кто где, а я вот – сюда бегом.

– А зачем ты сюда? Тут вон, по документам судя... грабить нечего – железо да бревна неподъемные! – опять молодой взъерошился. И взглядом буравит.

– А что, перед вторжением оккупантов обязательно грабить?

– Здесь вопросы задаем мы!

– Да я ж разве что... Вот побежал, чуял.

– Да что ты чуял?!

– Чуял, что храм спасать надо. “Железо да бревна неподъемные”... Так что ж вы тогда это заминировали?! А разминировали – ок-ку-панты! Ничего вы не успели заминировать этого стратегического, пока вре-мен-но отступали!.. Вон, мастерские тракторные, станки. Немцы вон, отступив, станки взорвали, а два года там танки-пушки чинили, до станков вам недосуг было, про них вы забыли – отступили. А храм Божий, триста лет до вас стоял, закрыли, хламьем набили, но, слава Богу, не взорвали, хотя заложили три противотанковые мины.

– Четыре, – уточнил тот, кто постарше, на стол перед собой глядя и перебирая пальцами.

– А нашли только три. Да, ладно, теперь не взорвется, столько Литургий отслужено уже. А вы-то откуда знаете? – обратился священник к тому, что постарше.

– Я их ставил. Крутит меня около этих мест... Это я тут временно отступал.

– Так что ж ты мины эти против танков-то их не поставил? Что ж ты их в храм-то? Или слишком быстро временно отступали? Абы куда? Тогда чего ж в райком не сунул? Немцы туда первее ведь пришли, чем в разоренный храм?

– Да ладно! – тот, кто постарше грохнул сразу обоими кулаками по столу. – Ну, заминировал... Да и не заминировал, а так – прикопал.

– Точно! Эти, оккупанты, то бишь саперы их, удивлялись еще...

– Да не минер я, артиллерист.

– Ишь! Ар-тил-лерист! Чего ж ты по ним тогда из пушек-то не стрелял?

– Да не было у меня тогда ни пушек, ни снарядов.

– Зато теперь появились? – допрашиваемый кивнул головой наверх. Там вместо двух из четырех малых куполов, окружавших большой центральный, зияла огромная овальная дыра с зазубренными рваными краями.

– А это уже не я. Я, кстати, давно уже не артиллерист, теперь я грозный особист. Так-то вот. А свое могу показать. Вон, видишь, вокруг глаза на большом куполе выбоинок полно...

– Это – Всевидящее Око, – сказал допрашиваемый, при этом почему-то глядя не наверх, а на бывшего артиллериста, ныне особиста. Он сразу понял, о чем речь.

– Так, значит, и твои там выбоинки есть?

– Есть.

– А узнаешь свои?

– Теперь нет, а тогда – еще бы... Молодые были.

– Действительно крутит тебя около наших мест. Я тоже помню, совсем мальцом был... Ничего не помню, да кто ж чего помнит в два-то года, а это помню: стрельба, будто из пулемета. В храме. Оказалось, это вы резвились. Сами или по приказу?

– По приказу. Да хоть и не было бы приказа, все равно бы стреляли. Комиссар говорит: “А ну расстрелять этот глаз, чтоб не глядел, давит!” Ну, мы и давай. А так ведь и не попали ни разу. Очень ярился комиссар, сам всю обойму из маузера своего в глаз выпустил и тоже – мимо. Вон и сейчас смотрит.

– Да что ты перед ним?! – вскипел молодой. – Срезали купола, значит туда и дорога! А глаз этот – я, я сейчас расстреляю, и не промахнусь!.. Действительно – давит! И Боженька твой не накажет!

– Да это ведь неведомо еще, насчет наказания-то.

Тут молодой совсем осерчал и даже ногой топнул:

– Не! Он еще и угрожает! Еще проверим, какой ты батюшка. Не было тут никаких батюшек, пятилетка безбожия всего вашего брата прихлопнула.

– Да на место прихлопнутых всегда новые найдутся.

– Ты, что ль?

– И я.

– Глянь, здоровый молодой бугай, “ревматизм у него с детства”! На тебе пушки возить, а он рясу одел! Откуда вы такие беретесь в наше время? Всех, вроде, скосили, и – пожалуйста. Ба-тюшка! Ну так откуда ты такой взялся?

– Родился я тут, гражданин начальник.

– Я не о том! Кто тебя рукополагал на временно оккупированной территории?

– Кто же еще может рукополагать, кроме архиерея?

– А он откуда тут взялся? Через линию фронта, что ли, по-пластунски? В этой развалине рукополагать таких, как ты?

– Сначала “развалину” освятить надо было заново, после того как вы тут двадцать лет резвились. Ну, а уж потом моя очередь. И зачем же по-пластунски, он ведь оттуда, с другой стороны.

– Эмигрант что ли, белогвардеец?

– Эмигрант, наверное, но уж точно, что не белогвардеец. Русский человек он. Вроде вас, да меня. Только в архипастырском звании. Старенький. Очень старенький.

– Недобиток, – проскрежетал тот, кто помоложе.

– Точно. Слава Богу, не добили.

– Имя его как?

– Владыка Серапион.

– Откуда он?!

Тот, кто постарше взял за руку того, кто помоложе:

– Остынь, успокойся.

– Да спокоен я, вот взял бы сейчас и очень спокойно грохнул бы его. Ну, так откуда он, этот Серапион?

– Я не спрашивал.

– А что ты спрашивал? Ты хоть документы у него спрашивал?

– Упаси Господь, я ж не грозный особист.

– Так он, может быть, самозванец, может и ты поп-то не настоящий, а липовый.

– Нет, – допрашиваемый широко улыбнулся, – он не самозванец. И поп я не “липовый”.

– Да откуда ж ты знаешь, если документы не смотрел? Пришел, понимаешь, некий сморчок, очень старенький...

– В мантии, с панагией.

– Да я сейчас команду дам куда надо, я тебе предстану в китайском императорском облачении. “В ма-ан-тии!..” Да что там – самозванец.

– А это вон, что за дерево?

– Ну, дуб.

– А может, он самозванец? А на самом деле – ольха?

– Да...

– Да что там “да”, раздакался.

Оба вопросителя аж привстали от такой наглости. Правда тот, кто постарше чуть позже слегка ухмыльнулся. А батюшка будто и не заметил их привставания.

– Когда орла перед собой видишь, не скажешь ты, что перед тобой – самозванец, коли он тебе документов за подписью участкового не представляет.

– Ишь, разорелился, орел, тоже мне.

– А он и есть орел, хоть и старенький. Как глянет, ну прямо вот сейчас всю грязь из тебя выклюет. И все больше молчит, не клекает, хоть и орел. А ты вот (к тому, кто помоложе), вроде и клекаешь, шум производишь, а – кудахчешь. Курица, а не орел. Глазами сверкаешь, а в них – муть-тусклость одна.

– А?! – за кобуру схватился.

Тот, кто постарше, сглотнул, чтоб не рассмеяться и схватил за руку того, кто помоложе:

– Спокойно.

– Да я... Я те дам “курица”!

– Да дашь-то, дашь, это уж точно, да все одно по-куриному, это уж я проходил.

– Так что ж ты проходил? – спросил тот, кто постарше чуть ли не приятельским тоном. – А то у нас тут в документах насчет тебя неясность по этому поводу.

– Ну, тогда какой же ты особист, что на меня у вас в документах неясность? А должна быть светлость, коли работа такая.

– Война, батюшка, война.

– Кому – война, а вам особистам – мать родна. Лепи из нашего брата шпионов, пол-России вон сколько лет под чужим, не вашим присмотром было.

– Да и тебе война – не мачеха, война ж тебя попом сделала.

– Да уж никуда не денешься, она и храм этот из склада вновь храмом сделала. То, вон, Багратионов прах из могилы выдергиваете, срамное поругание устраиваете, теперь, пожалуйста – “танковая колонна имени Багратиона”. Имя Суворова и вслух-то произнести нельзя было, как же, “слуга царскому режиму”, а теперь, вон, ордена его имени. И пятилетки безбожия ваши – война угробила. Да и то, друг дружке глотки рвать, свое же, веками нажитое, крушить-ломать и называть это “гражданской войной”, это одно, тут безбожие самое оно. Тут слово “Отечество” хуже матерного, за него и к стенке запросто. А вот такая война, когда извне силища наваливается, тут, коли Бога не вспомнишь – пропадешь. Тут и война стала – Отечественной! И вам, небось, свыше указ есть: вот этот храм не трогать, не закрывать? А?

– Есть, к сожалению, – сказал тот, кто помоложе. Очень выразительно сказал.

– Как это “к сожалению”? – ехидно спросил допрашиваемый и голову к плечу наклонил. – Насколько я понимаю, указ сей должен идти от товарища Сталина? Такой указ не мог его миновать. А? А ты, значит, сожалеешь?

– Да ты мне тут!.. будешь...

Опять пришлось тому, кто постарше, успокаивать того, кто помоложе.

– Да, – сказал тот, кто постарше, – и у меня к этой струе тоже душа не лежит. Но – приказ.

Расстроился почему-то допрашиваемый от такого его слова и спросил грустно:

– Что так? Эх, куда ж она у всех вас лежит, душа ваша, души ваши? Снарядами купола церковные срезать? Где она у вас там лежит, стоит, а может, сидит?..

– Ты у меня точно сядешь, – задушевно сказал тот, кто помоложе.

– Да этим тоже пуган, сидел уже.

– По 58-й, небось?

– Да нет, Бог миловал, по ней ведь не выходят. За убийство.

– За что?! – одновременно вырвалось у обоих допросителей.

– По статье за убийство. Да только понарошку. Я ж только обещал убить его, есть тут один... Хлыщом был жутко куражистым, ныне раб Божий, усердный прихожанин храма сего. Калекой с фронта. Он тогда все хотел камнем в глаз надвратной иконе попасть. Богородичной. Вот этого храма, который товарищ Сталин нынче закрывать не велит. И все никак не попадалось. И говорю ему: все одно ведь не попадешь, а у самого свербит в душе, а ну возьмет, да попадет. А сельчане как на футбол ходили глазеть: попадет – не попадет. А я-то во всеуслышание громыхнул: не попадете-де, Господь не допустит, а у самого скребется на душонке... разве ж вера у нас... Ну и однажды взъярилось во мне, я его за руку, тот на вздыбу, да я и выпалил – убью иначе... А через день нализался он, ну и полез на меня без причины, но, видно, ту мою угрозу памятуя. Ну а я и отмахнулся, вмазал ему. От души, правда, вмазал, а душа моя тогда хуже вашей не пойми куда лежала.

Ну вот, меня в кутузку, он через минуту оклемался, а мне, памятуя угрозу мою, убийство пришили через 19-ю, через намерение.

Грозил – значит, хотел убить. А жив не жив убитый, это уже сущая безделица. Да оно и так: за каждое ведь праздное слово дадим ответ. Так сказано. И всех касается. Ну вот, пять лет и давал я ответ, по году за каждое мое слово из фразы моей запальчивой.

Поначалу, вообще-то, цепляли мне 58-ю. Все из-за причины моего рукоприкладства, пятилетка безбожия в самую силу входила. Тоже, помню, двое вот так же насупротив сидели и вот так же... да нет, не так, куда там “так”, через каждую фразу били то в лоб, то в сердце, то в печенки, ну и рык, яко у львов... Вы, ребята, как вспомню их, родными кажетесь. “А нам, – орут, – будешь угрожать, если камнями в икону?” Вам не буду, говорю, вы не попадете. “А попадем, – говорят, – подпишешь список наветный на 300 человек, что они-де всякие пакости власти подстраивали?” Ну из меня и вырвалось – “подпишу!” А не попадете, говорю, не тронете этих 300 человек? Ну, думаю, сейчас точно пристрелят, а сам молитву Иисусову творю... Так согласились! “Но ты, – говорят, – все равно сидеть будешь!” Да ладно, думаю, мне и вправду все одно сидеть за то, или за это, так хоть тех не тронут. Э, ребята, надо видеть было то действо! Какое там кино, никаким кином не показать, что в самом деле бывает. А они, двое допрошателей моих, ну прямо в раж вошли и даже бить перестали. Ребята, говорю, только ваше камнеметанье будете при мне совершать. “Что, не веришь нам?” – “Не верю, конечно”.

Ну, в общем, забрали они меня из тюрьмы под расписку, якобы на энтот, на... ну, как же его...

– На следственный эксперимент?

– О! На его. Хотя какой в моем деле мог быть этот... ну да... Еще раз моего живого-убитого по морде съездить? Приехали мы ко храму сему, сельчане думали, что меня на свободу выпустили, а те двое два мешка камней из машины вынимают. Чего ж, говорю, так много набрали? А те: “А кто ж его знает. Этот твой живой-убитый больше израсходовал, да не попал. А мы попадем!” Ну прям совсем голову потеряли, ну будто вот ничего больше в жизни не надо, как только в икону камнем попасть. И обо мне забыли, хотя один спросил грозно: “А не убежишь?” Да куда ж мне, говорю, от судьбы своей, да от Божией Матери бежать? Кто ж вам кроме меня помешать может?

Те аж взвились: “Как это мешать?! Да мы тебя сейчас на месте!..” Да молитвой, говорю, мешать, сотрясением воздусей жалким моим языком к Ней вот, к Царице Небесной, чтоб образумила Она вас. Те только рассмеялись. “Валяй, – говорят, – сотрясай. Поглядим, кто кого”. И под смех один другому велит ручку приготовить для меня, для подписи моей, значит. И началось... А ручка не понадобилась. Тут они слово сдержали, хотя и не совсем, кое-кого из тех трехсот все-таки дернули, сидел потом с ними. Ну, то их грех, да и видать, не самый-рассамый, что они на себя взвалили. Эх, видеть надо было то камнеметание, как токо руки от напруги не отсохли. А может потом и отсохли, неведомо мне. А камень ведь страшное оружие, в умелых руках не слабее пули.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю