Текст книги "Татьяна"
Автор книги: Николай Блохин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Николай Владимирович Блохин
ТАТЬЯНА
Повести и рассказы
Татьяна
Вечер уже переходил в ночь. Двое городовых прохаживались, притоптывая, около ресторана «Эрмитаж», что на Петровке, и озабоченно поглядывали на дверь, сквозь которую слышалось разудалое пение. Скоро уж вывалит на улицу профессорско-студенческая шатия-братия для ночного гульбища по зимней Москве. Татьянин день!
Было морозно, ветрено и шёл снег – сочетание очень неприятное, когда нужно несколько часов простоять-проходить на открытом воздухе, хоть даже и тепло одетым. А особенно если сегодня твои именины и день рождения сразу.
– Слышь, Савва Петрович, а чего ты вообще-то дежуришь сегодня? – спрашивал молоденький городовой своего напарника, – обязаны тебе сегодня гуляльный день дать.
Напарник, густобородый, коренастый, раза в два постарше молоденького, в ответ вздохнул тяжко:
– То-то и оно, что гуляльный!.. Прости, Господи, да не мне гулять. Охрана мы! Нам порядок стеречь, когда другие вот так гу-л-ля-ют! Прости, Господи. А нас – всего ничего. Кажный год в этот день дежурю, сам напрашиваюсь. Мой день! А я что, Святых Таин причастился с утра – вот и именины с рожденьем вместе, вот и попраздновал.
– Не-е-е, чтоб в именины и штофик-другой не пропустить?.. Не-е-е...
– "Не-е-е", – передразнил старший, – вон они, пропускатели! Любуйся! Щас повалят, успевай только из сугробов вынать да мордобой разнимать, "не-е-е", вроде, умствованные люди, уч-чёные... А фабричные – то проще гуляют, нам беспокойства меньше. И ещё, шельмецы, Татьяну нашу, мученицу, в оборот свой "уч-чёный" взяли, стыдоба! Щас вон, заглядывал... верзила косматый, энтот,.. рисовальщик-малевальщик, давно его знаю, из кабаков не вылезает, шампанское щас налил ведро, благо задарма, сам Рябушинский ведь в этот день им ихнюю нализанку оплачивает, вот ты поди ты,.. поставил ведро на стол и орёт: "А это Татке-Танюшке нашей оставим, пусть за наше здоровье выпьет, как мы за её всю ночь!" – и заржал жеребцом. А?!
– Ну и что? – молодой пожал плечами и улыбнулся. – Не жадный, значит, пущай себе гуляет, сам бы присоединился, а то вот угораздило в такой день дежурить...
– Да вот ты что.., ты-то при чём?! Хотя все мы при чём, коли день такой. Я сам весь в Татьянах, кругом меня одни Татьяны, да и мой святой сегодня, и моего папы святой, и фамилии моей святой, и все – сегодня,.. а насчёт "угораздило" – уж лучше угораздить на дежурство, чем к ним присоединяться, потом отсоединяться – всё равно что из болота выбираться, когда слеги некому подать. Ты, вот, кто? Ты вот вдумайся! Ты – го-ро-до-вой! А?! Какое званье, какой почёт в звании! За порядок и покой отвечаешь! И не где-нибудь, а в стольном граде! В самой белокаменной!.. А энти! Тиллигенция, прости, Господи, да с ними и поговорить не об чем, энто ж до полного обалдуйства доучинились... В прошлом годе, вот из энтой самой двери, в энто самое время, вываливается,.. профессор тухлого бульона, весь из себя,.. ну, на ногах, понятное дело, стоять не может, орёт. Я, мол, энтот... думский оратор, глаголом сердце-поджигатель... уж какую солому и чем он там поджечь может своим глаголом, не знаю.., эх, хотя соломы сейчас какой хошь найдёшь. Ну и, понятно дело, задом в сугроб – плюх! Ну, понятно дело, вытаскиваю, ну, он орёт, что, мол, к медали представлю "за усердие", меня, то бишь.., фамилия, говорит, как? Сейчас, говорит, предписание устрою! Ну и опять на сугроб его перетягивает и всё про мученицу нашу из него прёт глаголом его поджигательно-орательным.
Ну, встряхнул я его, эдак повежливее, чтоб, значит, орательность-поджигательность призаткнуть и говорю ему, что насчёт медали беспокоиться не надо, есть она у меня, и как раз «за усердие», в пятом годе дадена вместе с «Георгием». В общем, скоко было во мне усердия, стоко и приложил его тогда, чтоб, значит, поджигательность-орательность призаткнуть, и про мученицу Татьяну лучше б призаткнуться вам, ваше превосходительство, никакая она вашей бражке не покровительница, не может она покровительствовать вашим орательно-поджигательным безобразиям, и мой святой, имя которого ношу, Савва Сербский, сегодня и его день – тоже против... И вообще, говорю, отцепить вас надо от сегодняшнего дня, хотя вот прицеплять вас некуда, каждый ведь день – память какого-нибудь святого, нельзя святых обижать вашим прицеплением. Ну, тут он в обиду впёрся, меня отпихнуть пытался: «Фамилия? Смирно!» – орёт, токо теперь уже не чтоб медаль выдать, а чтоб нажалиться на меня начальству и за можай угнать. Я говорю, фамилия моя Мертиев, тоже святой сегодняшний, мученик палестинский, Мертий, да тебе, видать, о том неведомо, ну а коли отпихнёшь меня, плохо тебе будет, опять в сугроб сядешь и уж не выберешься... Ну, отволок его назад, допивать – наше дело такое... Сегодня опять его видел, токо смурной какой-то... А когда отволакивал его тогда, он удивляться начал, чего это я ему всё про святых долдоню, так и сказал – долдоню, а ещё проф-фессор! Ну, а я и говорю, как же не долдонить, кругом нас они, Святая Русь, ведь и Татьяна наша, опять же... А он ка-ак вздыбится:
– Ты! – орёт, – Татьянушку не трожь! Она не из числа святош, она – символ!
Ну, тут я и отпустил его, как услыхал про "символ" – растерялся, а он, понятно дело, сел в сугроб, без опоры-то, и давай мне долдонить, что, мол, не в церкву надо ходить, а, значит, книжки ихние профессорские читать, в них, мол, правда жизни и дорога в это... в царство разума и свободы, тьфу, прости, Господи. Нет уж, говорю, топай сам по энтой дорожке и гори в энтом своём царстве на дровишках разума и свободы, а моя дороженька – через церкву в Небесное Царство.
– Эх, – вздохнул молодой, – и где оно, Царство это, пощупать бы!
– Эх, а и гнили в вас, молодых!.. По-щу-пать!.. Щупалы отсохнут. Щупай бабу свою.
– А ты не задавайся, Савва Петрович, попа-проповедника из себя не корчь, сам ведь не знаешь, где оно.
– Не знаю. И знать того не надобно. Веровать надобно, что есть оно, с нас и довольно. Нешто можно к Господу Богу с вопросами приступать? Всё Им нам сказано, всё расписано, а чего вместить не можем – на веру принимай и вопросов не задавай, вопросы пусть вон профессора задают. Всё-то им разъяснить надо, всё-то им понять надо. А уж коль понять не можешь, что понять не всё можешь, то или дурак, или профессор. А я – городовой! Родитель мой, Пётр Мертиевич, отучил меня хворостиной вопросы задавать, и очень я ему за это благодарен. И дедушка мой, кому я фамилией обязан, так же хворостинку свою к сему моему месту приложил.
– Слушай, Савва Петрович, а и то, фамилия у тебя чудная...
– Сам ты!.. Токо ж говорил, в честь мученика палестинского Мертия фамилия моя. Когда указом Царёвым отпускал барин моего дедушку на волю, ну дедушка и попросил его дать фамилию ему по его имени – Мертий, а значит, фамилия – Мертиев.
– Слушай, а я не слыхал про такого, про Мертия.
– Да то-то и оно, про много чего мы не слыхали, много чего не знаем, чего вот оно, под боком, но нам Царство Небесное пощупать подавай. Да я сам святых наших мало знаю, а надо бы кажный день их жития-то читать, для того и грамота дадена, да всё в суету уходит. А вот дедушка мой страсть как любил Димитрия Ростовского читать про жития святых, всех святых почти жития наизусть, память у него была! Вот и получился я весь в дне сегодняшнем: Савва мой сегодня, папаши моего Пётр тоже сегодня...
– Погоди, – перебил молодой, – как Пётр сегодня? Пётр же летний! Пётр да Павел час убавил, гы... Я ж сам – Пётр.
– Да Петров-то сколько! Ты – Пётр летний, апостол, а папаша мой – Пётр зимний, сегодняшний, мученик. И Мертий, основатель фамилии моей, сегодняшний. И в Татьянах я весь: мамаша моя – Татьяна, благоверная моя – Татьяна, дочурка у меня – Татьяна, коли до внучки доживу, тоже Татьяной будет, когда б ни родилась, есть на то благословение. Ну а внук, так или Савва, или Пётр зимний, или Мертий, во-от... Татьяной-мамашей у Татьяны-мученицы нашей я вымолен, чтоб вообще родиться, а в семь лет, вот в энтот самый день, отмолен мамашей моей от болячки смертной: три дня в беспамятстве метался, очухался, смотрю – а мамашенька моя на коленях в слезах перед образом нашим семейным стоит, а образ наш – Владимирская Матушка наша, Царица Небесная. Да не токо семейная Она, у всего села нашего Она Покровительница, церква у нас в селе Владимирская. Батюшка у нас стро-огий был, кажный вечер обязывал всех сельчан акафист Ей вычитывать. Проверял. А неграмошных в церкви собирал, сам читал... Ну вот, очухался я, сказал чего-то, а мамашенька моя от радости сама в несознание впала, впору её отмаливать. Такие вот были первые мои сознательные именины. Владимирская наша не токо, выходит, воительница, но и целительница. Чёй-то долго сегодня не вылазят профессора-то...
Меж тем метель усилилась. И даже подвывать слегка стала. И тут со стороны Садового кольца послышался звон колокольчика подъезжающего экипажа. Их полно стояло уже кругом, ожидая пьяную интеллигенцию. Савва Петрович подошёл к мостовой, чтоб показать, куда встать лучше, но это оказался не лихач и не извозчик. Сквозь темноту и круженье снега, в отблеске тусклого высокого фонаря проступали очертания небольшой двухместной зимней кареты на широких полозьях. Запряжены в неё были два горячих, великолепного экстерьера серых орловца (в лошадях Савва Петрович знал толк). "Однако, такие и понести могут", – подумал он любуясь рысаками. Дверца кареты распахнулась, и из неё на снег легко соскочила молодая дама в тёмной меховой шубке с белым воротником и без шапки. Лица было ещё не разглядеть, но так легко соскочить, минуя каретную лесенку, могла только молодая. "Профессорская дочка, небось, за папашей приехала"... Через мгновенье лицо дамы предстояло перед дицом городового Саввы Петровича Мертиева. Призастыл городовой, даже рот у него приоткрылся, созерцая возникшее из полутьмы и снега диво дивное. Видал, и не мало, в своей жизни он красивых девичьих лиц, в селе его, Владимирском, все девки были как на подбор. Одна из них женой его стала. За день дежурства на посту такая иной раз красавица мимо прошествует, что вслед ей смотришь, пока не скроется она. Но такого лица он ещё не видывал. И дело было не в действительно ослепительной красоте той, что смотрела сейчас на него, и не в неожиданности её появления из метели. Не тот человек Савва Петрович, чтоб приворожиться вот так красотой и неожиданностью. Но нечто необыкновенное излучалось из её детских празднующих глаз. Они были именно празднующими, они светились праздником, и они призывали праздновать вместе с ними. И детскость их была особая. Обычно детский взгляд вызывает потребность покровительства, а также умиления у того, на кого он направлен. Эта же совсем юная девушка не нуждалась в покровительстве, казалось, что она сама чувствует себя покровительницей того, на кого вот так смотрит своим детским взглядом, в котором нет наивности, нет беззащитности, нет и следа милых детских глупостей, но есть детская праздничная радость, и хочется раствориться в этой радости, в этой излучаемой из детских глаз доброте. И доброта эта, к которой прицеплен взглядом, тоже особая, под стать особой радующейся детскости. Это доброта – повелительницы. "Повелеваю!" – звучало-виделось в каждой искорке, которые рассыпались из её радующихся глаз. "По-ве-ле-ва-ю радоваться вместе со мной!" и оставалось только подчиниться этому повелению, и не было ни сил, ни желания уйти от этого подчинения, выскользнуть из-под власти празднующих глаз. Власти! Право на власть чувствовалось во всём облике этой ошеломляющей красавицы. Правда, ошеломлённость у Саввы Петровича уже прошла. Теперь, глядя в необыкновенные глаза, он ощущал радостный покой и улыбался, и совсем не думалось о том, что скоро предстоит маята с пьяными профессорами, и вообще казалось, что где бы и хоть среди кого ни появилась эта праздник источающая девушка, все должны подчиниться её власти и чувствовать то же успокоение, что чувствовал сейчас Савва Петрович. Он знал, что право на власть имеет только тот, кому эта власть кем-то вручена. Ему лично власть наводить порядок на его посту вручена приставом, а тому – участковым ротмистром, и так далее до самой вершины. Пирамида. Когда он стоит перед приставом навытяжку, он всегда понимает, что стоит перед должностью. На должность ротмистром поставлен определённый человек, но завтра может быть поставлен другой. Любой человек связан с должностью волею своего начальника, передвижение людей по должностям, согласно воли людей – обыденная вещь. Но есть должность, где этого передвижения нет и быть не может должность эта там, на вершине пирамиды, это должность Царя. Никто его не может передвинуть, ибо власть его не от передвигающих людей, а от Неба. Людские передвижения заканчиваются вершиной пирамиды. На пирамиде, над пирамидой – Царь, он надо всеми, даже над законом, и отвечает он за всё, что сделано его властью, не перед народом, а перед Небом. Это Савва Петрович очень ясно и остро осознавал, хотя и не мог никогда словами это выразить, да и выражать не собирался. Один раз видел он Царя – во время коронации, когда он, молодой городовой, стоял в охранении на Соборной площади, а потом удостоился и в Успенском соборе у дверей стоять, первый раз в жизни в Москве! И сразу – Государь, в пяти метрах от тебя, и Сама Она, Владимирская, Настоящая, Единственная, Целительница его, и даже потом приложиться можно... И когда он увидел Царя, по Соборной площади идущего, трепет некий ощутил, трепет... ну как же бы это объяснить-то... "трепет радости" – вот так вроде, да не объясняет это ничего. И вот сейчас стоя (уже навытяжку) перед этой девушкой Савва Петрович ощущал почему-то тот же самый трепет, что тогда на Соборной площади, когда мимо него шёл Царь. И трепет этот не сминал ничуть радостного покоя, что испытывал он сейчас.
Савва Петрович сглотнул слюну, вздохнул глубоко и сказал:
– Вы бы, барынька, это, шапочку бы надели, застудитесь. Да и снег, вон, уже на волосы намёл.
Голова девушки была перехвачена, точно обручем, белой лентой, волосы, уложенные полушаром, действительно покрылись уже за эти мгновения многочисленными снежными островками. Она тряхнула головой и сказала, широко улыбаясь:
– Ничего, много не налетит.
– Папу изволите встречать, или женишка? – спросил молодой. Видно было, что ничего подобного тому, что происходило с Саввой Петровичем, он не испытывал. "Хороша девица!" – только это и сквозило из его ухмыляющихся глаз.
– Нет, – прозвучало в ответ, – жениха у меня нет, а папа мой... он меня благословил по моей просьбе... в общем, к вам я, служивые. С подарками. Всем нижним чинам, кто дежурит в эту ночь, подарки развожу, в честь праздника моего. Татьяна я. Вот, примите, и да хранит вас Господь и мученица Татьяна! – и оба городовых увидели в её руках шкатулку. Девушка извлекла оттуда два матерчатых маленьких конвертика и отдала их слегка потерявшимся городовым.
– Да как же это, барышенька, да что вы, – пробормотал Савва Петрович.
– Берите, берите, папа благословил.
– Спасибо превеликое и вам, и папе вашему, однако опасно, барышенька, ночью вот эдак-то ездить, хошь и в Татьянин день.
– Ну, вы же на страже, чего ж бояться! А в конвертике два образка: Татьяны-мученицы и Владимирской Царицы Небесной. Владимирская– любимый мой образ. Ну прощайте, с праздником и всего вам доброго.
– Ай, спасибо тебе, красавица, – Савва Петрович уже вынул образки из конвертика и держал их на ладони. – Ай да подарок к моим именинам!
Направившаяся к экипажу девушка остановилась, обернулась:
– У вас сегодня именины? – почти что даже испуганно прозвучал вопрос. – А... а как же вас зовут?
– Саввой меня зовут. В честь Саввы Сербского, сегодня и его день. Вроде как затмила его, получается, Татьяна-мученица.., а ведь страничек-то в житии его больше, чем у Татьяны нашей, во-от...
– Да, – прошептала девушка. – А ведь и правда... погодите! – Она подбежала к своему экипажу, впорхнула в него и через несколько мгновений снова стояла перед Саввой Петровичем, снова её лицо возникло перед ним из темноты и метели.
– Вот, это вам, на именины, – она держала на вытянутых руках небольшую икону, которая как раз накрывала собой две её ладони, – это Владимирская моя, папин подарок, я с ней не расставалась никогда. Это с Саровских торжеств, я тогда совсем маленькая была.., а внизу, в правом углу, мученица Татьяна...
– Постой, барынька! Да и так уж одарила! Папин подарок разве можно передаривать!
– Можно. Я так хочу. Папа одобрит. Может, больше и нет никого из мужчин, у кого в этот день именины, – затем она притянула Савву Петровича за воротник, чмокнула его в щёку, сказала "Храни вас Господь!" и побежала к экипажу.
– Э, стой, барынька, как папу твоего звать-поминать, – прокричал в метель городовой, когда опомнился от поцелуя. Но пара орловцев уже уносила карету к Рождественскому бульвару.
– Эх, – покачал головой Савва Петрович после того, как, перекрестившись, поцеловал икону, – вишь, Пётр летний, как оно образовывается, и не думал, и не гадал.., эх, дай, Господи, девочке сей и папе её всего... Сам знаешь, чего...
– А папа-то, видать, бога-атенький, – проговорил молодой напарник. Он покачивал на правой ладони образки, на подарочную икону Саввы Петровича он даже не взглянул. – Золотые ведь, каждый почти как червонец весит. И цепочки золотые. А может, прямо из червонца и сделаны? И работа грамошная, то-онкая, в ювелирке у Рувима как надо оценят.
– Да ты сдурел!..
– Да ты не бузи, Савва Петрович! – в свою очередь и не шуточно прикрикнул молодой. – Опять же, попа из себя не корчь! Крестик на мне есть, каким крестили меня, во-от, с тех пор и ношу! С меня и довольно. А это подарок шальной, ну и гульнём. Мне ведь подарок, чего хочу, то и делаю. Опять же, крещенскому гулянью цельных два дня ещё.
– Слу-ушай, да ты что ж мелешь-то, какой такой шальной подарок? Это как это "шальной"?!
– Да так: не было – есть, шёл – нашёл, с неба упало...
– Так ведь с неба же! А ты его Рувиму!
– Да ладно тебе. Метель нанесла! "С неба" – это я так... Чудит её папашенька, много, видать, червонцев, чего ж не поблажить... Был бы я женат, как ты, то может, на семью бы потратил, а так – гульнём!
– Ну, ладно, – Савва Петрович весь как-то обмяк вдруг от такого препирательства, – иди сейчас гульни, вон, к бульвару, там доглядывай, а я уж тут...
Долго смотрел Савва Петрович вслед уже пропавшему в снежной мгле напарнику. И тут разобрал весёлый шум-гам за спиной. Обернулся. Ватага студентов, явно из "Петровского подвала" – значит, выползать начали. Не знал Савва Петрович, что давно его заприметили студенты. Пили они на рябушинские деньги все подряд.
– Бр-ратия! – выволакивался из сидячего положения очередной "тостёр", – предлагаю выпить за то, чтобы у той, вон, морды, вон – за окном маячит (а это "маячил" Савва Петрович), чтоб он шашку свою никогда б не вынул.
– Да она у него с пятого года приржавела, – сказал главарь ватаги. – Господа, пш-шли пров-верим!..
Вот и вывалились они проверять. Будто к неодушевлённому предмету подходили они к нему, шатаясь, и дёргали за рукоять шашки. Савва Петрович стоял столбом, не сопротивляясь, и вроде бы не видел наседавших. Наконец за рукоять взялся главарь ватаги. И тут глянул в его мутные, пьяные глаза Савва Петрович, и показалось ему, как тогда, в пятом году, что перед ним враг. Что-то такое враждебное повеяло от всего его облика, от его пьяных зенок, от его прыщавого лба, некая жуткая злоба, злоба не спровоцированная ничем – злоба сама по себе. "А ведь и лет-то ему не больше, чем девочке сегодняшней – Татьяне, образки дарящей"...
Пять раз дёрнул за рукоять прыщавый главарь и затем сказал, злобно усмехаясь:
– Полно, служивый, а ну как злоумышленники нападут?
– Нападут – получат. Да и какие злоумышленники в Татьянин день? Вас вот до дому в целости доставить, вот и вся забота, – теперь Савва Петрович улыбался, отгоняя от себя образ врага: "Да мальчишечка ведь, ну напился ради праздника, да и чего же не побузотёрить в его-то годы?"
– А вдруг я злоумышленник? – не унимался прыщавый, – а у тебя шашка не вынимается?
Посерьёзнел опять Савва Петрович:
– Почему же не вынимается. Вынимается.
– Да ведь не могу я её вынуть.
– Да тебе её и не надо вынимать, она ж не твоя, а моя.
– А правильно угадал я, что ты её последний раз в пятом году вынимал?
– Правильно угадал.
– И что ты ею делал, когда вынул? Рубил?
– Нет. Только собирался. Получилось – пуганул только. Потому как разбежались тогда злоумышленники.
– А что они злоумышляли тогда?
– Царский портрет всенародно сжечь.
– И живого б человека зарубил за портрет?
– Всенепременно. Нешто это человек, коли ему Помазанника Божия сжечь надумалось.
– Нет, – прыщавый снова усмехался вражеской усмешкой, – теперь не выйдет. Приржавела твоя шашечка. Жаль, под рукой портрета нет.
Савва Петрович, не отрываясь от немигающих, усмешливых вражеских глаз, на него направленных, взялся правой рукой за рукоять и выдернул шашку из ножен. Взрывом лязгнуло, скрежетнуло, взвыло сталью о сталь, и обнажённая шашка нависла над прыщавым. Орава в один голос ойкнула и отшатнулась.
– Твоё счастье, что портрета нет, – сказал Савва Петрович.
– Эффектно, – сказал прыщавый, закуривая папироску, – запомню.
– Во-во, лучше папироску поджигай, запоминатель. Эх, ну чего вам неймётся, господа?
Притихшая ватага удалялась обратно, к "Подвалу". Прыщавый главарь несколько раз обернулся. И при каждом обороте его будто ветром злобы дуло оттуда сквозь белую метель. А девочка эта, Татьяна-дарительница, будто за спиной Саввы Петровича стоит, и именно на неё направлен ветер, и шашка его должна всё время стоять на пути этого ветра.
– Эгей, почтенный, как дежурится? – Из темноты и метели возникли двое в бобрах и едва на ногах. Спрашивал тот, кто потрезвей.
– Спасибо, ваше превосходительство. Пока спокойно. А вы где ж так подзадержались?
– А мы у Крынкина отмечались, на Воробьиных горах. Вот, а теперь сюда. Как там наш отступничек, поглядим... Не представляешь, – теперь он обращался к своему спутнику, – в Большом театре, когда хористы выскочили на сцену и загорланили "Боже, царя храни", император, ишь ты, присутствовал!.. Ну и с ними весь, естественно, прихлебательский зал загорланил. Так и он, коллега наш! Проф-фессор! Кадет! Тоже стоял и подпевал!.. Ну-у, что заслужил, то и получил. Студенты, вот молодцы так молодцы! Представляешь, врывались в аудиторию и выкрикивали: "Позор! Иуда! Холоп!.." Ну, мы только здороваться перестали. Обломали – вроде понял, хотя поначалу бурчал...
Идущему вслед за ними Савве Петровичу казалось, что он всё-таки ослышался и чего-то не так понял. Переспросить же было страшно – во-первых, не с ним разговаривали, а во-вторых – да не может же такого быть!..
– Эй, любезный, – тот, кто рассказывал, подозвал Савву Петровича, – возьми-ка его за другую руку, а то завалит, эк нализался, а ведь вместе пили.
Когда же его внесли в зал, тот вдруг ожил и заорал куда-то в гущу гуляющих:
– М-может, ты и на кресты церковные крестишься, а?
Отпустил тут руку Савва Петрович и даже отпихнул слегка от себя обоих. И оба бобрастых рухнули на паркет. Тут из гущи поднялся некто очень живописный. Он откинул ногой стул и начал сосредоточенно что-то искать в боковом кармане сюртука. И Савва Петрович понял, что это тот самый, которого "обломали". Наконец, нашёл живописный то, что искал.
– Да, милсдари,.. вот!.. Мне тут оказали честь, то есть, я хочу сказать, имели наглость!.. Вот – званный билет на торжество 300-летия Романовых, в Кремле, вот... и я его сейчас... свет, господа! Погасить свет! Я его сейчас!..
Вспыхнуло жёлто-голубым огнём, и в руках у прощённо-обломанного заполыхал факел. Корчилось, ёжилось изображение Императора, будто слова вместе с огнём: "Да что ж вам неймётся, господа?"
Грохнули шквальные аплодисменты, пожалуй что погромче, чем в Большом театре.
– Господа, – от радости один из бобрастых поднялся на ноги, – пьём за грядущее! И нас встретят всенародные аплодисменты, когда докры... до-бе-жим, долетим!..
Савва Петрович стоял с закрытыми глазами, правая рука его лежала на рукояти шашки. Он молился, чтобы сдержаться. Он знал, что если сейчас он шашку вынет, то никто отсюда живым не уйдёт. Наконец, отпустило. Он развернулся и вышел вон. На воздухе вздохнул полной грудью и достал икону, сегодняшний подарок. Она хорошо умещалась в нагрудном кармане кителя, и он решил, что пусть всё время она там и будет. Татьяна-дарительница с ней не расставалась, и он не расстанется. На иконе Татьяна-мученица в правом углу молилась Владимирскому образу Заступницы Небесной. Младенец прижимался щёчкой к правой щеке Матери и будто что-то шептал Ей в ухо, а Она скорбно-задумчиво смотрела одновременно в Себя, перед Собой и прямо в глаза Савве Петровичу. Ясно было, что слушают они молитву мученицы Татьяны и будто ожидают чего-то, а Татьяна, как показалось сейчас Савве Петровичу, плачет. И даже рыдания её сейчас как будто слышались. Ужас и ярость, что испытывал он, когда горело перед ним императорское лицо, уже прошли окончательно. Он тоже, как и Татьяна-мученица, плакал. Первый раз в жизни. Только без рыданий, тихо. Но как и о чём сейчас молиться, он не знал, да и не время было молиться, сейчас работа пойдёт вытаскивать из сугробов пьяных интеллигентов, которых только что в куски хотелось искрошить верной шашкой.
II
Александра Фёдоровна стояла перед семейной иконой Владимирской Божией Матери и радостно улыбалась. Она не молилась, она просто смотрела и улыбалась. Наконец-то она дождалась этого часа. Когда об этом узнала Элла*, она вся просияла от счастья, и даже не по-монашески в ладошки хлопнула. После того, как одиннадцать лет назад каляевская* бомба разорвала на куски её мужа, никто не видел её даже улыбающейся, а тут Элла чуть «ура» не вскрикнула. Вдвоём они просили об этом. И вот сегодня супруг Александры Фёдоровны, Верховный Главнокомандующий, русский державный Царь Николай принял решение везти на фронт из Успенского Кремлёвского собора главную святыню русскую – икону Владимирской Божией Матери. Александра Фёдоровна никогда не задавала лишних вопросов, но когда ей было сообщено о принятом решении, её радующиеся глаза молча вопрошали: «Почему не раньше? Почему не год назал, когда на фронте было совсем плохо? Почему мы не начали войну с Неё, как тогда, когда вторгся Тамерлан?» И он понял безмолвный вопрос, и ответил кратко, тихо и убеждённо, как он отвечал на все вопросы:
– Милая Аликс, во мне нет ни силы той, ни дерзновения, как в великом князе Василии Димитриевиче, а рядом нет митрополита Киприана.
Потом помолчал и ещё более тихо добавил:
– И того молитвенного народа из той Святой Руси тоже больше нет. – Серые ясные печальные глаза его смотрели на супругу таким взглядом, который он очень редко позволял себе, и только наедине с ней. Всегда она приходила в трепет, когда он вот так смотрел и молчал. В последнее время такие взгляды его она стала видеть чаще. Она знала, что в нём силы, веры, и дерзновения не меньше, чем у Василия Димитриевича; она знала, что он видит больше, дальше и глубже всех окружающих, и знала она также, что он видит и чувствует то, что недоступно вообще никому. Несколько раз она пыталась заглянуть в эту недоступность, вот через этот Образ, что сейчас перед ней, молилась до полного изнеможения, когда нет уже слёз, молилась Ей, и всякий раз чувствовала, что твердеют, мрачнеют черты лица Её, и говорит Она: "Нет! То не вместить никому, кроме Помазанника Сына Моего. Никто да не посягнёт на недоступное..." И она отступала. Всему, что источалось этим Её Образом, она верила по-детски, абсолютно, без оглядки, безоговорочно, ибо этот Образ был источником всех её душевных и телесных сил, проводником и покровителем её жизни в этой стране, которую давно, окончательно и бесповоротно считала своей, а себя – русской. Когда старшей дочери был ещё только год, проводилась всероссийская перепись, и в графе "род занятий" под своим именем она увидела "хозяйка земли русской", ей даже не по себе стало, она испугалась. Написано было её супругом, переписной лист заполнял он. Увидев её реакцию, он тогда молча обнял её и поцеловал в волосы.
Ещё когда она не была его женой, и даже невестой, а лишь двенадцатилетней девочкой, впервые увидев этого человека, тогда шестнадцатилетнего юношу, беззаветно влюбилась и увидела взаимность, она ясно поняла, что её предназначение – быть его женой. Ничего больше не нужно, ничего больше в мире не существует. И то, что избранник её – наследник Престола величайшей в мире державы, самый захудалый уезд которой больше всего герцогства её отца, наводили её только на ту мысль, что она должна разделить со своим избранником всю ту тяготу его бремени, которую он сочтёт возможным и нужным на неё возложить. И даже если бы он не стал наследником, для неё это имело бы лишь то значение, что крест её был бы значительно легче – ей нужен был её избранник сам по себе. Но то, что она – будущая жена будущего Императора величайшей державы, к этому она была готова с двенадцати лет. И когда уже стала ею, воспринимала всё как естественное, неизбежно свершившееся. Но эти три слова, супругом начертанные, ожгли вдруг грандиозностью своего значения, вот только тогда осозналась эта грандиозность – никто ещё не называл её хозяйкой земли русской.
И сразу же улеглось, успокоилось от мужниной ласки, и Она, Владимирская, была на том же месте, где сейчас. И одновременно с успокоительными волнами от поцелуя чувствовала она тогда и от Её глаз физически ощутимую поддержку...
Двадцать два года уже она хозяйка земли русской, и не было дня, чтобы она не общалась с Владимирской. Считала, что этой иконе обязана многим, а главное тем, как легко и радостно приняла она православие. Её сестре Элле, будучи уже замужем и живя здесь, понадобилось целых семь лет борений, чтобы принять решение стать православной. У неё же всё оказалось безболезненнее и проще. Когда она, только увидав своего будущего жениха, поняла, какое в его жизни занимает место вера, то ей, двенадцатилетней девочке, сразу захотелось узнать как можно больше – что это за вера такая православная, и что это за народ такой – русские, эту веру исповедующие. Почему-то бабушка, королева английская Виктория, называла этот народ вероломным и крамольным – за убийство дедушки её жениха. Но, видя перед собой своего избранника, она не соглашалась с бабушкой. Когда же началась с ним переписка, она только и жила его письмами. И во всех письмах вопрос о вере затрагивался обязательно. Больше всего её смущало то место, которое занимала Мать Иисуса в вероисповедании жениха и его народа. Место, как ей казалось, совсем неподобающее. Ведь в Евангелии о Ней так мало, а у них, у православных, о Ней так много. Вся их жизнь пронизана Её покровом, молитвами к Ней, сказаниями о Ней, иконами Её, которых там в десять раз больше, чем икон Иисуса и всех святых Его, вместе взятых. Иисуса она любила всегда, вопрос о том, есть Он или нет, перед ней не стоял. Очень любила и всегда внимательно слушала проповеди местного проповедника, "короля проповеди", как его называли в кружке Эрни*. В речах "короля проповеди" вообще не было места Той, Которая была основой и опорой того народа, с которым ей предстояло связать свою судьбу и который называл свою землю Домом Пресвятой Богородицы. В одном из писем она узнала о невероятном чуде: бегстве великого полководца Тамерлана, бегстве без боя, бегстве от не пойми чего, бегстве совершенно невозможном, которого быть не могло, но оно – было. Сначала, конечно же, не поверила. Сразу растерялась: "А собственно, чему я не верю? Что войско Тамерлана приступило к границам России? Так отрицать это глупо, это исторический факт. И что сражения не было, и Тамерлан ушёл внезапно, отказавшись разорить, ограбить и захватить беззащитную страну, тоже факт. И как всё это понимать?"