355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Блохин » Татьяна » Текст книги (страница 6)
Татьяна
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:33

Текст книги "Татьяна"


Автор книги: Николай Блохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

– Так ты сказал, Огрызок, что не пойдешь со мной в Москву? Или я ослышался? – Тамерлан подходил к Огрызку мягкой, демостративно полукрадущейся походкой. Для кого бы-то ни было, к кому вот так шлет Тамерлан это означало только одно – стопроцентную смерть от тамерланового меча, рукоятку которого он всегда сжимал правой рукой, когда вот так подходил к своей жертве.

– Значит ты, ты ог-ры-зок, ты огрызок даже для последней вши моей шкуры, на которой я сплю, и, вот ты – со мной, ха-ха-ха, не идешь на Москву. Ай, какая угроза! Ха-ха-ха.

– Свита и военачальники грохнули ответным хохотом, большинство свиты вымученно-поподобострастно, военачальники искренно-весело. – Хаим, ты видишь, его, ты слышишь его, этого Огрызка, он со мной не идет на беззащитный город, в котором одном богатства как в трех Персиях. Ай, какое горе, что будем делать, Хаим? Сколько раз его сжигали, Хаим?

– Я не считал, повелитель. Но огонь от тебя должен быть последним огнем этого города.

Резко обернулся Тамерлан на Хаима, не спел Хаим огородиться подобострастной улыбчивой маской, зло, растерянно и устало глядел на повелителя Хаим. И понял Тамерлан: вне всякого сомнения тоже голос мучил Хаима.

«...видишь ли ты Меня, слышишь ли?..»

– Видишь ли ты меня, Огрызок! Слышишь ли?!

Тамерлан рывком перевел свой испепеляющий взгляд снова на Огрызка.

– Вижу, Тамерлан, слышу. Очень хорошо тебя слышу, Железный Хромец. Лучше, чем ты слышишь Ее, ...ты очень живописно обрисовал Ее, спасибо тебе за это... Она похожа на ту, на доску нарисованную, на которую плевал твой Великий визирь, на которую не плюнул тот пленник из-за чего ты, якобы и идешь покорять эту страну?.. Не сверкай глазами, отвечай, по-ве-литель. Похожа?!

– Как две капли воды. – Не узнал своего голоса Тамерлан. И никто из окружающих не узнал, аж вздрогнули все разом военоначальники великого полководца. Великий завоеватель, будто кукла заведенная, отвечает быстро-быстро (и слюну сглатывая!) И не кому-нибудь, Огрызку!.. – «как две капли воды...» И вперяется взглядом владыко вселенной в поганого Огрызка, будто впервые видит, будто нашел чего-то в его шутовском облике, нечто такое, что вот так вот перекорежило его всего. А и то, – военачальники сейчас, глянув на Огрызка и впрямь не узнавали его, никогда так не смотрел Огрызок, а тем более на кого?! – на владыку мира, да и вообще!.. никто ведь никогда веди и не видел взгляда Огрызка, потому что не было его, взгляда, потому что никогда никому не смотрел в глаза законченный подонок Огрызок, всегда его глазки бегали. И вот, не мигая, уверенно стоя, глядит прямо в испепеляющие глаза своего повелителя.

– Не пялься на меня так, Тамерлан, и не зови меня больше Огрызком, спасибо тебе, ты возвращаешь мне имя.

– И как же теперь тебя величать?

– Не надо меня никак величать, обойдемся. Она найдет как меня поминать, а я не знаю, не помню. Но я больше не Огрызок.

– Так кто же ты? – рявкнул Тамерлан. И тут же будто опомнился, головой туда-сюда забодал-закачал, да что же это происходит, с кем я говорю...

– Со мной, – тихо сказал бывший огрызок, так сказал, что будто морозом страшным, мгновенным, прошлось по нутру Тамерланову, и внутренний голос угадал «со мной»... Да кто ты вообще...

– Меня слушай Тамерлан, а не великого визиря, уходи, Она – не шутит.

– А может не было Ее, Огрызок, а? Великий визирь вон так и говорит.

– Он врет.

– Он никогда не врет.

– Он врет сейчас.

– А зачем ему врать сейчас?

– Об этом спроси у него сам. Думаю ответа ты не получишь.

– Хаим, что ты на это скажешь?

– Мне не о чем говорить с Огрызком, государь, я поражен, что с ним говоришь ты.

– Я тоже поражен, Хаим. Поражаться есть чему, Хаим. Представляешь, Огрызок принял решение, сочетание этих слов не возможно, решение он может принять только о том, как стибрить перстень, а потом залезть на такую на одну моих наложниц, за что кара однозначная для всех – смерть. Он знает это, Хаим, и он идет на этот риск каждую ночь, хотя он прохвост знает, что именно его-то я за это не казню. Ты рисковый человек, а, Огрызок?

– Нет, Тамерлан, я трус, это известно всем, и тебе больше всех. Прости меня за наложниц. Но если ты еще раз назовешь меня Огрызком, я плюну в твою морду и не буду растирать плевок полотенцем, как растирал его на той доске твой великий визирь.

Это было уже слишком, это было сверх всякой меры, а Огрызок – улыбался. И это было вообще вне всех мер.

– Ты пил вчера... – и не назвал Тамерлан его Огрызком.

– Да, Тамерлан, и ты это знаешь, это знают все, потому что пил я каждый день.

– Может ты с похмелья рвешься на кол?

– Похмелье кончилось, Тамерлан. Лучше на кол от твоей руки,.. Хаимчик, пару бриллиантов со своего кола не подбросишь?.. Чем смерть о Нее в твоем походе на Москву.

– И чем же предпочтительнее мой кол? Пару бриллиантов я на него наклею.

– Твой кол предпочтительнее тем, что смерть на нем, это жизнь с Ней.

– Это ты с сегоднешнего похмелья решил?

– Да Тамерлан, после этого я увидел тебя, ты сам меня позвал, как позвал всех. Вот они стоят перед тобой, с ума сходят, думают, а не рехнулся ли наш поливелитель. Только Хаим так не думает, он-то знает, да весело мне Тамерлан. И на колу, которого мне не избежать смеяться буду. Спасибо тебе Тамерлан. Вот оно как бывает, видишь, какая причудливость случается, это Она меня позвала твоим истерическим голосом. Испугался повелитель вселенной? Правильно испугался. Я сам испугался, тебя увидав. Да, Тамерлан, только тебя увидав сегодня таким, каким ты сейчас есть, услышал я Ее голос. Ко мне! Столько, сколько святотатств в жизни сделал, ты меньше городов взял, Тамерлан... Хоть сотня блаженных Августинов напевало бы мне этакое свое святошеское, рассмеялся бы только. И смеялся. За этот смех сегодняшний кол и будет мне ответом. Тебя мне надо было увидеть было таким, Тамерлан, каков ты сейчас. Не подвержен никаким галлюцинациям сонным полководец Тиму. Глаза и уши Тамерлана видят только то, что есть на самом деле, нет в мире большего реалиста, чем Тамерлан, иначе этот мир бы не лежал бы у его ног. Еще минуту назад и не думал я, что смогу вот такое сказать. Да какое там сказать – подумать. О чем можно думать, слезая твоей наложницы, Тамерлан, самой красивой женщины мира. И тут я увидел тебя. И увидев тебя, понял я, что ты действительно видел и слышал Ее. Ты сейчас смотришь на меня и чувствуешь, что я прав. Может ты все-таки не посадишь меня на кол, Тамерлан?

– Не посажу, если ты скажешь, что ты – Огрызок. И все, что ты сейчас наплел – твое вранье.

Именно сейчас мое вранье кончилось, и я – не Огрызок!

– О великий,.. да на меня смотри, Тамерлан!

– Что? Хаим, это ты так сказал?

– Я! Ты видишь о мудрейший... Да на меня смотри, а не на Огрызка!.. Да, я такой храбрый, что вот так тебе говорю, потом сажай меня на кол с этим Огрызком. Ты видишь, что эта земля, что эти доски с людьми делают? Ты хочешь, чтоб против тебя выступил тумен вот таких Огрызков и таких, как тот урод крестьянин-рыбак?! И их тумен сомнет даже тебя! Ты глянь на этого Огрызка, что Она с ним сделала. Ты!! Сделал! Своей истерикой... Эту землю, которая вот таких вот Огрызков!.. Ее надо сжечь и растоптать, государь.

– Да? – успокоился вдруг Тамерлан.

– Да.

– А теперь о деле.

*  *  *

– А ведь не спал ты, Хаим. А в тебе нет того голоса, что есть во мне? А?!.. – страшным шепотом прошептал Тамерлан, – а ты! – возвысил он голос до крика, – даешь ты мне гарантию, мне! И войску моему!.. И вот им, военачальникам моим, братьям моим по оружию!.. Что угроза эта... не спал я, Хаим!! Что угроза эта ничего не значит? Коли ты, ты! – даешь, к полудню будем на Оке. Так, ты даешь нам гарантию, что войско мое не попадет под землетрясение, что кони все вдруг не сдохнут от не пойми чего... Ты! Даешь! Гарантии?!

Закрыл глаза великий визирь. Видел, чувствовал Тамерлан бушевание в душе Хаима от того же голоса, что жил сейчас в нем самом. Жуткой гримасой искорежилось лицо великого визиря. Из искореженного рта прохрипело:

– Нет. Не даю.

– Ты действительно великий визирь, Хаим... А Огрызка на кол. Всем команда: полный сбор, по коням, строиться в походный порядок. Движение на юго-восток, к Волге, по дороге, до самой Волги никого не трогать, темп движения – скорой рысью. Все!..

*  *  *

– ...Владыко, огонь без дыма!

Победа?!

– Победа! Ушел железный хромец.

– Как ушел?

– На копытах своих ушел.

Трезвон красный, всем колоколам звонить! Всей Москве, всем кто есть вокруг к иконе прикладываться...

*  *  *

Прижав уши, не рысью, а полным галопом мчался несравненны ахалтекинец, красавец Айхол, будто и впрямь чувствовал реальность угрозы от купца Новгородского на жаркое угодить. Не знал он, что в это время купец новгородский стоит перед своей Серной и на чем свет клянет ее и себя – ну ведь никак не дотащить ее на себе до Москвы, где уже ждет его полная бочка медовухи, приготовленной князем Данилой.

Ничего этого не знал Айхол, погоняемый царственным хозяином. Никогда Айхол не чувствовал хозяина таким, ни разу еще до этого не доставалось ему плеткой просто так, в походной скачке, а сейчас всего исполосовал. Чувствовал только красавец Айхол, что никогда больше не ступят его копыта на эту землю, откуда вот так, без боя, уносит он своего хозяина. Сам же хозяин скакал с закрытыми глазами, которые видели обгорелую землю в дыре тигриной лары, в уши его еще были наполнены тем голосом, которому поверил он, уводя с собой свое непобедимое войско. И нанося плеткой очередной удар своему Айхолу, чувствовал зависть к этому беззащитному без войска народу, который не нуждается ни в каком войске, пока защищает его Та, Которая сказала ему:

– Эта страна Моя, здесь сужу и милую Я.

И голос этот накрывал сейчас его, владыку мира, будто покрывалом неким, невидимым и прозрачным, на невыносимо жалящим, на ухо кричащим: бегом! вон пошел!

И войско его, сзади скачущее, жаленье это чувствовало, и каждому солдату этого удирающего непобедимого войска ясно было, что кто бы их ни вел, никогда больше и приближаться нельзя к земле этой, от которой гонит любое непобедимое войско, еще более непобедимый жалящий покров-голос: «Эта страна Моя! Здесь сужу и милую только Я!».





Спецпродотряд имени товарища диоклитиана


Отъевшийся на реквизированном сене конь Семёна Будекина испытывал к согнанной толпе такую же классовую ненависть, как восседавший на нём хозяин и командир. «Да ведь и эти ничего добровольно не отдадут...» Конь хрипел и скалил на толпу зубы. А Семён, приподнявшись на стременах, уже гремел всей своей зычностью:

– Внимай мене, селяне-поселяне, буржуены земляные,.. а ты,.. нетрудящийся культовый служака, охмуряла! – шибче всех внимай! Мы к вам с продразвёрсткой с войском моим. И весь мировой пролетариат незримо за мной стоит... Не, сорок дворов всего, а поди ж ты, церквёха есть. Эх, богомолики вы мои, святенькие вы мои!.. Слых, комиссар, а в ей мощи есть? Ишь ты, в такой-то махонькой! А-а, местночтимые,.. ладно, отместночтились, гы... И так! Я есть... командир особого чрезвычайного спецпродотряда имени товарища Диоклитиана.

У стоящего впереди толпы священника отпала челюсть.

– Имени кого? – оторопело переспросил батюшка.

– Имени товарища Диоклитиана! Хош и импяратор, а наш человек, ба-альшой революционер, пошустрил богомоликов, да таких вот как ты, попов-охмурял... Чего пялисся-то?

– Дак, удивительно. Много уж тута всяких проходило и белых, и серых, и красных – разномастных, а вот чтобы имени товарища Диоклитиана,.. такого и подумать не мог, что увижу.

– О многовом об чём вы подумать не могли, мно-о-го чего не видали! Глядите вот теперь, пока гляделы не выест.

– Дык чем ж тебе богомолики да попы насолили, что аж Диоклитианову тень потревожил? Сам-то крещёный, небось?

– Небось! – грозно ответил Семён. Помрачнело вдруг его весёлое бесшабашное лицо. – Ты мене крещеньем моим не тыкай, раскрещён я ныне, рас-кре-стилси!

– А нешто можно раскреститься-то?

– Всё ныне можно. Озлён я ныне на вас, попов-богомоликов, ох, озлён! Открыли на вас глаза люди добрые.

– Уж не энтот ли добрый, что за спиной твоей на добром коне, вон свои глаза закрыл, млеет, твои-то открыв.

Выдвинулся тут конь комиссаров, а сам горбоносый комиссар, свесившись к батюшкиной бороде, проскрежетал с ухмылкой:

– А ты, оказывается, бесстрашный, поп, храбрый, да? Да! Я – открыватель глаз, я... А твои – закрою сегодня.

– Да уж сделай милость, закрывай скорей, а то уж невмоготу видеть вас... Да ещё и имени товарища Диоклитиана.

Только открыл было рот комиссар, чтобы сказать что-то совсем уже злобно-едко-убивающее, да вдруг остановил свой взгляд поверх поповской головы, чем-то вдруг заворожился будто и – сразу пошёл конь комиссарский, толпу раздвигая. Остановился конь через пять шагов. Расхохотался комиссар в голос:

– Ва! Азохен-вей, господин доктор, ай да встреча!.. Ай-ай, главный русопет и жидоненавистник Империи и в таком виде, ай-ай... Далеко ль путь держим, ваше черносотенное величество, чи в Ростов, чи в Севастополь? А вам идут крестьянские тряпки, доктор Большиков, ха-ха-ха...

Свесился с коня комиссар, наклонился совсем близко к лицу того, на кого наехал:

– Ну и скажи-ка ты мне теперь, чей Бог есть Бог: мой – гойский истребитель, или твой – слюнтявый добродел-самозванец? Это ведь не твой милостивец тебе не помог сквозь нас к своим пробраться, ибо он вообще ничего не может; не-ет, это мой Мститель тебя к моим ногам бросил!

– Чо, знакомый? – Семён подъехал к комиссару.

– Знако-о-мый. Рекомендую – первый российский монархист-черносотенец и белогвардеец, доктор Большиков – публицист и деятель,.. ну, там, может и не первый, ну, второй или третий,.. но в первой десятке это уж точно. Книжечку накропал десять лет назад, где революцию нашу и всех деятелей её обгаживает, опомоивает. Застрял, вишь, ха-ха-ха, крестьянчиком прикинулся!

– Так что говорить-то с ним, шлёпнем на месте, и всё.

– Не-ет, Сёма, чуть же погодим, погоди... Давай-ка его с попом вместе в сарай церковный, вон в тот, запри-ка их... а этих, остальных, распусти пока, мы тут щас обсчитаем пока, что с этой деревенькой делать... да мощи ещё... Идея есть! Поразвёрстничаем чуть после, впереди, вон, Знаменское, триста дворов, а тут-то и взять особо нечего, кроме как из церкви.

– Так ведь потырят, позаныкают окладики да золотишко своё, пока мы обсчитывать будем.

– Да ничего они не заныкают. Из домов не выпускать никого, вот и всё; а там бабам к переднице штык поставим, пусть подумают: со штыком ли посношаться или изо всех щелей что ни есть вынуть. Вынут! А мы с тобой в алтарь пойдём военный совет держать, а заодно и потрапезничаем за престолом, норму свою допьёшь.

– Эт-то всепреобязятельно, гы, – повеселел опять Семён Будекин. Вообще-то всегда весёлым был Семён, весело жил, весело с германцами воевал, весело в революцию въехал, весело речи огневые держал, весело отнимал. А дореволюционная жизнь уже и не помнилась совсем, не вспоминалась, да и вспоминать-то было нечего. Не занудливую же токарную работу вспоминать на резиновой фабрике Брауна, не девок же своих многочисленных, к которым всегда относился как к семечкам – лузгнул и выплюнул. Одному попу, которого недавно в расход пустил, перед тем, как пулей раскрошить ему мозги, выплеснул в бородатую физию его: "Православна-а-авная держа-ава, твою так!.. Откуда ж в ей, православной, шлюх столько?! Сам по ним прошёлся, знаю, чо грю!.." Драки вот, после поддатия, улица на улицу, те вспоминались с удовольствием, драться всегда любил, лихим драчуном всегда был. Когда в мае шестнадцатого немчуру в Москве громили по чьей-то подсказке (хрен теперь найдёшь, по чьей) с очень большим удовольствием в громлении поучаствовал, ту же фабрику Брауна и громил он, до самого вот только Брауна не добрался, но кабинет его искрошил в щепки. Пол Китай-города было тогда в огне, на четыре миллиона тех золотых рублей нажгли, накрошили, накорёжили. И полицейским, на пути вставшим, досталось, и полицейским вставили. Тогда впервые он и свиделся с нынешним своим комиссаром, товарищем Беленьким. Будто из под земли вырос он, глаза завлекающие бешеные горячие, глотка – паровоз переорёт. На тумбу взобрался и проорал:

– С немцами воюем, а в тылу вон, одна немчура. Вон сколько их наши заводики, да магазины позахватывали! Куда ни плюнь, одни Зингеры, да Брауны! А в генералах – Келлеры! А ну-ка и плюнем! Бей, ребята, громи всё немецкое, поможем Фронту!

В самую ту сердечную точку, что едва полужила задавленная, попали бесхитростные слова товарища Беленького. Страшную, огневую, всесметающую сладостную энергию хранила в себе точечка, но была всего лишь точечкой. Пьяные потасовки с сотоварищами-собутыльниками не растравливали точечку, оплеухи девкам – тоже. Махаться-то махались, было что и до крови, однако и по сторонам поглядывали – беломундирников не видать? Да и на Тверскую пьяненьким выходить – подумаешь, стоит ли? Да и скорлупа некая душевная сердечная, тонкая, но чувствительная, обрамляла точечку. И вдруг – в самое в туда, в самую – в неё! Будто стрела изо рта и из глаз товарища Беленького в точечку – бей! И вот уже и полицейскому по морде – не страшно! Давно ли шапку перед Брауном ломал, и вот – нету тормозов, счастье Брауна, что не было тогда его в кабинете. Взорвалась точечка, разлетелась скорлупка, и разлилась всесметающая сладостная энергия. Именно от Беленького нужна была стрелочка точечке Будекина. Пустым звоном был бы любой призыв любого из его сотоварищей, да и вообще всех, с кем до того и после сталкивался Семён. То, что излучалось от Беленького, то, что стрелу на себе несло в точечку, оказалось сильнее душевной стерегущей скорлупки и страха перед внешними устоями. И воля личная Семёна Будекина тут проснулась (а то, нешто это воля – Марухе по мордам съездить, да мастера про себя отматерить) и выбрала: то, что разлилось из точечки, обратно не заталкивать, уж больно сладостно разлилось, а то, что вякнуло было в дальних душевных недрах, голос некий размазнявистый и слюнтявый – его затолкал ещё дальше, вообще совсем бы его пришиб, да никак не получается , до сих пор иногда в дальних недрах нет-нет, да поскуливает.

И на настоящего немца, врага стреляющего, ходил в атаку, и двоих штыком самолично припорол, однако той вдохновенной раскрепощённой злобы, что испытал во время тылового погрома, в бою не почувствовал. Поручик, что их из окопов поднимал, тоже чего-то прокричал, чего-то должно быть патриотическое, но никак не зажгли Семёна его слова, пожиже был поручик товарища Беленького. Потом, после приказа номер один, поручика в кашевары направили, а вскоре и вовсе шлёпнули – нечего орать патриотическое, лично сам и шлёпал. Тогда же следом и попа того полкового шлёпнул, что на точечку разлившуюся, было, покусился. Перед осенним наступлением исповедь с причастием в полку устроили. Когда очередь до Семёна дошла, что-то вдруг надломилось в нём от въедливых взыскующих поповских глаз. Силы в тех глазах было не меньше, чем у товарища Беленького, но силы обратной – назад в точечку стало собираться то, что разлилось тогда во время погрома. О погроме и поведал попу, да ещё с сокрушением поведал. И ещё поведал, что чует в себе что-то таящееся, страшное и нехорошее. Так прямо и сказал, вытащили вдруг такое вот признание поповские глаза. Очень внимательно поп выслушал признание и уже когда давно отнял епитрахиль от головы Семёна, всё ещё поминал его, крестясь и головой покачивая. Ну как его было не шлёпнуть?! Когда вновь внезапно вынырнул товарищ Беленький, тогда и разъяснилась Семёну вредоносная суть поповского охмурения. Фронту товарищ Беленький помогать больше не собирался, теперь он велел фронт разваливать. Едва только слово сказал товарищ Беленький, сразу и пропало охмурение. Поднабрал за год силы товарищ Беленький. А и сказал-то всего, руку на плечо положив:

– Они, попы, есть самый вредный элемент, их первых в расход, – и, глаза к глазам придвинув, дошептал грандиозным шёпотом: – они нас силы лишают, они из нас волю выкачивают, они нам жить не дают, как мы хотим!.. Так звучал смертный приговор тому попу полковому.

Если Семён Будекин никогда не имел ничего и иметь не собирался, то товарищ Беленький имел в своё время очень много, так много, что его ученик (ныне комиссарствующий в Наркоминделе) даже спрашивал его, удивлённо глядя на его торжествующую пляску среди толпы на мостовой, когда Царь отрёкся:

– Зачем Вам эта революция, а? Вон, гляньте, буржуев бить будут, а? А ведь же Ваш папа какой капиталист! Же ведь у Вас такие большие деньги! Это я-то – понятно, когда вижу эту офицерскую гойскую рожу...

Тогда он ответил, не прекращая торжествующей пляски:

– Деньги не пропадут. Если есть власть, можно и деньги отменить.

– Да где же взять таких человеков, чтобы натворить то, что вы нам обрисовывали?

– Да вот они, вокруг нас! Ха-ха-ха!.. С бантами ходят. Русаки до двадцать пятого колена, ха-ха-ха!

Вообще товарищ Беленький терпеть не мог праздных вопросов, хорошо, что этот кретин мало вопросов задаёт... Вообще-то рьян напарничек! Хорош!... Чересчур даже рьян, осаживать даже приходится. "Имени Диоклитиана" – ха-ха-ха, не-ет, всё-таки хорош... Однако, вот, не понимает, что мучеников во имя Этого,.. – даже про себя Имя тошно произнести – нельзя плодить! А то по рьяности попу одному, уже приконченному, уши, дурак, отрезал. А чего мёртвому резать? А вот Имя то из полумёртвого окровавленного рта успело-таки вылезти. Приканчивать надо до того, как Имя обозначится! Или уже пытать, пока не отречётся.

Ещё мысль не давала покоя и, почему-то, так серьёзно не давала, что в печёнке, никогда алкоголя не знавшей, ныло, когда ей предавался: в книжице той проклятой, в проповеди той ненавистной уж больно широки возможности для тех, кого так беспощадно он, Беленький, уничтожает. Туда попасть, к Нему. И хоть самозванец Он, да и нет Его вовсе! – однако, ноет в печёнке. Тут шайку пойманных беляков-партизан в расход вводили пулемётом, никто из них под пулями ни Имя Его не произнёс, ни перекрестился, однако же заныло в печени, когда трупы мыском сапога трогал..."...за други своя..." – из той проповеди вдруг вспомнилось. И будто чувствовалось Его присутствие. И нет удовлетворения от совершённой казни. И сам себя стыдил и очень стройно себе доказывал, что чушь – мысль эта дурацкая, а вот нету удовольствия, хоть ты тресни! И на этот раз не обошёл проповеди...

Мрачно глядел на Семёна, пока тот свою дозу дохлёстывал. Как вообще можно эту мерзость к губам подносить?!

– Слушай, Сёма, а ты, поди, на Диоклитиана потянешь, а? Он так же, небось, за престолом церковным сидел и водку на нём пил, ха... Только ты чего семисвещник-то смахнул? Там лампадки серебряные.

– Подберут лампадки. Слушай, а давай тебе фамилию поменяем, а то она у тебя ну прям белогвардейская. Давай тебя Красненьким запишем, а? Ух, силён первач, раза на пол круче водки. Ну так чо, будешь Красненьким?

– Сначала я тебя в Диоклитиана перепишу. А я и так краснее некуда... Ну до чего ж вонюча твоя зараза! Так вот, директива уже, между прочим, имеется насчёт мощей, вскрывать скоро будут. А мы с тобой эти местные сейчас вскроем на предмет обличения, побряцаем косточками святоши. Это, командир, важнее, чем хлеб, да побрякушки из них вышибать.

Раку вскрывали ломом.

– Ты глянь, комиссар, серебра-то, серебра сколько! а ты – лампа-ад-ки! Сколько одних самоваров наклепать можно... ой! не, ты глянь, комиссар, ой глянь-ка – старик, спит будто, не, ты глянь... Он когда умер-то?

– Разглянькался! Умер он 200 лет назад.

– Однако, за 200 лет сгнить бы пора.

– Да это искусственное мумифицирование, – товарищ Беленький стоял чуть сзади, не видел его лица Семён. И хорошо, что не видел, очень он бы удивился лицу товарища Беленького.

– Муми... чего?

– Потом объясню. Давай прикроем пока. И пойдём допивать. Я тоже пропущу...

– Ты?! Да за это я эти гробы каждый день вскрывать буду!

...А в сарае сидели запертые доктор Большиков и священник. Священника звали отец Емельян. Но никто из огромной его паствы не звал его так, все его звали в глаза и за глаза отцом Ермолаичем, по его отчеству. Был он местным, разменял уже восьмой десяток, Ермолаичем его звали чуть ли не с детства, и как сан принял – всё одно Ермолаичем так и остался.

– Ну что, дохтур, давай что ль, поисповедую тебя, а то ить отходную самое время читать, прям сей момент ить могут войтить и – на расправу, ить. Суда ить не будет. Давай-ка к Господнему суду изготовляться. И за этих, товарищей Диоклитианов, ой, Господи – то,.. хошь рязанских, хошь иерусалимских, с бандой их вкупе – тоже помолимся.

– Ну уж, батюшка, да ты что?! За врагов-то Христовых?!

– Да уж и то. Нешто мы с тобой друзья Ему? Кто ж ещё за энтих громил бездушных помолится? Да и энтот, что к тебе-то приступал, хошь и не крещёный и злодей из племени антихристова, а ить человек, не бес, да ить и не в храме же, келейно,.. ну как не помолиться за него?

– Да не о молитве о нём думать надо, а как бы придушить его, гада, успеть бы! А там хоть и пулю в лоб получить.

– Пулю свою мы и так получим, летит уже, успеть бы не придушить кого, а своё бы "Господи, помилуй" успеть бы произнесть, свою б душеньку успеть бы спасти, а не чужую б придушить...

– Да не могу я, понимаешь ты, ни о какой своей душе думать, пока стерва эта жидовская мою родину топчет, тебя, меня топчет, храмы разоряет, у-ух!.. Чего я вчера, осёл старый, не ушёл?!

– Оно, эта,.. может, и осёл, а может и не, может, Сам Господь оставил, может, пора нам? А храм разорят, это точно... Над мощами надругаются, баб снасильничают, мужиков поубивают, отнимут всё...

– Да, – зловещим шёпотом произнёс доктор Большиков, – добро гоя не принадлежит никому, оно принадлежит первому попавшемуся еврею – это у них так в Талмуде... Пфеферкорн!..

– Прямо так и писано? Ну да и Господь с ним, с имуществом-то... Эх, имущество, сокровища,.. чего уж,.. понасобирали, понаделали тута сокровищ, а ведь сказано, не собирайтя тута, на небесах собирайтя, где сокровище наше, тама ить и сердце наше, ту-ута наше сердце-то, а там на небесах пусто от нас. А ведь оттуда, с небес наше нам и возвращается, облагодаченное, благословленное. А пустоту-то чего ж благословлять. Да вот ты хоть, вот, умный, вроде и православный, глаза, вот, на масонов да на жидов открывал, а свои глаза-то сердечные, простецкие закрыл. На Помазанника Божия мыслью и сердцем замахивался? Замахивался. То бишь, Бога Самого судил, обсуждал своим тилигентским умишком, не тот де, Помазанник, я да лучше знаю, какого нужно. А? Небось ведь и так думал, что я де сам на его царском месте не хуже буду. А? Во-от... Ну и нате вам таперя товарища Диоклитиана, заместо Помазанника-то.

– Не зубоскаль, батюшка, и так тошно.

– Да уж какое там зубоскальство, много на моём горбу грехов, а вот энтого за собой не наблюдал. А что тошно, эт-то очень даже понятно, ещё б вам не тошно, всем вам умникам умничавшим тошно, сами хотели всё решить-разрешить, ну вот и разрешили. И всегдашняя ваша отговорка тута: мы-та-де как лучше хотели, да вот мешали все, да вот ежели бы, да кабы, да вот тот вот не тот, и энтот не таков, и царь не гож, и министр не хорош, и поп не рьян, и народ пьян, да воли б нам, то бишь вам, во-от, а получилось – ...Вот оно и выходит тута – вы с одной стороны с горлопанством своим, а с другой – товарищи Диоклитианы, с хваткой ихней, не чета вашей и нашей... вот и сидим тута,.. эх, и знаешь, самое-то нам тута и место!..

– Нет! – почти что взревел доктор Большиков и вскочил на ноги. Батюшка даже перекрестился в испуге, – Нет! – забушевал доктор Большиков, – да! да! да! Подтверждаю! Ненавижу! Ненавижу последнего царя, ненавижу!.. Царство ему небесное. Он виноват, он, он! а не я! И народ этот наш... ваш! гнусен, подл, бездарен, вор, пьян и лентяй... Ты тут плёл с амвона: вот бы нам бы сюда Матушку Иверскую, Она бы вывезла... Да была у вас и Иверская и Казанская и ещё штук сто! И что?! Вывезли?! Монастырей штук тыща, церквей штук тыщ сто, мощей в каждом уезде – и что?! Не Иверская, а немец бы мог вывезти, немец! Да и тот, гад, разбит... А лучше б завоевал! А Государь ваш – размазня... ух!.. Да я ж его ещё ребёнком помню, на "Державе" помню, это яхта императорская... Уже тогда в нём захудалость какая-то чувствовалась, личико вялое, жёлтое. Он с отцом своим, тогда ещё наследником, буйно-помешанным Александром третьим, в какую-то игру играли беготливую, какие-то подушечки кидали на палубе. Так папаша аж подпрыгивал при каждом удачном кидании, и орал и хохотал на всё море, как ребёнок, а ребёнок хоть бы улыбнулся раз, хоть бы что шевельнулось в его глазах. Они уже тогда застывшие были.

Батюшка давно уже привстал и таращился на Большикова изумлёнными глазами, пытаясь что-то вставить в страстный его монолог и, наконец, вставил:

– Во, прорвало! Не, ты погодь-ка про глаза, это для дураков глаза те застылые... Не, ты кого буйно-помешанным назвал?!

– Да его, его! – опять взвился доктор Большиков, – Его величество Александра Третьего Александровича, кого ж ещё! До сих пор резолюцию-рецензию его о моих статьях храню. Первая рецензия такая, дословно: "Статейка как лесенка: первая перекладинка – мысль любопытная, следующая – чуть неправославная, а все перекладинки гнилые. По такой лестнице лезть – в тартарары залезть". Вторая рецензия короче: "Мысль остря, в говне застря".

Ещё и рифмач... Ре-цен-зент! А небось, Гегеля от Гоголя не отличал. Когда нос державный на говно заряжен, поневоле всё завоняет. В Юрьеве, он тогда ещё Дерптом был, вваливается к нам в гимназию, я тогда преподавал там, нежданно-негаданно, всегда так любил! прямо с охоты, как есть в мужицком зипуне, в сапожищах грязных, глазищи таращит, от взгляда стены гнутся, и ревёт, что твой медведь раненый: "На территории России в гимназиях и судах должно говорить на русском языке!.." А у нас тогда на немецком преподавали, и вообще всё, что официально, всё на немецком... Да я ли! Русский до 25-го колена, в черносотенцы записанный, против русского языка?!

– А и удивительно, – тихо сказал тут батюшка, – и чегой-то тебя в черносотенцы записали?

– А я и есть черносотенец! И, между прочим, до сих пор! – ещё более возвысил голос доктор Большиков, хотя больше вроде и некуда было, – только тогда я был монархист поневоле, куда ж нашим баранам без монарха, а теперь я республиканец поневоле, хотя и у республики должна быть твёрдая власть, вожак! А не эти милюково-керенско-гучковы... Да ведь баранам-то, батюшка, в вожаки-монархи всегда козла дают! Эх... Ну так, рявкнул он перед нами про великий и могучий, чтоб только на нём бы разговаривать, мы, естественно, в струнку, души наши не то что в пятках, а чёрт-те где, в центре земли. Небось, немцы да латыши, те не то что русский, а свои родные языки от страха забыли. Миротворец!.. Идёт он мимо нас, громогласничает, около меня останавливается, вглядывается, узнал и – рот державный громогласный до ушей и – третью мне рецензию выплёскивает: "Дал бы, – говорит, – я тебе всю эту немчуру под начало, да ты ж первый, первее первого немца немцем и станешь..." Задумался. Видать слова свои громогласные смаковал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю