355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Денисов » На закате солончаки багряные » Текст книги (страница 3)
На закате солончаки багряные
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 12:00

Текст книги "На закате солончаки багряные"


Автор книги: Николай Денисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Настойчивый стук-бряк в доски калитки застал меня посреди двора, возле водопойного корытца для кур, куда я только что долил полведерка теплой озерной воды. Неожиданный – он, как приворожил, присушил. И деться некуда от этой присухи.

– Открой, мальчик, че-то скажу тебе! Много счастья придёт к тебе, мальчик. Ты и не знаешь, сколько счастья…

– Не-е, мама не велела никому открывать.

– Мама у тебя хорошая. А только не везет ей… Я скажу заветное слово. Много счастья вам будет. Очень скоро. Мальчик, хороший-баской… Ты не бойся меня, я не цыганка, а сербиянка. Принеси хлебца для ребенка. Не жалей, принеси скорей…

И слова про ребенка, который, наверно, голодный спал у цыганки-сербиянки в шали за спиной, жарко вспыхнули во мне. В то же время хотелось поскорей избавиться от этих навязчивых и сладких слов, обещающих надежду на хорошее. Готовый сорваться и влететь в дом, отпласнуть от оставленной мне на день круглой булки хлеба, я поднял взгляд и тут увидел отрока-цыганенка, что успел взобраться на забор.

– Дай денежку, на пузе спляшу!

Ощущаю властную волю чужих слов. Ноги сами несут меня в дом, где отламываю от мягкой булки большой кусмень, соображая, чем бы еще ублажить таборных, ведь не отстанут просто так. А там, у ворот, цыганка подсказывает с той же настойчивостью:

– Молочка для ребенка! Давай, миленький, неси.

И я опять в доме, под лавкой нашариваю литровую банку с молоком. А потом чернявая, легонько усмехнувшись, переливает молоко в свой бидончик, благодаря уже с меньшим жаром. И, совсем равнодушно колыхнув юбками, направляется к избе Замякиных…

Еще в этот день выпадает мне наблюдать (уже без боязни) полевую беспечную жизнь табора. И застрянут эти картины в памяти детства вместе с острым запахом зеленой, только из-под литовки, травы. Колхозные бабы весело пластают её в сырой пойме Зуева болота. Мужики укладывают вилами на телеги. И череда телег, медленно влекомая быками, скрипуче тянется в село – к силосной яме. Пока достигнут телеги кромки глубокой ямы, пока погонщики быков скидают траву с возов, можно прокатится на зеленом медленном возу с чувством общности к большой работе, которую делают и творят взрослые.

Мне разрешил забраться на зеленый воз взрослый парнишка Борька Фролов. Белобрысый, стриженый наголо, плечистый, с широкими ладонями рук. Он сильный парнишка. И не задавала. На Борьке белая со взрослого мужика рубаха. Обшлага рубахи пожеваны теленком – недоглядели, знать, когда сушилась рубаха на плетне. Потому Борька закатывает рукава, отчего и вовсе похож на взрослого работника.

Нашего быка кличут Белеем. Он без хвоста. Когда-то в телячьем возрасте хвост был откушен собакой. Бык упористый, сквозь короткие белесые волосья хребта просвечивают розовые бугры мышц, будто под кожей извиваются узлы веревок. На мощной короткой шее в такт шагам поскрипывает отполированное долгими трудами деревянное ярмо. Белей, как и все быки, шагает размеренно, пуская и роняя в пыль слюну, а Борьке кажется, что скотина хитрит, ленится. Парнишка покрикивает на Белея для порядка, зная, что того не разгонишь и доброй вицей, не то что матерками и угрозами.

Я лежу на возу и слежу за жаворонком. Он высоко. И неподвижен в синеве. Ниже проносятся стрекозы, порхают мотыльки-бабочки. Прострелит вдруг ласточка. А если перевернуться со спины на брюхо, можно увидеть трясогузок, что трясут своими хвостиками, бегая по кромке пыльной дороги.

Но больше всего восторгов от запаха зеленых трав на возу, их сладкого духа, пронизывающего полдневный воздух, озвученный скрипами колесных ступиц (от них примешан к знойному хмелю трав запах дегтярной смазки).

Мы дергаем из травяной кипени воза шершавые, сочные дудки пучек, ошкуриваем, хрустим сладкой, утоляющей жажду плотью.

– Э-э, дай пучку! – кричит нам голопузый цыганенок, извиваясь, вихляя тощим задом, стараясь привлечь к себе интерес.

– Самому нарвать лень! – откликается с воза Борька. Но тут же кидает цыганенку зеленую дудку лакомства. – Давай пляши!

Пучку цыганенок ловит на лету, в кошачьем изгибе делает переворот через голову, хохочет и убегает в березки.

Вся опушка леса, обжитая, утоптанная до дерна, продымленная кострами, заставленная палатками и телегами, кипящая голосами и в полдневный зной, для нас по-прежнему – чужая, загадочная. И ни теперь, ни завтра, никогда мы так и не отважимся запросто взойти на этот пятачок земли, где все близкое, соседское, а все ж не наше – эти маки и розы ярких полушалков, эти блики костров, что опять вспыхнут в летних сумерках, эти фырканья и всхрапы коней, что безбоязненно пасутся на кромке запретного горохового поля.

И воля. Чужая воля!..

А вот уж зимний глубокий вечер. То ль декабрьский, то ль январский, но какая разница, коль мороз одинаково разукрашивает у нас оконные стекла, что в начале зимы, что в её зените. А сегодня еще такая падера вьёт и завывает, что не видно и света белого! Ни луны, ни звезд. Только снег – в вихревом кружении ударяющий в стены, в стылые стекла окон, подвывающий в трубе русской печи, с утренней топки основательно остывшей. Мама хлопочет возле корчажки в кути, замышляет скудную квашенку, то и дело поглядывает на железную печурку, колено трубы которой прилажено к отверстию печного чувала. Мама говорит (уже в который раз), чтоб кто-нибудь принес мелких дров, щепок да разжег эту железянку…

Отужинали. Отец привычно шелестит свежей газетой «Правда». Прибавляет огня в лампе-семилинейке, настраивается на читку вслух.

С улицы, от ворот, доносится бряк о воротные доски и чей-то зовущий нас, обитателей дома, голос.

– Кого-то Бог принес! – всматривается в темное окно мама. – Василий, сходи посмотри…

Облачившись в тужурку, шапку, отец выходит в метельную тьму. И через минуту оттуда, из темного двора, уже ясней слышатся голоса, скрипы отворямых внутрь ограды ворот. Облепленную снегом лошадь, розвальни с людьми, мы с Сашей рассматриваем, уже приникнув лбами к морозным узорам оконных стекол. Ночные гости заняли уже половину двора, продравшись через сугроб, навитый, набитый в ночи к воротам. Входит отец, отряхивая с шапки снег, и говорит:

– Цыгане ночевать просятся!

Обыденно сказал, будто каждый день происходит такое. Бросил на опечек холодные рукавицы, попал в кота, тот недовольно сорвался с теплых кирпичей, прострелил в открытые горничные двери. Мама оставила опару в корчажке, вытирая о передник мучные руки. А в двери тем временем, окутанное морозным паром, шалями, вкатывалось цыганское семейство, громогласно здороваясь и сразу плотно заполняя собой пространство избы.

– Околели, знать, господи! Раздевайтесь, раздевайтесь! – спешно приговаривает мама, справясь с первоначальным смущением и заметной растерянностью. Но семейство и само торопливо освобождалось от одежд, сваливая плюшевые жакетки, пуховые шали, шапчонки и фуфайчонки ребятишек на доски курятника, всполошив дремавших кур. Они уже высовывали сквозь решетку загородки клювы и гребешки, успевали склевывать с валенок ребятишек крупчатый снег.

– Шура, принеси дров, железянку надо затопить! – решительно сказала мама. И брат, накинув фуфайку, шагнул в дверь. Затем вышел отец, чтоб помочь хозяину цыганского семейства устроить на ночлег заиндевелую лошадку, что стояла уже распряженной, освобожденной от хомута, сбруи, прикрытая просторным пологом.

Отлипнув от горничного окошка, я рассматриваю ночных гостей. Пожилая цыганка с белой серьгой в ухе спокойно восседает на лавке под иконой Богородицы. Вертится подле нее пара пацанов лет пяти-шести, мои ровесники. Под цветастым платком молодой цыганки обнаружился грудной ребенок, который вздумал было громогласить, но замолк, получив выпростанную из кофты титю.

Мама позвала меня из горницы, велела спуститься в подпол за картошкой. Когда я с полным ведром высунулся на ламповый свет кути, в ней уже громоздились перины, подушки, цветные стеганые одеяла. И мама давала распоряжение мужикам – наставительно и властно:

– На полати поднимайте! Там теплей и всем места хватит!

Потом запластали дровишки и щепы в железянке, изба быстро наполнялась новым теплом, а над заалевшими боками печки-железянки запарила в чугуне картошка в мундирах. На столе заискрились в блюде пласты морозной квашеной капусты, отец принес из сеней и положил горкой на столешнице соленых карасей – продукт этот, запасенный еще по теплу, до ледостава озерного, обычно у нас не переводился и всегда становился подспорьем к картошке, капусте и огурчикам, за которыми, конечно, надо было проникать в заметенный снегом погребок. А это уже – целая «операция», провернуть которую иногда поручалось нам со старшим братом.

Сгрудившись вокруг колченогого стола, цыганское семейство азартно принялось за ночной ужин. Вдобавок к угощениям мамы на столе возник кусок вареного, еще не оттаявшего мяса, хозяин-цыган, ловко орудуя ножом, кромсал его на доли, настойчиво приглашая попробовать этого угощения!

– Ешьте, ешьте, мы уже поужинали! – говорила мама. И батя наш, присев на лавку, все бросал взгляд на чернобрового усача-цыгана, на жилетке которого багряно посверкивали две Красных Звезды.

– Воевал? – наконец задал вопрос отец,

– Да, воевал! В пехоте. Командиром роты! – кивнул усач, ловко справляясь с кожурой горячей картофелины.

– Я тоже в пехоте! Вот, – отец закатал рукав на правой руке, обнажив истерзанное разрывной пулей предплечье. – Зимой сорок второго под Ростовом долбануло. На этом все и кончилось.

Если бы батя был сейчас под хмельком, то понеслось бы, понеслось… Сначала тост – «За Родину, за Сталина». Потом промокнул бы слезу, замолчал надолго, дозревая до каких-то новых горячих рассуждений-откровений, пока не возникла бы в душе, не выплеснулась бы отмятая в горькой слезе песня:

 
Дул холодный порывистый ветер.
И во фляжке застыла вода…
 

Но ничего этого сейчас не случилось. Стояла глухая ночная пора. Падера била в стены. Из кути растекался по всему дому нечастый в доме запашок набухающей в тепле хлебной опары-закваски. В курятнике сонно зевали куры, Петя-петушок ворковал что-то свое, петушиное. В горенке топорщился, стуча слабыми копытцами по доскам пола, недавно народившийся теленок. Проснулся, затосковал, знать. Надо было уже укладываться на «спокой» и людям. Зимняя ночь хоть и долга, хоть и уводит она в глубокие сны отшумевшие заботы минувшего дня, а с новой зарей приспевают они всей оравой, только успевай справляться с ними, колотись и спроваживай, ублажай их до нового ночного покоя.

Ребятишки-цыганята ловко взобрались по брусу в тесноту полатей, отец-цыган подсадил туда и молодую мать с грудным ребенком. Пожилой цыганке постелили на русской печи. Отец наш, сняв нагар с ламповой тесьмы, остался на лавке с орденоносным усачом. Вели разговоры. Тихо. Приглушенно, стараясь не досаждать громким словом притихшему дому и нам, разметавшимся на прохладных половицах горницы, в вышине полатей, в жару перин, подушек, цветастых стеганых одеял.

Но умиротворение в доме продолжалось недолго.

На полатях, одурев от жары, уж так натопили за вечер железянку, ребятишки-цыганята заканючили: «Жарко»! И вниз, на пол избы, посыпались эти одеяла, подушки, с глухим плеском свалилась перина, наполнив куть куриным пухом, перьями, волнами жара и густой пыли. Заплакал, запросил грудь ребенок. Но скоро вновь успокоился. В горницу донесся голос бати:

– Жарко, так устраивайтесь на полу! Ничего, перезимуем!

Остальные звуки, разговоры, волны жара из избы провалились в густоту сна. И только утром, разбуженный хлопаньем дверей, а с ними и холодом, проникающим под тулупчик, которым укрывались мы с братом, я спешно соскочил, приник к узорам окна, за которыми стоял серый, разреженный свет наступающего утра. Падера улеглась, лежала пушистыми клоками на прясле, на поленницах, на крыше стайки. По всем приметам, отпустил и мороз. Отец откидывал от ворот снег, и его комья липли к деревянной лопате.

Дотапливалась русская печь. Мама пекла лепешки и опрокидывала их с горячих сковородок на стол, на котором стояла кринка молока из утреннего удоя. Потчевались молоком и лепешками цыганята и их матери.

Орденоносный хозяин уже хлопотал с санями. Проверял завертки оглобель, остукивал топором кованые полозья, отбивая грязные комки льда и снега.

Брат Саша быстренько смылся в школу, пожевав в кути лепешку и запив ее парным молоком. Следом и я выбежал на двор, где сразу получил задание от отца – принести из сеней молоток и несколько гвоздей. Потом вдвоем с цыганом они ремонтировали санный передок, укрепляли гвоздями отвалы розвальней. Мама вынесла цыганской лошади теплой воды в ведерке. И вот уже, накидав в розвальни несколько охапок сена, сверху водрузив скарб, цыганское семейство готово было в путь.

– И куда вы поедете? – вышла во двор мама, когда уж женщины и цыганята разместились в санях, опять кутаясь в шали и в разноцветные одеяла, а хозяин-усач держал под уздцы лошадку, готовый вывести упряжку на деревенскую улицу.

– Поедем! – неопределенно сказал хозяин-цыган и натянул повод уздечки. – Спасибо за привет! За ночлег!

– Поезжайте с добром! – сказал наш батя и больше не промолвил ни слова, сухо перекатывая желваки скул, словно сдерживал и глушил в себе ему только ведомые чувства и думы.

Потом мы закрывали ворота. Трудно, с упором, чертя в снегу глубокие борозды. Задвинули тяжелую жердь – в скобы столбов. И тогда обнаружилось, что одна из досточек ворот этих старых-престарых требует гвоздей и молотка, чтоб закрепить ее на своё место. Отец опять послал меня принести инструмент.

– А нет там молотка! – сказал я, вернувшись к воротам.

– На месте должен быть… Подожди, подожди! Тебе разве он не отдавал обратно?

– Не-е.

– Подожди, подожди… И мне не отдавал. А я ему – прямо в руки… Три гвоздя и молоток…

Пошарили, полопатили снег в ограде. Отоптали санные следы. Осмотрели поленницы – вдруг на дрова положили? Нет. И нет.

– Да как же это так? А? Молоток. Молоток?!

Я все понял.

А батя наш стоял посреди двора, качая головой. Гнев и другие слова будут потом. А пока он недоуменно, вопросительно разводил руками.

СТУЖА НЕПРОГЛЯДНАЯ

В ноябре сорок восьмого года родился у нас братик Володя. Неспокойный. Слабенький тельцем. Не вовремя родился – разумела родня и околоточные бабы. «Парнишка-то, Катерина, знать, помрет!» – щупала темечко наревевшему уже пуп ребенку соседка Авдотья. Бабка Пашиха. И качала головой. Мама роняла полотенце, которым протирала стаканы, и пугливо смотрела на пророчицу, а меня обдавало страхом, встававшим внутри ужасом.

Как это помрет? Помирают ведь старики, старухи.

Летом умер старик Пеганов. Его гроб вынесли в улицу на руках, поставили на табуретки у ворот, потом белую из досок домовину подняли на телегу и повезли на могилки. Из гроба белела борода, а над селом стоял такой истошный рев дочери старика, семнадцатилетней Маруськи, что, казалось, пришел конец всему миру, что вот опустится и погаснет солнышко, всех нас оденет темнота, мрак. Это был первый ужас смерти, что запомнился мне наглядно.

В селе не оклемались еще от голодного сорок седьмого. Для совхозников, конечно, относительно голодного: все ж давали карточки на магазинный хлеб. Безденежные колхозники перебивались натуральным хозяйством, проще сказать, огородным. А говоря по-местному, «через три дня тряпицу сосали». Кромешная же голодовка – с лебедой и крапивой – накрыла своей безысходностью только семьи совсем захудавшие за время войны, где ни кола, ни двора, «ни едреной матери, ни поросенка», где побило на войне хозяев-мужиков.

Сорок седьмой, когда шел мне четвертый год, вспоминается обрывочными картинками. То ярко-зеленой полянкой возле ворот нашего дома, то стрекочущей на морозном колу сорокой. То вижу, как обряженный в первые настоящие, из чего-то перешитые мамой, штанишки с лямками через плечо, отправлен я по тропинке попроведовать бабушку Настасью. То припомню, как в зимнюю стужу явился я с горки, что возле ворот Ивана Ермиловича Субботина, где каталась на досточках ребятня постарше. Обмерз с ног до головы ледяными коростами. Баранья (тоже производство мамы) шубейка – колом. Брат, разламывая полы одежды, раздевает меня и костерит то и дело: до соплей промерз, надо ж! Но накормят. Супчику с капустой, забеленного молочком, – плеснут. Из семейного чугуна, с пылу с жару.

У обитателей соседней с нами избушки-землянушки вовсе ничего нет. Может, картохи какие? В земляном этом обиталище живут Подстановкины. Соломея с сыном Колькой – ровесником и дружком нашего Саши. Отец Подстановкиных, Афанасий, сгинул на фронте. Старший из сыновей Митрофан, слышал я разговоры, умер в войну от «заворота кишок». Весной как-то выдолбил изо льда утонувшую в проруби колхозную овечку, наварили мяса, наелись с голодухи. У самого старшего – и случилось. Не могли спасти. Похоронили.

Второй сын Федот, ровесник нашего старшего брата Григория, закончил вместе с ним школу ФЗО в Ишиме, ездит кочегаром паровоза на Омской железной дороге. К слову сказать, кочегарство, о котором на разные лады говорят в нашем околотке, для меня некая легенда, мечта…

Землянушка Подстановкиных мерещится мне блиндажом. Слово это принесли в село воевавшие мужики. А проще сказать, балаган это, едва возвышающийся над землей. Труба печная из старого ржавого ведра без донца. В перекрестье утлой рамы три пыльных стеклышка, вместо четвертого – поршень от мотора трактора «ЧТЗ». Из щелей торчат гнилые тряпицы, пучки ржавой соломы.

Землянуха-балаган – это все, что осталось от просторной бревенчатой избы. Сожгли её Подстановкины в зимние холода в войну. Сначала отпиливали зауголки, потом порушили сени, крышу, вывернули одну за одной плахи пола. В конце концов, пришлось рыть для жилья землянку. Перенесли туда сохранившиеся от избы косяки и дверь. Приспособили одну из оконных рам да пару плах пола – над картофельной ямой. Сгундарили кой-как подобие русской печки, нары, угольник стола. Оставшиеся от избы бревна, терзаемые тупой пилой, помогли одолеть холод очередной зимы.

По весне Подстановкины собирали с миру по нитке, а точней, с нас, соседей, картофельные семена, садили огород. Семена, конечно, сказано громко: на посадку шли очистки с глазками. Сам клубень назначался в котелок – на варево. Съедался. И все ж «посадочный материал» прочикивался слабыми ростками, они постепенно набирали силу, рост. И к осени удавалось сделать припасы к зиме. А зимы у нас долгие, лютые!

Соломее порой выпадало и заработать в колхозе с полмешка зерна. На зерноскладе или на пастбе овечек. Но зима запечатывала Подстановкиных в их землянухе накрепко. Одёжка – рвань, а обувки совсем никакой. Ночные февральские метели закладывали землянуху вровень с сугробами. И тогда кто-нибудь из соседей брал лопату и откапывал бедолаг – самим им никакими путями не выбраться бы на свет белый.

Зима. Голодная, злая. Бескормица и на «обчественном» колхозном дворе. Дохли телята, овцы, падал и взрослый скот – коровы. Лошадей выручали. Иначе – хана всему!

Филимон Вьюшков то и дело складывал морозные, окостенелые туши на сани, будто дрова, отвозил на падинник. Недалече, за первые березы Засохлинского острова. Рядом – православное кладбище. Грех-то какой!..

Падинник, словно магнитом, притягивал со всей округи голодных, свирепых волков. По ночам, помнится, пировали они на падиннике. Душу вынимали пронзительным утробным воем.

К весне остатки волчьего и лисьего пиршества в санитарных целях поливали раствором креолина. Но падалью да еще с отвратным духом креолина пользовались и в личных подворьях. Варили, подкармливали кур. Голодная птица не брезговала падалью.

Как-то отец наш, запрягшись в саночки, при-тартал с Засохлинского острова несколько скотских ляжек и стал мельчить их топором на морозном чурбаке, а мама собирала крошево в куриный чугунок. Тут отворилась калитка, и, ступая по снегу босыми ногами, зашла Соломея Подстановкина:

– Катя, дай хоть немного мяска… Совсем ись нечего…

Так было.

В другие годы, благополучные, отдаленные от войны, рассказывал мне об этом брат Саша, очевидец.

А сорок восьмой мне помнится такими же холодами. Ранним ноябрьским снегом, когда родился братик Вовка. «Не вовремя!» – талдычили в околотке. Конечно, иные заходили ободрить нас да обсудить новости, в коих упоминались «налоги», «подписка на облигации», «уполномоченные-нелюди». Да еще – снижение цен на товары в сельпо. Их, снижения, ждали всегда с первого марта…

Не вовремя? Да и кто, спрашивается, если приглядеться к нашей семейной истории, вовремя-то рождался? Старший Григорий, первенец, пристойное имя которому отстояли у попа в 1929 году при крещении в двоеданской церкви? Батюшка, заглянув в святцы, выудил там сильно уж мудреное даже для раскольничьего, староверческого слуха имечко. Типа Нафанаила или Акиндина.

Юный батя наш, состоявший к той поре в комсомольской ячейке, на дыбы встал. И деду Ермилу пришлось чем-то умаслить сельского батюшку, чтоб он подобрал подходящее ко времени и обстановке имя младенцу.

Так что, выходит, и первенцу пришлось «не вовремя» появиться на свет? Время – ого какое! Но кто смотрел на него. Рожали бабы. А это барометр и показатель того, что верили жизни. Столыпинские хутора, пашенные наделы, где пластались день и ночь на работах, как потом всю жизнь вспоминала со вздохами мать, прихлопнуты были сначала сельским НЭПом, затем всякими ТОЗа-ми – товариществами по совместной обработке земли. Но и товариществам пришел свой срок. Ударила коллективизация. Родители наши, бедняки из бедняков, получившие в надел, «на обзаведение», кобылу, отвели её в колхоз. Отец возглавил тогда комсомольскую ячейку в колхозе, а после работы, вечерами, до глубокой ночи заигрывался еще с ровесниками в детскую игру – в пряталки. А мама качала колыбель первенца – ревливого, неспокойного, не дававшего прикорнуть хоть на часок.

Выручал опять же дед Ермила: садился к зыбке, а невестку отправлял спать. Кончались дедовы «колыбельные» про Стеньку, про Ермака, про замерзающего в степи ямщика, рыжая борода деда клонилась к зыбке, а внучок будто и не дремал вовсе, принимался опять орать. Тогда дед выпрастывал его из пеленок, усаживал на колени, совал ревуну бутылочку с молоком, приговаривал: «Вот и хорошо! Вот и замолчал! Смотри, какой постреленок: голова тыковкой, нос огурчиком и «кисет» крепкий. У-у, какой запашистый «кисет», апчи-и! Ба-альшим человеком вырастешь!»

Гриша уцелел, одыбался, окреп, даже в ту пору, когда не стало деда Ермилы, когда отец потащил молодую семью на магнитогорское строительство, где житьё в бараке, рядом с семейными и одинокими комсомольцами-добровольцами, с крестьянской голытьбой, набранной сюда со всей сибирской и уральской округи. Мама опять же всю жизнь вспоминала, с укором поглядывая на отца, мол, он-то ученый-грамотный, токарному делу обучился, на станке работал, а она «в траншее сидела, глину под котлован копала».

Потом родители «соблазнились» строить другой уральский завод, где не легче было, чем на Магнитке. И там уцелел первенец. Правда, «испростыл и умер» второй наш братишка – Павел. Большеньким уж умер, четырехлетним. Не вовремя родился?!

Кто уж вовремя появился на свет, так это Саша. В тридцать пятом отец пришел со срочной службы в армии, где пробыл около года, сооружая в строительном батальоне укрепления на дальневосточном острове Даманский – на пограничной с китайцами Амур-реке. Вернулся, и в конце тридцать шестого Саша родился – потом самый хлопотливый и заботливый помощник родителей. Шурка, как всю жизнь называл его отец.

До Отечественной войны были еще две сестренки. Родители сильно не мудрствовали с именами – ту и другую поочередно называли Валентинами. Не дал Бог пожить им, умерли во младенчестве. Вторая Валентина, правда, успела пережить финскую войну, на которую тоже попал отец.

Вовсе уж ни к месту, ни ко времени я появился на свет. В ноябре сорок третьего. Война! Великая и священная. Правда, к той поре уже вылез из подвала сталинградского универмага немецкий фельдмаршал Паулюс, отсалютовал жезлом нашему генералу, сдался в плен.

Красная Армия победно шла на запад. А когда уж перемололи танковые армады Манштейна и фон Бока на Прохоровском поле Курской дуги, когда фашисты все большим числом залепетали, поднимая руки вверх: «Гитлер капут!», тут и вовсе стало ясно русакам, что наша берет – окончательно, бесповоротно!

И вот седьмого ноября сорок третьего в мире случилось два события памятных, когда мама рожала меня возле круглой горнешной печи, уцепившись в спинку железной кровати, на которой вместо панцирной сетки лежали внастил доски. Мать наша, по ее же рассказам, всегда освобождалась от выношенного плода стоя, и я, выпав на свет, крепко при-печатался левой щекой к некрашеной половице, набив синяк, именовавшийся потом долго родимым пятном. Хорошо еще погодилась Анна Андреева – соседка с овечьими ножницами, управилась с пуповиной и со всем, что нужно роженице.

Так вот, о двух событиях, случившихся в эту пору. Талантливый советский полководец генерал армии Ватутин взял ко дню Октябрьской революции Киев, якобы сделал праздничный подарок Сталину, а в нашем сибирском дворе пал под ножом старый козел. Душной и наглый. Постарев, он почему-то не успокоился, как бывает с людьми, а на всех нападал, бил рогами и животину, и человека. С козлом решили кончать!

А куплен он был у эвакуированного еврея Шустера Хаима Фаича. И стал козел легендой в нашей семье и в околотке на долгие годы. Вспоминался с неким почтением, что ли! Во-первых, из козла начесывали пух. Из пуха этого мама связала две шали. В войну, пока батя был на позициях, унесла продавать их в Ишим. Продала и буквально вывернулась с деньгами при покупке в Окунёво крестового дома, в коем я и родился потом. А двумя годами раньше, в сорок первом, проводив на войну отца, усадив в телегу ребятишек малых, понукая корову Люську, переехала она в Окунёво из большого села Уктуз, где жили, вернувшись с Урала. Посчитала, что в Окунёво, родовом селе, будет легче. Там мать, сестры, брат, который уйдет на фронт по возрасту только в сорок четвертом, когда ему исполнится восемнадцать.

Так вот – козел! Шустер каким-то манером приволок бородатого аж из самой Бессарабии, где, говорили, Хаим владел еще шинком и водяной мельницей. В Окунёво он прибыл со старухой, ходившей в длинных, широких, усыпанных цветами, юбках. Жили они в мазанке, наполовину вросшей в землю. Сам седобородый, очкастый, Хаим Фаич носил в любую пору потертую шапчонку, пимы с калошами. Тихий, неторопливый. Сама бедность. От сельчан отличался лишь тем, что регулярно – и в пору войны! – получал посылки от брата из Америки: сухофрукты да чернослив с косточками.

Шустер сторожил МТМ и порой приносил обглоданные косточки чернослива, раздавал – по горсти! – мужикам: для ребятишек.

Помню я Шустера, послевоенного уже, но помнятся и эти костяные американские орехи. Ах, доходил-доплывал этот чернослив из США до сибирского Окунёво и в сорок седьмом, и в ту пору, когда многие из кораблей, следовавшие в Союз с вооружением, что давала нам Америка по ленд-лизу, гибли, атакованные немецкими и японскими подлодками…

Так что, если все хорошенько прикинуть и прибросить на весах исторической обстановки, я вовсе не должен был появиться на свет. Поначалу вроде при народной эйфории – разгромим врага в несколько недель! – все для меня складывалось ладно. Отца как токаря наивысшего шестого разряда оставили работать в тылу по «брони». Ненадолго. Осенью решалась судьба Москвы. Сталин «с болью в душе» спрашивал Жукова: «Удержим ли Москву?» В ту пору и призвали отца в учебный стрелковый полк – в Черемушинские лагеря под Омском. Да и там пробыл он недолго. Выдали, как свидетельствуют записи в его красноармейской книжке, «шапку зимнюю, шинель, гимнастерку х/б, шаровары ватные, рубаху нательную (две), рубаху теплую нижнюю, кальсоны (три), полотенце (два), портянки зимние (две пары), перчатки теплые, ботинки, обмотки, валенки, ремень поясной, ремень брючный, вещмешок, сумку патронную, сумку для ручных гранат, флягу, чехол к фляге, подшлемник, противогаз, два кожаных подсумка, пистолет-пулемет 780».

То ль по нерадивости-оплошке, то ли по спешке ротный писарь не занес в красноармейскую книжку белый дубленый полушубок. Полушубки получали бойцы единственной в полку роты автоматчиков, в которую определили отца. Остальные красноармейцы были вооружены трехлинейками.

Эшелон с бойцами, едущими на войну, должен был проследовать через Петропавловск и Курган, и мама, получив об этом весточку от отца, принялась сушить сухари. Сговорились с Фросей Никитиной, её муж Иван был в том же полку, что и отец, встретить эшелон на станции Петухово. Туда тридцатилетние женщины по осенней распутице трое суток добирались пешком, ночуя в деревнях.

Добрались, встретились с мужьями. Эшелон задержался в Петухово на какие-то минуточки, но и того было достаточно, чтобы повидаться, поплакать у мужей на груди и потом долго махать вслед солдатским теплушкам.

Сибиряков привезли в Москву. Эти несколько дней, что довелось отцу единственный раз в жизни провести в столице, запомнились ему полупустыми улицами, по которым снежным вихрем гнало мусор и бумаги – огромное количество всяких бумаг. После ноябрьских и декабрьских сражений на подступах к Москве, где, как известно, отличились сибиряки, спасшие русскую столицу, отбросившие фашистов на сотни километров, Москва еще переживала тревожные, трагические дни. В предновогодние дни и в канун Рождества сибирские полки добивали врага.

Восемьсот семьдесят пятый стрелковый полк, где во второй роте автоматчиков находился отец, в начале января сорок второго прибыл на Южный фронт. Боевые плацдармы под Ростовом-на-Дону, который на короткое время удалось отбить у немцев, и заснеженные высоты под Таганрогом – свидетели тяжелых, кровавых сражений полка. О них отец рассказывать не любил. Под хмельком – иногда. Да и то сразу замолкал, смахивая слезу.

Последняя карандашная запись в красноармейской книжка автоматчика второй роты Василия Денисова – от 25 февраля 1942 года – сделана, видимо, ротным писарем иль командиром перед отправкой тяжелораненого бойца в госпиталь. В бою немецкая разрывная пуля ударила отца чуть ниже плеча в правую руку. Рукав белого полушубка срезало, как бритвой, отбросило в снег. Предплечье было раздроблено, рука на одних сухожилиях повисла плетью.

 
Мне столетьем казались минуты.
Шел по-прежнему яростный бои.
Медсестра дорогая Анюта
Подползла, прошептала: «Живой!»
 

Никто не мог удержать слез, когда в послевоенные годы в деревенских застольях отец доводил свою заветную песню до этих строк. Пел он, как когда-то на церковном клиросе, высоким, хорошо поставленным голосом. Мы промокали глаза, смущаясь сначала, а потом надрывно, с поднимающим грудь отчаянием, подхватывали:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю