Текст книги "Он приходит по пятницам"
Автор книги: Николай Слободской
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Такое состояние вооруженного нейтралитета, изредка осложняемое недолгими пограничными конфликтами, позволяло поддерживать стабильность и более или менее мирное сосуществование. А худой мир, как известно, все же лучше тотальной войны. Так тянулось год за годом, и соседи по квартире уже привыкли как можно реже пересекаться друг с другом, ограничивая общение минимально возможным уровнем.
Однако, – и это было самое интересное из того, что сообщила соседка, – вся эта вялотекущая склока на почве хронического мизулинского пьянства была уже, можно сказать, в прошлом, и жизнь в квартире в последнее время сильно переменилась.
Где-то с месяц назад, по словам Порфирьевны, ее сосед внезапно и резко бросил пить, так что она была почти уверена, что с этого времени он не выпил ни грамма горячительных напитков. На Порфирьевну это произвело впечатление истинного чуда: Если бы он лечиться стал или что… а чтобы так, по собственной воле – делилась она своими соображениями со слушающим ее милиционером – такого и не бывает вовсе. Я уж этих пьяниц навидалась, наслышалась про них, знаю, чего от них можно ожидать. А тут такая перемена… Но ясно, что не пьет – он же всё время на моих глазах. Мизулин, приходя с работы, почти безвылазно сидел дома, посещения друзей тоже прекратились (дак, если он не пьет, так что им здесь делать?), он стал готовить себе по вечерам кое-какую еду, что-то варил, жарил, чего раньше за ним практически не наблюдалось (да и денег-то у него обычно на нормальные продукты, поди, не было), судя по всему, поправился на несколько килограммов и вообще стал выглядеть свежее и бодрее (вот: без водки-то и здоровье улучшилось, всего-то месяц прошел).
Порфирьевна сначала никак не могла понять, что это случилось с ее соседом, что его подвигло на столь решительный шаг – ясно же было, что такое длительное воздержание давалось ему вовсе нелегко. В то же время он вовсе не выглядел замученным и подавленным и, похоже, оптимистически смотрел в свое будущее, ожидая от него чего-то значительного и хорошего – видно, не предполагал человек, чем для него это закончится. О его взглядах на будущее Порфирьевна судила по его собственному заявлению: через какое-то время после обозначившейся перемены соседка решилась и напрямик спросила Мизулина, верно ли, что он совсем бросил пить. (Раньше такое обращение было бы просто невозможно, но теперь они стали чаще разговаривать друг с другом, и общий тон разговоров был вполне дружелюбным). Сосед отнюдь не окрысился на то, что бабка сует свой нос, куда ее не просят, а вежливо подтвердил, что теперь не потребляет ничего спиртного и в ближайшем будущем намерен не сходить с этого курса.
– А дальше видно будет, – сказал он, улыбаясь и как будто даже гордясь теми горизонтами, которые открывались перед ним в этом «дальше».
Порфирьевна что-то промекала в ответ – так сказать, выразила свое одобрение соседскому решению, но одновременно и обозначила свое недоумение – с чего бы так?
– А что ж мне всегда такую жизнь вести? Здесь, в этих условиях? Могут ведь быть и другие варианты. У меня еще время есть впереди… Попробуем, посмотрим… А тогда и решим: пить – не пить? как пить? что пить?
– Верно я говорю? – закончил он свое неожиданное признание, видимо, почувствовав, что слишком уж приоткрывает свои подспудные соображения и планы.
У меня еще время есть впереди… – значит, на что-то надеялся, чего-то ждал, рисовал себе какие-то розовые дали. Ничего-то не может знать человек о своей судьбе, и сворачивая за угол, никак не может угадать, что его на самом деле ожидает за этим поворотом. Так что всякое мыслимое предвосхищение будущего – пусть даже ближайшего – стоит, по примеру нашего классика, снабжать непременным примечанием: ебж – если буду жив.
Несмотря на весьма расплывчатый ответ Мизулина о причинах столь разительного поворота в его привычках и поведении, Порфирьевна не так уж долго оставалась в недоумении относительно наблюдаемого ею «чуда». Вскоре у нее появились рациональные соображения, постепенно оформившиеся в подтверждаемую солидными фактами гипотезу, которой она и поделилась с внимательно слушавшим ее милиционером.
– Женщина у него появилась. Вот что я вам скажу. От нее всё и идет, – рассказывала она с некоторым воодушевлением, вполне понятным, если учесть, что весь процесс постижения истины – от возникновения первых догадок к формулированию рабочей гипотезы, и затем к выяснению фундаментального свидетельства, блестяще подтверждающего высказанное предположение, – был пройден ею самостоятельно и практически до конца: никаких сомнений у нее больше не оставалось.
Суть соседкиного рассказа сводилась к тому, что буквально через день после ее разговора с Мизулиным у нее появилось некоторое объяснение его чудесного преображения. Вернувшись домой поздно вечером – а она два раза в неделю ходила в заводской клуб на спевки самодеятельного хора («не шей ты мне, матушка, красный сарафан…», «наших рек разлив, что моря весной; до чего ж красив ты, мой край родной…» и тому подобные образцы «народного» творчества) – Порфирьевна с удивлением обнаружила, что сосед брал ее чайные чашки: они у меня на кухне в шкафчике стоят – две красивые чашки – с розами – и блюдца такие же. А у Сашки-то сроду чашек не было – да и зачем они ему? Ему стаканы-то и сподручнее, для водки-то в самый раз. А здесь по-другому понадобилось. Он, конечно, чашки-блюдца помыл, на место поставил, но я-то вижу – не так стоят, да и в одной еще вода не высохла. Ага, думаю, гостью принимал, пока меня не было. Да не какую попало – его лахудрам и стакан бы сгодился – не-ет! Тут дама приходила – вот он и расстарался.
С этим выводом самодеятельная сыщица связала и мизулинские вечерние вылазки из дому. Хотя тот, приходя с работы, теперь перестал ежедневно уматывать куда-то в свою компанию (раньше он мог и вовсе не придти ночевать), но все же несколько раз за этот месяц он часу в седьмом-восьмом вечера куда-то уходил (куда на ночь-то глядя? уже темно об эту пору…) и возвращался очень поздно – может быть, и под утро: возвращений его Порфирьевна не слышала и ничего об этом сказать не могла. Но – в чем она была точно уверена – наутро он был трезв как стеклышко. Вот ведь что удивительно. Точно так же он ушел и вечером предыдущей пятницы – за день до описываемого разговора с милицией, но, как мы знаем, утром он домой не вернулся.
Всё вместе взятое, по мнению наблюдательной мизулинской соседки, могло иметь лишь одно объяснение: у ее соседа появилась зазноба. Не подружка на час, а серьезная женщина, с которой Мизулин связывал какие-то далеко идущие планы: возможно, собирался снова жениться и тем самым резко изменить свою жизнь. Только так можно было истолковать его туманные намеки и – самое главное – его твердое решение покончить с пьянством.
Развивая эту плодотворную гипотезу, Порфирьевна сделала и дальнейший шаг в своих рассуждениях. Ход ее мыслей был прямолинеен и довольно убедителен:
Ладно, Сашка связался с серьезной положительной женщиной (надо же нашлась такая – обратила на него свое внимание, на пьяницу-то; но тут дело темное – любовь, как говорится, зла…), они собираются соединиться – вступить в брак (он, по крайней мере, сильно на это надеется, и готов ради этого на любые подвиги – бросил пить, не шуточное ведь дело). Пусть всё так. Но куда он шастает по ночам? Зачем? У него же своя комната – приводи кого хочешь, хоть вовсе живите вместе. Нет, здесь им что-то не подходит. А если и появляется она здесь, то лишь тайком – когда Порфирьевны дома заведомо нет. А чего таиться-то? Кто бы им помешал?
А ясно чего тайну разводят! Замужем она – вот и всё объяснение. Понятно, что пока окончательного решения еще нет, муж и догадываться ни о чем не должен. Тут и раздумывать не над чем. Потому и от Порфирьевны таятся – чтоб слухи не пошли, мало ли как дело обернется. Да и при разводе (а ей ведь сперва развестись надо будет) много лучше будет, если обвинить ее будет не в чем, и всё будет шито-крыто. Ей поди при разводе с мужем много чего делить придется – неспроста Сашка надеется на какую-то новую, обеспеченную жизнь. Ишь как высказался: условия он собирается улучшить, эти условия его уже не удовлетворяют.
Меня, как автора, просто восхищает логика этой старушенции: двух обнаруженных ею вымытых чашек оказалось для нее достаточно, чтобы выковать прочную цепочку выводов и даже сделать вполне правдоподобное предположение о личности никогда ею не виденной зазнобы. Рассуждала она приблизительно так: Она – обеспеченная дама (ясно, не девчонка), с запросами и претензиями (Сашка по сравнении с ней – шантрапа и голь перекатная; то-то он с этими чашками суетился – пытается марку держать!), и при этом ее статус не связан с мужем; кто бы тот ни был, не он ее делает обеспеченной и уважаемой – иначе на что бы Сашка рассчитывал после ее развода. Должно быть, она – откуда-то из торговли, и не рядовая продавщица, а может, завотделом или даже директор магазина (занимающая какой-то пост врачиха? или завпроизводством в ресторане? что-нибудь в этом роде), то есть человек, чего-то серьезного в жизни достигший и имеющий собственный вес. Раз она сама по себе – кто-то, значит и возраст у нее соответствующий: за тридцать, а-то и под сорок – где-то к Сашкиным годам приближается. Если так всё разложить по полочкам, картинка получается вполне складная, ничто в ней не противоречит наблюдаемым фактам.
А в довершение всего рассуждения Порфирьевны о существовании – пока что, на этом уровне ее знаний, только гипотетическом – некой женщины, пресловутой дамы, близкое знакомство с которой и стало причиной мизулинского преображения (а вероятнее всего, и подстерегавшей его катастрофы), получили блистательное подтверждение. Как поведала рассказчица внимательно слушавшему милиционеру, несколько дней назад, вернувшись с очередной спевки, она сразу учуяла необычный запах – в их маленькой прихожей явственно пахло женскими духами (я этот запах знаю, «Может быть» называется – не наши духи, заграничные – у нас все девки за ними гонялись). Включив свет, она обнаружила – на тумбочке под вешалкой – беленький обшитый кружевом платочек (я его и не тронула, но что тут думать – ясно, дамский платок; у него-то поди и мужских-то платков в заводе нет). Никаким иным образом, кроме как визитом дамы, объяснить это было бы невозможно. А стало быть с этого момента гипотеза о реальном существовании таинственной зазнобы перешла в разряд доказанных фактами свидетельств.
Однако – и Порфирьевна, к ее чести, этого не скрыла в своем рассказе – прямо сразу же возникла неувязка, объяснения которой найти не удалось. Когда – минут через десять-пятнадцать – наша героиня (пусть ее роль только эпизодическая, но и она – значимый персонаж романа, да и рассказ ее занял почти целую главу) снова вышла в коридор, платка там уже не оказалось. Понятно, что обнаруживший свою оплошность сосед забрал его, хотя и с явным опозданием – факт дамского визита к нему уже был зафиксирован (а затем, добавим, и внесен в милицейский протокол). Окрыленная своим сбывшимся предвидением Порфирьевна решила ковать железо пока горячо и продолжить выяснение личности мизулинской посетительницы. Вновь одевшись, она вышла из подъезда и подошла к небольшой компании, состоявшей из трех бабок, давно уже – еще до ее ухода на спевку – оккупировавших скамейку перед домом и досидевших, по своему обыкновению, до самого позднего вечера. Пора ежевечерних телесериалов в те времена еще не наступила (да и, как мне кажется, не у всех еще тогда были телевизоры), а чем-то надо же было им занимать свободное время. Присев с ними рядом (я на минуточку, воздухом с вами подышу – да мы и сами уже сейчас пойдем, пора уж по домам) и перекинувшись с завсегдатаями скамейки несколькими ничего не значащими фразами, охваченная азартом успешного расследования сыщица осведомилась у явно обладавших нужной ей информацией соседок: видели ли они, что за дамочка приходила к хорошо известному им Сашке – относительно недавно она должна была покинуть подъезд. Но тут ее ждал совершенно не предполагаемый облом. Бабки дружно заверили ее, что к ее Сашке никто подобный не приходил: какие-то люди, конечно, ходили туда и сюда, но никаких дамочек (то есть особ женского пола, уже вступивших в брачный возраст и еще, по-видимому, не успевших утратить способность к деторождению) здесь за последние пару часов не наблюдалось. Если, разумеется, не принимать в расчет Варьку с третьего этажа, которая недавно пошла домой с детской коляской и со своим старшим, плетущимся за матерью.
Порфирьевна постаралась скрыть от собеседниц свое разочарование и крайнее удивление, но в душе была сильно раздосадована. Все ее построения, обладающие, на ее взгляд, неоспоримой логичностью, а после находки платка так даже и очевидной наглядностью, наткнулись на непредвиденное препятствие. Понятно, что проще всего было бы объяснить возникшее противоречие в фактах тем, что заболтавшиеся кумушки просто не обратили внимания на приходившую и покидавшую подъезд дамочку. Вероятно, милиционеры (хоть всё заранее знающий усач, а хоть даже и склонный к сомнениям и больше доверяющий свидетелям лейтенант Одинцов) вполне удовлетворились бы таким простейшим предположением – не видели, потому что заговорились и не придали значения, – но Порфирьевну, опирающуюся на свой многолетний житейский опыт, такое неправдоподобное объяснение устроить никак не могло. Что-то во всей истории, взятой в целом, было явно не так, и ставшие ей известными факты определенно не хотели стыковаться друг с другом. Чтобы свести как-то концы с концами, оставалось предположить, что искомая дамочка проживает в том же самом подъезде, и для визита к Мизулину, ей не требуется выходить на улицу. Но и этот путь рассуждений вел к полному абсурду: наша сыщица прекрасно знала, что никто из живущих в их подъезде ни в малейшей степени не походит на нарисованный ею портрет Сашкиной зазнобы. (Мне представляется, что была еще одна возможность объяснения наблюдаемых фактов: вычисляемая дамочка могла не жить в их подъезде, но навещать кого-то из здесь живущих, так что в тот момент, когда Порфирьевна расспрашивала о ней соседок, она могла, уйдя от Мизулина, сидеть в квартире своей подруги, сестры или любого другого, близко знакомого ей жителя описываемого дома. Однако сама рассказчица такую – пусть, судя по всему, и небольшую – вероятность не принимала, надо полагать, во внимание и в своем рассказе даже не упомянула). Таким образом, если подвести окончательный итог рассказу мизулинской соседки, можно сказать, что она по-прежнему считала главной причиной резких перемен в поведении бывшего пьяницы появившуюся в его жизни женщину, но кем была эта пресловутая дамочка и как ей удавалось не попадаться никому на глаза, оставалось для Порфирьевны неразрешимой загадкой.
На этом, я думаю, и следует закончить данную главу: главное, о чем поведала милиции соседка покойного электрика и на чем основывались будущие рассуждения настоящих сыщиков, уже мною изложено, а если какие-то детали и были упущены, то их можно будет добавить и позже, когда в этом появится необходимость.
Глава девятая. Генеральский сын
Наконец-то я добрался до главы, в которой смогу представить читателям еще одного из главных героев нашего романа, до сих пор не появлявшегося на этих страницах, а заодно открыто рассказать о том, по поводу чего мне уже не раз приходилось отделываться туманными обещаниями будущих исчерпывающих разъяснений. Буквально через несколько абзацев всякий читающий роман сможет убедиться, что поразительная осведомленность Миши (а, следовательно, и моя, как автора) о самых мелких деталях этой запутанной криминальной истории и даже о содержании милицейских протоколов вовсе не результат нашей с ним безудержной фантазии, а имеет под собой вполне прозаическую основу, не нуждающуюся в каких-то выдумках и довольно строго ограничивающую пределы допустимых в художественном произведении поэтических вольностей.
С новым персонажем нашего романа – а по существу, со своим старым знакомым – Миша столкнулся в вестибюле института, как раз рядом с уже хорошо известной читателю каморкой вахтера.
Миша подошел туда с простейшей целью: выяснить, забрали ли уже ключ от 317-ой комнаты, где он работал вместе с другими сотрудниками лаборатории, или же ему надо взять этот ключ и расписаться в особом журнале, фиксирующем – помимо прочего – и время, когда сотрудники НИИКИЭМСа появляются на рабочем месте, и когда его покидают. Хотя время уже подходило к двенадцати часам (а рабочий день в институте начинался строго в девять ноль-ноль), Миша не мог быть на сто процентов уверен, что хоть один из троих его сослуживцев, работающих в этой комнате, его опередил и уже взял ключ – могло быть по-всякому. Чаще всего ключ отсутствовал, поскольку обычно Миша появлялся на работе отнюдь не в первых рядах. Даже на фоне царящего в таких учреждениях довольно пренебрежительного отношения к производственной дисциплине не имевший ученой степени мэнээс Стасюлевич М.Г. выделялся своей вольностью и даже несколько бравировал тем, что посещал отведенное ему присутственное место не «по часам», отсиживая свои сорок часов в неделю «от звонка до звонка», а по собственному расписанию, которое сам и определял. (А если честно, то не особенно о нем и беспокоился – лишь изредка коря себя за то, что дело идет слишком медленно, и давая себе зарок – «с понедельника», «с первого числа» и т.п. – интенсифицировать свои трудовые усилия). Оправдывая себя и свою излишнюю безалаберность в отношении этих самых «трудовых усилий», он подводил под принятую им линию поведения принципиальную базу и понятие «ненормированного рабочего дня» (своеобразно толкуемое научными сотрудниками) объявлял одной из фундаментальных академических свобод.
Я вам не бухгалтер, – вот его твердая позиция, которую он не только неоднократно декларировал в лабораторных разговорах за чайным столом (при этом в чайных чашках могли быть и иные напитки), но и – по возможности – практиковал в реальной жизни. Если я дома до поздней ночи могу читать научные статьи или исписывать груды бумаги, рассчитывая какой-то процесс, и это считается нормальным, то и в институт я могу приходить, когда считаю нужным, и никакая тетенька из отдела кадров или из министерства не должна мне в этом смысле ничего указывать – я не хуже ее знаю, как мне планировать свою работу. Как бы ни относилось его непосредственное начальство к подобным декларациям, до поры до времени Мише (да и прочим) это сходило с рук, и на все его вольности смотрели сквозь пальцы. Хотя, возникни у того же завлаба необходимость приструнить не угодившего ему чем-то сотрудника, в его руках был бы уже готовый набор Мишиных прегрешений против производственной дисциплины: хочешь – объявляй ему порицание перед строем, а хочешь – так и вовсе увольняй его с завтрашнего дня. КЗОТу[3]3
Разъясню, на всякий случай, эту хорошо знакомую старшему поколению аббревиатуру – вдруг кому-то из молодых читателей (буде такие у романа появятся) она неизвестна.
КЗОТ – Кодекс законов о труде – тоненькая книжечка, в которой были прописаны разные правила, в согласии с которыми должны были строиться взаимоотношения между где-то работающим советским человеком и его работодателем (т.е. советским государством в лице его различных форм и ответвлений). Нельзя сказать, что эти правила сильно мешали начальникам поступать как им заблагорассудится в отношении своих подчиненных. Ничего подобного не предполагалось, и каждый начальник – если возымел бы такое желание – мог любого из своих работников хоть с кашей съесть или, по крайней мере, сделать невыносимым его дальнейшее пребывание в стенах данной конторы (неважно, шла ли речь о патронном заводе или о детском саде). Все – и начальники, и подчиненные – это знали и вели себя соответственно. Однако КЗОТ и стоящий за ним закон (суд, прокуратура и т.д.) требовали любую расправу с подчиненными оформлять в согласии с рядом условий, прописанных в этой книжечке. А посему произвол начальства и административный раж преданных своему руководству этих самых «тетенек» несколько умерялись необходимостью, прежде чем получить желаемый эффект (съесть с кашей), выполнить ряд предписываемых КЗОТом действий и соблюсти указанные в нем условия. Именно эти дополнительные хлопоты и требующие некоторого времени излишние обороты административного механизма до определенной степени тормозили начальственную прыткость и – до поры до времени – предохраняли фрондирующих сотрудников (вроде нашего Миши) и разного рода нерадивых работников (вроде выше описанного пьяницы Мизулина) от перепадов настроения их начальников и от угрозы мгновенного испепеления на месте. Кроме того, все эти составляющие КЗОТ предписания и правила давали благоприятную возможность для вмешательства в процесс управления всякого рода сил, стоящих как бы в стороне от него, но вовсе не собирающихся оставаться безучастными. При определенном стечении обстоятельств свою палку в стронувшееся с места и наезжающее на работника колесо могло вставить, например, партбюро (и стоящий за ним райком партии), не желающие упустить благоприятный повод и указать много возомнившему о себе начальнику, кто на самом деле в доме хозяин. Так что иной раз (пусть и весьма редко) по поводу какого-нибудь никому не интересного Миши могли возникнуть нешуточные баталии, в которые могли втянуться и министерства, и прокуратура, и обком партии, и местный отдел ВЦСПС (уж не буду расшифровывать и эту аббревиатуру – кому интересно, пусть справляется в энциклопедии), и еще бог знает кто. Экономя силы и опасаясь подобных осложнений, начальники несколько умеряли свой пыл и выбирали более гибкую линию поведения, а разного рода Миши и Сашки пользовались образующимися при этом щелями и зазорами в существующей жесткой административной системе управления.
[Закрыть] это противоречить не будет. Да и сам Миша понимал, что принципы принципами, а реальное поведение не может базироваться только на них, надо принимать во внимание и текущее соотношение сил и прочие обстоятельства, а потому вполне мирился с тем, что, проводя свою принципиальную линию, приходится кое-где и пригнуться, а в некоторых случаях не стоит упрямо лезть на рожон – толку от этого все равно не много.
В то время, когда Миша мне об этом рассказывал, он уже довольно иронически относился к своей младенческой прямолинейности и своим тогдашним декларациям. Однако кое-что из прежних настроений и взглядов в нем оставалось. Так он, посмеиваясь, но и с некоторым горделивым оттенком, поведал мне историю из тех времен, повествующую о его лобовом столкновении с местными блюстителями трудовой дисциплины, так сказать о заочном конфликте с ними, закончившемся полной Мишиной победой – если не нокаутом, то уж точно по очкам.
В момент одного из периодических весенне-осенних обострений борьбы с нарушителями дисциплины – лентяями и прогульщиками – дирекция НИИКИЭМСа решила устроить рейд по их выявлению – поименно – и последующее их гласное осуждение, чтобы и им самим, и прочим неповадно было опаздывать на работу или еще как-то сокращать свой рабочий день. Возможно в институт пришло очередное строгое указание не снижать накала упомянутой борьбы (плод творчества какой-то из тех самых «тетенек» – неважно в штанах она была или в юбке – ее половая принадлежность в данном контексте несущественна, главное – это роль, которую она играет, роль приживалки, не имеющей определенных занятий и беспрестанно озабоченной необходимостью напоминать о себе начальству, доказывая свою полезность и незаменимость и, тем самым, оправдывая получаемую зарплату). Однако возможно и сам «акадэмик», раздосадованный своими сотрудниками, помимо всего прочего бездельничающими и не радующими своего директора россыпями научных достижений, которые могли бы приблизить момент его производства в высшее академическое звание, повелел устроить своим ленивым «людишкам» показательную Варфоломеевскую ночь. Об истинных причинах, вызвавших эту экстраординарную экзекуцию (известная Мише новейшая история НИИКИЭМСа не сохранила сведений о других подобных мероприятиях, а на Мишиной памяти оно было единственным и более не повторялось), ничего более сказать нельзя. Но как бы то ни было, такое решение было принято, и на его основании сформирована специальная проверочная бригада. В нее включили несколько человек (для коллегиальности и предотвращения возможных злоупотреблений на почве личных симпатий или бытовых конфликтов). В число проверяющих попали: сотрудница отдела кадров, всем известный проныра из комитета комсомола, инженер по технике безопасности и охране труда (вот и ему какое-никакое дело нашлось – что само по себе неплохо), еще кто-то. Мероприятие готовилось в строжайшей тайне, и подавляющее большинство рядовых сотрудников о нем не подозревало, так что, когда проверяющие в назначенный день заняли свои места у вахтерской (а другого пути проникнуть в институт не существовало), появление ниикиэмсовцев на рабочих местах шло в обычной манере: к девяти часам (время «Ч») бóльшая часть ключей еще висела на своих гвоздиках, а исчезнувшие относились, главным образом, к помещениям первого и второго этажей, где размещались технические службы и сотрудники АУПа[4]4
Объясню и это, привычное тогда сокращение.
АУП – административно-управленческий персонал.
[Закрыть], – те самые «бухгалтеры», о которых так свысока отзывался Миша, и прочие приравненные к ним лица, – вынужденные под бдительным присмотром своего начальства приходить на работу строго по часам.
Ровно в девять проверяющие – кто с удовольствием (большинство ауповцев раздражалось при мысли об этих ученых, свободно порхающих туда-сюда как пташки, в то время как они, просиживающие свои восемь часов «от сих до сих», даже в соседний магазин отлучиться не могут, не испросив на то специального позволения), а кто и со смущением (неловко и нехорошо всё же вылавливать и «закладывать» своего же брата-мэнээса, а тем более почтенного завлаба), но повинуясь высшей воле, – приступили к своим обязанностям, записывая, кто опоздал на пять минут, кто на восемь, а кто и на полчаса. К четверти одиннадцатого рейд посчитали завершенным: почти все ключи были разобраны, а списки опоздавших были весьма пространными. Так что, когда ничего не подозревавший Миша появился – по своему обыкновению – в двенадцатом часу в лаборатории, он застал своих сослуживцев за увлеченным обсуждением результатов недавно закончившейся проверки и опасливыми предположениями о тех неприятностях, которые она может принести в недалеком будущем. (Сразу надо сказать, что опасения их были напрасны: никаких оргвыводов из этой проверки не последовало, и ее результаты были положены под сукно. Вероятно, как ни плохо думало начальство о дисциплине подчиненных ему этих ученых, но и оно было ошарашено гигантским числом тех, кого собиралось записать в графу «злостные нарушители» и примерно наказать). Приход неспешно притопавшего на работу Миши был встречен завистливыми возгласами попавших в черные списки неудачников, а сам «лентяй и прогульщик» чувствовал себя триумфатором: матч со злобной администрацией он выиграл с разгромным счетом «Два – ноль» – и принципам своим он не изменил, и из расставленных на него сетей благополучно ускользнул – помогло игравшее на его стороне провидение. Отзвук этой маленькой окрашенной в юмористические тона победы был отчетливо слышен в его рассказе даже через десять с лишним лет после прошедших событий.
Чувствую, что пришло время – в который раз – объясниться с читателем по поводу моих пространных отступлений от основного сюжета. Не отрицая того, что, вероятно, главной их причиной надо считать неистребимую (граничащую с графоманией) склонность автора отдаваться на волю своей сиюминутной прихоти и – без руля и без ветрил – плавать по воздушному океану самостоятельно складывающегося повествования, всё же надо сказать, что налицо присутствует (и до определенной степени управляет содержанием и длительностью таких проведенных в свободном плавании отрывков) и вполне осознанное стремление автора время от времени напоминать читающему, что создающие основу сюжета жутковато-мистические происшествия – все эти пируэты мертвого тела во времени и пространстве – происходили не в каком-то грозном сказочно-фантастическом мире, где могут фигурировать безжалостные марсиане, монструозный гений зла профессор Мориарти или же не менее ужасный, желтолицый и раскосый, злодей Фу Манчу, а на нудновато обыденном фоне нашей недавней жизни со всей ее советско-конторской и житейско-бытовой тягомотиной. Автор, по крайней мере, надеется, что ему удастся более или менее адекватно передать то ощущение резкого контраста двух сфер жизни, обычно не пересекающихся в литературе, но в действительности, по воле случая, оказавшихся в близком соседстве. То трудно определимое, но яркое ощущение, которое пишущий эти строки испытал, слушая Мишин рассказ, и которое наложило специфический отпечаток на всю эту историю.
Возвращаясь к пришедшему на работу и стоящему перед окном вахтерской Мише и продолжая прерванный рассказ, скажу, что пока он всматривался и пытался установить, висит ли на гвоздике нужный ему ключик (ага! ключ уже забрали, можно идти наверх), краем глаза он заметил спускающегося по лестнице мужчину и в тот же миг услышал его удивленный возглас:
– О, Стас! Здорово!
Миша обернулся и, хоть не в ту же секунду, но почти сразу узнал в приближающемся к нему мужичке своего бывшего одноклассника, с которым виделся последний раз вскоре после окончания школы и за последующие восемь лет, пожалуй, больше и не встречался.
– Кока, ты? Вот так номер! Здорово! А как это тебя к нам занесло? Ты же ведь, вроде, собирался по юридической…
– Ну да! Ну да! – быстро перебил его этот самый Кока и, взяв Мишу за рукав, потянул его в сторону от вахтерской. – Давай отойдем чуток. Что мы тут будем на проходе… людям мешаем, и вообще…
Странноватое имя для молодого советского человека – Кока. Что-то такое дореволюционно-литературное, великокняжеское или гвардейское, напоминающее о какой-то «золотой молодежи», которая устраивала кутежи у «Яра» и ездила на тройках к цыганам. Или по ассоциации наводящее на мысли об уже отшумевших к тому времени столичных «стилягах» (в провинции тоже, по-видимому, были – в начале шестидесятых – некие единичные представители этого племени, но здесь они были малозаметны и никакой погоды не делали). Однако тот, кого Миша назвал Кокой, вовсе не походил ни на стилягу (знакомого большинству по журналу «Крокодил»), ни – тем более – на гвардейского поручика царских времен. Никакого набриолиненного кока на голове (который, по слухам, должен быть непременным атрибутом стиляг и который мог бы объяснить происхождение Кокиного имени) или хотя бы каких-то особенных бачек или вычурного перстня на руке – ничего такого, бросающегося в глаза и выделяющего из серой толпы совслужащих. Ничего примечательного. Обыкновенная аккуратная прическа, тугие чисто выбритые щеки (мордастенький такой!); средний рост, в фигуре ничего похожего на гвардейскую статность – скорее уж намечается склонность к округлости и полноте; обыкновенный, хотя и очень приличный, костюмчик с белой рубашкой и строгим темно-синим галстуком… Стандартный советский молодой человек, мало чем отличающийся от Миши и его коллег приблизительно того же возраста.
Правда, была в нем и особенная черта, выделяющая этого Коку из массы его сверстников, – не соответствующая возрасту солидность. Почему-то казалось, что если представить Коку на одном из собраний, проводимых в НИИКИЭМСе достаточно регулярно по разным казенным поводам, например, по случаю принятия коллективных обязательств в социалистическом соревновании, то сидеть он будет не в задних рядах – подальше от начальственных глаз, – где обычно пристраивались сам Миша и его болтливые приятели, а на более заметном месте: в первых рядах, а то и за столом на сцене – среди выбранных в президиум. Что-то в облике сего – только что заявившего о своем участии в сюжете – героя придавало ему значительный и претендующий на определенные полномочия вид. И дело было не в костюме с галстуком – в те времена, подобный наряд был обыденным и привычным для любого советского учреждения, и служил, можно сказать, униформой для всякого работника, получившего определенное образование и не имеющего на рабочем месте дела, связанного с гаечными ключами, паклей и машинным маслом. Кокина солидность создавалась не его манерой одеваться или, например, снисходительным тоном в разговорах с формально равными ему собеседниками, нет, дело было в неких ускользающих от прямого взгляда и трудно уловимых нюансах. Что-то Кока знал про себя такое, не соответствующее его возрасту и придававшее вес каждому сказанному им слову. Несмотря на молодость, он чувствовал себя значительной фигурой, мнение которой всякому приходится принимать в расчет, и его внутреннее самоощущение невольно передавалось тем, кому приходилось с ним общаться. Однако Миша сначала ничего особенного и не заметил, а обратил внимание на Кокину внушительность только позже, когда ему было уже ясно, откуда она берется.
Так всё-таки, почему Кока? Откуда у молодого нашего парня такое экзотическое имечко? Конечно, подобная проблема вряд ли может захватить воображение любителя детективных загадок – с проблемой «запертой комнаты» ее не сравнишь, – тем не менее, налицо некая странность и несообразность, которая выбивается из ряда привычных жизненных фактов. Более того: в вышесказанном есть уже и основа для того, чтобы разобраться с этой нехитрой загадкой. Надо только подойти к ней с правильного конца и начать не с таинственного Коки, а с уже неплохо известного нам Стаса. Ясно, что Стас – это сокращенный Стасюлевич, ничего другого здесь и предположить нельзя. А где даются такие клички, производные от фамилий? Понятное дело, в школе. И тогда остается мало сомнений, что и Стас, и Кока – это такие же школьные словечки как физра, училка или продленка. Заранее зная ответ на свою детскую «загадку», скажу, что здесь мы попали в самую точку: как Миша Стасюлевич еще в младших классах привык отзываться на коротенькое Стас и избавился от него лишь после поступления в институт, так и его одноклассник Костя Коровин поневоле стал сначала Коровой (а как же иначе?), классе в шестом ненадолго превратился в менее обидного Кокорю, а затем – и уже до окончания школы – за ним закрепилось звучное, хотя и несколько выпендрежное (чего он вроде бы и не заслуживал) имя Кока.