355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Воспоминания пропащего человека » Текст книги (страница 9)
Воспоминания пропащего человека
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:14

Текст книги "Воспоминания пропащего человека"


Автор книги: Николай Лесков


Соавторы: Абрам Рейтблат,Николай Свешников
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Этот день закончился обыкновенным порядком, но в понедельник вечером, в сопровождении многочисленного конвоя, к нам в отделение явились административные и судебные власти. Это была какая-то смешанная комиссия, состоявшая из высших чинов полиции, членов тюремного комитета, товарища прокурора и следователя. Мы были выставлены в шеренгу, и товарищ прокурора начал вызывать недовольных или желающих заявить какие-либо претензии; но, конечно, как это и всегда бывает, очень немногие осмелились принесть какую-либо жалобу. Я, со своей стороны, обратился к прокурору только с просьбою приказать обчистить наши спальни, в которых легионы блох не давали покоя. Мое заявление было принято к сведению, и на другой же день прислали истребителей насекомых.

Прошло недели три: перемен в нашем положении никаких не произошло; только старший надзиратель постоянно уверял, что скоро все изменится к лучшему.

От двух арестантов, вызванных к следователю, мы узнали, что Герасимов отдан под военный суд, и мы боялись, чтобы он не оговорил и других в подстрекательстве или в знании его намерения.

Однажды, вечером, всех нас, переведенных из исправительного заведения, вызвали в канцелярию и оттуда тотчас же перевели в посетительскую. Старший надзиратель, подойдя ко мне, сказал:

– Свешников, мне нужно выбрать хороших людей, которые посмирнее, так вы подите сюда.

И он отвел меня в сторону. Такая честь мне было польстила, но я сейчас же разочаровался, когда увидал, что в нашу сторону начали выбирать таких людей, которые считались самыми отчаянными. Таким образом отобрали около тридцати человек и приставили к нам конвой, а прочих увели из посетительской. Мы дожидались около часа в недоумении, но наконец увидели служителей, несущих нам собственную одежду: тут мы поняли, что нас хотят куда-то отправить.

По мере того как мы одевались, нас по несколько человек выводили в коридор, а затем сажали в арестантские кареты.

Часов в десять вечера нас окружили конным конвоем и вывезли за ворота. Долго мы не знали, куда нас везут, но наконец увидели Литовский замок и догадались.

В Литовском замке, в посетительской, уже находился смотритель, его помощники, городовые и чуть не целая рота служителей. Мы были приняты смотрителем очень строго: он прямо объявил нам, что всех нас заморят в карцерах…

По окончании переодевания, по два и по три человека, нас отводили в секретное отделение и там запирали в маленькие камеры, в которых не было ни постелей, ни столов, ни табуреток. Приставники и караульные не говорили с нами ни слова, а мы боялись с ними заговаривать и страшились того, что будет дальше. Неизвестность будущности и та суровая молчаливость, с которою обращались с нами, тяжелым камнем давила душу и не дала никому уснуть. Так прошли целые сутки; никто к нам не приходил и, кроме воды, мы ничего не получали.

Наконец, на другой день вечером, после поверки, мы услыхали в коридоре бряцание ружей конвойных и шпор смотрителя.

Стоя у дверей, мы прислушивались к каждому звуку, как будто стараясь в этих звуках уловить свой приговор. Долго были слышны грозные шаги и хлопанье дверями и запорами. Но вот дошла очередь и до нас. Сердце, что называется, замерло…

Коридорный быстро повернул ключ в замке нашей камеры; железный засов щелкнул, двери настежь распахнулись, и смотритель, в сопровождении городового и приставника (конвойные остались в коридоре), с бумагою в руках, вошел в нашу комнату. В камере нас находилось трое.

– Как тебя зовут? – обратился к одному из нас смотритель и, получив ответ, посмотрел в бумагу и приказал выйти в коридор. Второму моему товарищу тоже было приказано выйти.

– А тебя как звать?

– Николай Свешников, – ответил я.

– A-а, так ты Свешников! Ты, верно, птица! Так я ж тебя упеку! Ты у меня живой не выйдешь, если что замечу. Если в карцере не заморю, так здесь, в камере, повешу! Запереть его! – Меня заперли.

Что было причиною того, что я попал в какой-то особенный список и меня заперли одного? Я не мог ничего придумать. Более всего я опасался, чтобы Герасимов не оговорил меня или не обнаружились бы те записки, которые я писал в исправительном заведении.

Несмотря на то, что у меня более суток не было крошки во рту, когда мне, после обхода смотрителя, принесли порцию хлеба и горох, я не дотронулся до пищи.

Всю ночь я опять не мог уснуть: мысли, одна другой страшнее, преследовали меня. Я думал, что мне более уже не видать свободы, и мирился со всем: с вечною тюрьмою, с каторгой, лишь бы остаться живу.

Дни шли за днями. Я сидел в совершенном неведении, какая ожидает меня участь. Меня не выпускали даже за необходимостью: так называемая парашка постоянно находилась в моей камере, и только через неделю мне принесли тюфяк, подушку и одеяло. Но вот однажды, вечером, двери камеры моей снова отворились и смотритель, войдя, прочел мне приговор военного суда над Герасимовым и его товарищем: первый из них присуждался к смертной казни через расстреляние, а второй к двадцатилетней каторжной работе.

– И всем прочим бунтовщикам то же будет! – грозно посмотрев на меня, прибавил смотритель и вышел.

Это известие еще более усугубило мое отчаяние.

Тяжело одиночное заключение, но неизвестность участи была еще тяжелее. Так прошло около месяца: я оставался один, и никто со мной не говорил ни слова. Наконец меня перевели в другую камеру, где я оказался уже в сообществе трех своих товарищей. Только тут, через несколько времени, мне пришлось узнать, что это распоряжение сделано новым смотрителем Мак-вым, поступившим на место Нов…, и что нас не ожидает никакая кара. Спустя еще месяц мы были переведены в другое отделение, в общую камеру, а через два месяца наступил срок моего освобождения.

По окончании срока мне следовало отправиться на родину по этапу; но я об этом уже не кручинился, а несказанно был рад тому, это избавляюсь этого места, и считал себя наполовину свободным.

Когда я пришел в цейхгауз за своими вещами, то убедился, что узел мой не тронут, книги и записки мои целы.

Из пересыльной мне удалось известить сестру о моем освобождении; она пришла меня проводить.

В Москве, на Колымажном дворе, обыск был не особенно строг, а потому я не особенно тщательно прятал свои записки; но между тем я попал на прозорливого жандарма, который более всего рылся в моих книгах и, отрыв записки, передал их офицеру, а последний оставил их у себя. Я пожалел свои записки, но думал, что мне их только не возвратят, и потому не особенно беспокоится. Но через час после того, как кончится обыск, явились надзиратель с жандармом и приказали мне собираться со всеми вещами и следовать за ними. Я полагал, что вызывают в канцелярию для объяснения, но меня отвели в секретное отделение и там заперли в темную каморку.

Через день меня вызвали и в сопровождении двух жандармов вывели за ворота. Долго мы шли по Москве, но куда, я не знал.

Наконец, в каком-то переулке, меня ввели во двор, а затем по узеньким и темным лестницам провели в комнату, похожую на присутственное место. Тут я узнал, что нахожусь в канцелярии жандармского управления.

За столом в канцелярии сидел жандармский капитан. Он принял меня довольно вежливо и попросит садиться. Посте обыкновенных расспросов: кто я, где родился, учился, имею ли семейство, – он предложил мне сигару, но я отказался, сославшись, что не имею права курить в присутствии, где находится портрет императора. Капитан похвалил такую мою почтительность и, вынув мои записки, начал спрашивать объяснение почти каждому слову и каждому инициалу.

– Да вы будьте откровенны, – говорит мне капитан, – вы не бойтесь и не думайте, что жандармские управления существуют для того, чтобы только обвинять людей. Нет, напротив, мы стараемся более оправдывать человека и тем доказать, что у нас в России все, слава богу, спокойно и все русские верны престолу и отечеству.

Я объяснял все, и объяснял не запинаясь и обстоятельно: здесь я чувствовал себя свободнее, чем в тюрьме, перед каким-нибудь приставником или надзирателем. Я объяснял каждую строчку, казавшуюся ему почему-либо подозрительною или непонятною; не скрывал и убеждений, но скрыл или, вернее, переврал те фамилии, которые находились под инициалами.

Допрос продолжался более часу, а затем меня тем же порядком отвезли в Колымажный двор и снова заперли в секретную. В секретной меня не стесняли ни пищей, ни чаем, ни табаком; но зато я был положительно закупорен в своей полутемной каморке, свет в которую проходил только через пятнадцать дырочек в пятикопеечную серебряную монету, пробитых в железной форточке двери. Эта строгость и таинственность, с которою я содержался, заставила меня предполагать, что мое дело очень важное и что меня, может быть, сочтут за социалиста. В это время мне опять приходило на мысль, что я более не увижу своей родины и меня загонят в Сибирь.

Камера моя была крайняя к окну, и как раз против нее находился стол, на котором иногда служитель дозволял арестованным попить чаю или пообедать. Подойдя как-то к форточке, я увидел тут одного из сморгонцев, князя Черкезова. Я читал еще в исправительном заведении, что он был осужден по Нечаевскому делу в Сибирь на поселение, и мне очень хотелось повидаться с ним как со старым знакомым, а может быть, еще более хотелось порисоваться, что вот-де и я содержусь по политическому делу. Но сообщения были невозможны, а потому я придумал известить его о себе песнями: именно теми песнями, которые чаще всего певались в их кружке. Черкезов прислушивался к этим песням, но по голосу не мог узнать, кто поет, а в кругленькие скважинки форточки нельзя было видеть моего лица. Наконец однажды Черкезов пил чай против моей каморки, а я попросил служителя принесть мне кружку воды. Когда дверь моей каморки отворилась, взгляды наши встретились, и Черкезов узнал меня; но, конечно, ни он, ни я не подали вида, что мы знакомы. Впрочем, после этого мы несколько раз имели случай разговаривать через форточку и даже делились папиросами. Я его спросил, что он станет делать, когда прибудет на место. Он мне отвечал, что будет так же работать, как работал. (Впоследствии я узнал, что он бежал из Сибири.)

Недели через две меня опять вызвали в жандармское управление. В канцелярии за столом сидел тот же капитан и еще два офицера, а сам генерал Слезкин [117]117
  Слезкин Михаил Львович – генерал-майор корпуса жандармов.


[Закрыть]
во время допроса стоял, облокотясь на стул сзади одного из офицеров. На этот раз у меня уже не спрашивали объяснений моих записок, хотя они и лежали тут же на столе, а пытали мои политические убеждения. Допрос опять продолжался с час, а по окончании его меня снова отвели в секретную, но на другой день перевели в общее пересылочное отделение, и с первым же этапом я был отправлен на родину.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На родине Работа по углублению Волги • Квартира на печке • Путь в Петербург • Прошение милостыни •У сестры • Свидание с Канаевым • Знакомство с бароном Косинским • Поступление комиссионером и кассиром по изданиям Косинского • Растрата • Кража • Пьянство • В исправительной тюрьме • Домушник Ксенюшка Заломай • Букинист Волков • История его обогащения • Отсылка меня на родину • Смерть отца • На льняном заводе • В железной лавке Кузнецова • Свадьба сестры • Открытие в Угличе переплетной • Опять в Петербург • Поденщина • Поддержка, оказанная мне братьями Канаевыми • Отвергнутая любовь

Я уже несколько раз описывал свою неприглядную жизнь на родине; на этот раз я, как опозоренный, совсем отчуждался от семейства. Прожив с неделю в доме отца, я ушел за Волгу и там поступил на ту же фабрику, на которой и прежде работал.

Хороша свобода после долгого заключения, но так как на родине не было общества, в котором я успел повертеться в Петербурге, то, конечно, я не был доволен своим положением и скучал по Петербургу. Но судом мне было назначено по окончании ареста пробыть два года под надзором общества; кроме того, если бы общество оказалось снисходительным и согласилось выдать мне паспорт [118]118
  Паспорт выдавался городской мещанской управой на определенный срок, обычно на год, при условии, что у желающего получить его не было недоимок.


[Закрыть]
, то нужны были деньги для уплаты податей, которые накопились во время моего ареста; а из фабричного жалованья (восьми рублей в месяц) нужно было пить, есть и платить за квартиру.

В это лето, в пятнадцати верстах ниже Углича, против села Кабанова, производилось углубление Волги. Работало там от шести до семи сот человек, и жалованья платили рабочим по восьми и девяти рублей в месяц на готовых харчах. Эта работа была гораздо выгоднее фабричной, и я, получив на фабрике расчет, ушел на Волгу.

Жизнь и работа на Волге в теплое время была для меня привлекательна. Вставали мы рано; в пять часов садились в лодки и уезжали на плоты, на которых железным ковшом с длинною ручкой доставали песок и каменья со дна Волги и, нагрузив лодку, отправлялись на берег. Выгрузив здесь лодку, мы шли на поляну, на которой находилась кухня и земляные столы, и дожидались обеда. Обед начинался тогда, когда все люди кончат свой урок, то есть нагрузятся и выгрузятся, а потому некоторым приходилось отдыхать до обеда часа по два. Известно, что где появляется рабочий люд, там непременно появляются и кабаки; так было и тут: неподалеку от кухни один предприимчивый мужичок устроил питейное заведение с продажею чая и разных закусок, а потому в свободное время, перед обедом или ужином, большая часть людей уходила туда выпить или играть в карты и орлянку. Контора подрядчика, доставлявшего людей на эти работы, была скупа на платеж деньгами, но зато охотно выдавала записки в упомянутый кабачок, по которым предприимчивый хозяин беспрепятственно отпускал водку и все прочее, вследствие чего очень многие и пропивали тут почти весь свой заработок. Я был не из числа последних, но, все-таки, большую часть заработка приходилось забирать записками и оставлять в кабаке, и потому, когда пошли заморозки и кончились работы, я остался совсем без денег и даже без одежды.

Дома меня совсем не принимали, да мне и самому было стыдно находиться в семействе, а жить было негде. Внизу нашего дома находилась кухня, а которой никто не жил, но которая каждый день топилась для варки пищи. Я забрался в эту кухню и на печке устроил себе квартиру.

Кухня была сырая и холодная: в ней совсем нельзя было жить, а печь частенько была так горяча, что нельзя было лежать.

Первое время в этом помещении я голодал и нашелся вынужденным таскать тайком из печки пищу рабочих, но потом сестренки стали иногда носить мне кой-какие остатки от стола, или хлеба, а после я начал помогать мачехе в стряпне. Она содержала рабочих и готовила им пищу, а я носил воду, колол дрова, чистил картофель, топил баню и пр. и за это вошел у нее в такую милость, что она присылала мне сверху и чаю.

С лишком пять месяцев я прожил в этом логовище, и во все это время не видал ни одной живой души, кроме мачехи и сестер, приносивших мне пищу.

Стала подходить весна; сердце у меня, что называется, загорелось. Мне захотелось на волю – в Петербург. Хотя мне следовало пробыть еще год под надзором общества, но я надеялся получить паспорт, лишь бы достать денег. Я начал упрашивать мачеху – несколько раз кланялся ей в ноги, чтобы она как-нибудь уговорила отца выправить мне паспорт. Долго она не сдавалась на мои просьбы, отнекиваясь неимением денег, но, наконец, после Пасхи уступила моим просьбам: мне выправили трехмесячный билет, и я, в лапотках и сером зипуне, пустился опять в дорогу.

Отец купил мне несколько фунтов ситного и благословил пятиалтынным, да мачеха дала три копейки. Конечно, этой провизии и денег хватило ненадолго, и пришлось побираться ради Христа. Долго не хватало у меня духу просить милостыню. Подойду к деревне и думаю: «Вот начну с первого дома и насбираю себе хлеба», – но лишь только стану подходить к окошку, какое-то жгучее чувство охватывает всего. Я не умею выразить это чувство; скажу только, что с непривычки просить милостыню так же тяжело, как тяжело в первый раз предстать пред кем-либо виноватым; да и это сравнение мое как-то слабо, или неумело.

«Нет, – думаю, – этот дом пропущу, тут, как видится, сами-то небогатые, а вон там дом получше – начну с того». Но, подойдя и к другому дому, опять не осмеливаюсь попросить, далее то же, и так пройдешь всю деревню, а иногда две и три, пока голод совсем не одолеет. А когда придется выпросить кусок хлеба, то сейчас же его и начинаешь есть. Дорога от Углича до Петербурга не близка, но и за эту дорогу я не мог привыкнуть к попрошайничеству и нередко по суткам голодал; когда же ел, то не досыта, а только утолял голод; хотя наши православные крестьяне, несмотря на то, что и сами частенько, особенно весною, кое-как перебиваются, прохожему ради Христа никогда не отказывают.

Пришел я в Петербург в июне месяце и прямо отправился на голландскую биржу работать. Я получал небольшую поденщину, но расходовал так мало, что в скором времени приобрел себе легонький поношенный пиджачишко и сапоги и явился к сестре.

Сестра, как и всегда, приняла меня любовно и кое-чем помогла; я приоделся и захотел повидать Канаева.

24 июня я отправился на Поклонную гору, где жил Канаев. Я не рассчитывал, после вынесенного мною позора, на его расположение; но думал только, что он поможет мне какими-нибудь копейками для начатия торговли. Каково же было мое изумление, когда Канаев бросился ко мне с объятиями и расцеловал меня. Он увел меня в лес, находившийся против их дачи, и долго, долго беседовал со мною.

Я вернулся к сестре обрадованный, как будто снова возродившийся, – и на другой же день с маленькою пачкою книг пошел торговать по дачам.

Это лето я торговал недурно, но пословица говорит: в которой лагунке деготь побывает, так его и огнем не выжжешь – то же вышло и со мной. Несмотря на то, что мне пришлось испытать столько горя и лишений за свое неумеренное житье, я, сойдясь со своими товарищами-букинистами, забывал пережитое и опять частенько посещал портерные, кабаки и другие развеселые заведения и, может быть, скоро бы снова свихнулся, если бы не Канаев.

Положим, он не снабжал меня деньгами, но оказывал мне существенную поддержку тем, что постоянно покупал у меня книги и рекомендовал своим знакомым. В числе прочих покупателей Канаев отрекомендовал меня Сергею Гавриловичу Гавловскому, содержавшему реальное училище на углу Николаевской и Ивановской улиц, а последний – преподавателю этого училища барону Михаилу Осиповичу Косинскому [119]119
  Косинский Михаил Осипович, барон (1839–1883) – известный математик-педагог.


[Закрыть]
. Первое время М. О. был только моим покупателем, но когда, в скором времени, взял на себя издания «Народных чтений» Педагогического музея [120]120
  «Народные чтения» Педагогического музея – серия научно-популярных книг.


[Закрыть]
и продажу их при музее, – то, видя во мне расторопного и сметливого торговца, предложил вести у него комиссию по этим изданиям и, кроме того, быть кассиром и продавцом книг во время народных чтений [121]121
  Народные чтения – чтения вслух для народной аудитории, нередко с использованием проекционного фонаря и наглядных пособий. Начало в России было положено им в 1860-х гг., а широкое распространение они получили с 1870-х г. См.: Вахтеров В. П. Народные чтения. Спб., 1897; Леонтьев Г. В. Народные чтения. Петрозаводск. 1913.


[Закрыть]
. Я, конечно, охотно согласился на его предложение, потому что на самом деле это занятие было для меня и почетно и выгодно. Работы было много. Я принимал купленные у авторов остатки изданий, ездил с заказами и другими поручениями по типографиям, отдавал на комиссию книгопродавцам издания, а два или три раза в неделю обязан был находиться в музее при кассе. Сам Михаил Осипович, несмотря на свое слабое здоровье, работал неустанно. Проводя дни на уроках и в музее на совещаниях, он почти целые ночи просиживал за своими изданиями. Он сам исправлял корректуры и делал все распоряжения. Можно сказать положительно, что он взялся за это дело не ради собственной выгоды, а единственно из желания распространить более полезные чтения в народе.

– Вот, – говорил он мне однажды. – я бы мог прожить и без уроков, и без этих изданий, но трутнем-то жить не хочется.

Месяца три я исправлял свою должность с аккуратностью и старанием. Прочие члены музея, как-то: Коховский [122]122
  Коховский Всеволод Порфирьевич (1835–1891) – педагог, в 1880-х гг. – директор педагогического музея военно-учебных заведений в Петербурге.


[Закрыть]
, Воронецкий [123]123
  Воронецкий Александр Михайлович (1837–1902) – педагог, составитель школьных руководств по географии.


[Закрыть]
, Животовский [124]124
  Животовский Николай Петрович (1846–1888) – педагог, секретарь петербургского педагогического музея.


[Закрыть]
, Рогов [125]125
  Рогов Павел Игнатьевич (1833–1892) – педагог, инспектор 1-го кадетского корпуса, товарищ председателя Петербургского педагогического музея.


[Закрыть]
и др., тоже ко мне благоволили и доставляли кое-какую практику по книжной торговле. Дело шло довольно успешно, но эти успехи вскружили мне голову; я начал тратить деньги не по доходам и иногда являлся к Косинскому не в порядке. «Эх, Н. И., – заметил мне однажды Михаил Осипович. – ведь я хотел сделать из вас купца и поставить на твердую ногу, а вы начинаете делать глупости?» Но Михаил Осипович был очень добр и, после этого замечания, не утратил еще ко мне доверия.

Однажды в марте месяце 1874 года в музее было очередное народное чтение и в то же время в другом зале читали какую-то лекцию. Сам я находился при кассе народных чтений, а билеты на лекцию продавал знакомый Косинского – выписанный им из Новгорода народный учитель и наборщик Матросов. Так как отчет по кассам обязан был делать я, то по окончании чтений я, по обыкновению, все вырученные деньги забрал с собой для того, чтобы на другой день доставить их Животовскому, как это постоянно делал. Но, выйдя из музея, я встретился с компанией и зашел угоститься. Много ли, мало ли мы выпили, не помню; но помню только, что я этим не удовольствовался и захотел еще погулять. Я пропутался вечер по трактирам и ресторанам; на Загородном проспекте я встретил Матросова, с которым снова зашли в ресторан, а затем попали в место терпимости, где и пробыли до утра.

Очнувшись, я увидел у себя только половину кассы – рублей сорок. Что было делать? Как явиться к Косинскому и Животовскому? Я попросил Матросова отнести к Михаилу Осиповичу ключи от кассы и от сундука с книгами, находящимися при музее, и передать ему, что я более явиться не могу, а сам остался ожидать ответа в портерной. Через час Матросов вернулся и сообщил, что Михаил Осипович сказал: «Сама себя раба бьет, что не чисто жнет». Я распростился с Матросовым и пошел опять пьянствовать.

Я прожил несколько дней у одного своего знакомого, пропил с ним все оставшиеся у меня деньги, а затем у него же вытащил из кармана восемь рублей и убежал. Недели две я не являлся на квартиру и пропил почти все, что было на мне.

Я боялся, что Косинский будет преследовать меня за растрату, но, вернувшись на квартиру, узнал, что меня никто не спрашивал; а потом Матросов сообщил мне, что Михаил Осипович не только оставит дело без последствии – внес свои деньги в кассу, но даже пожалел меня. Так прошло дней десять. На Вербной неделе все мои товарищи по квартире (вся квартира была наполнена торговцами-разносчиками) ушли торговать на вербу, а мне не в чем было выйти, одежды у меня никакой не было, и я сидел в квартире в одном белье. И вот я, соскучившись своим бездельем и одиночеством и видя, что мне теперь уже не с чего подняться, никто мне не поможет, да и у самого духу не хватит к кому-либо обратиться, задумал недоброе, и мне как будто опять захотелось в тюрьму и как будто только в этом я видел для себя исход.

Однажды, когда все ушли торговать в Гостиный двор, я забрал находившуюся у них в сундуках и висевшую на стенках праздничную одежду, кое-что надел на себя, а остальное завязал в узел и скрылся. Боясь, чтобы кто-нибудь из торговцев, вернувшись, не бросится меня разыскивать, я ушел на Петербургскую сторону и там, в Сытном рынке, распродал лишние вещи и пошел искать развлечений. Дня через два я опять очутится в рубище и опорках. Пропутавшись еще дня два голодным и без ночлега, я пришел в 3-й участок Спасской части, объявил, что сделал кражу на квартире и растратил кассу Педагогического музея, просил меня арестовать; но из участка меня выгнали вон.

На другой день я сидел в кабаке на углу Большой Миллионной и Мошкова переулка. Кто-то из знакомых увидел меня в окно и сказал об этом на квартире. С квартиры явились два разносчика и потащили меня. Когда они привели меня на квартиру, то прежде всего начали бить, били кулаками и каблуками, били с остервенением: а я молчал и только закрывал грудь. Затем позвали дворника и отвели в участок, а оттуда – в часть.

Через неделю я был приведен к мировому судье и осужден на шесть месяцев в исправительную тюрьму.

В исправительной было то же начальство и те же порядки, что и прежде, а потому я боялся, что мне, как бывшему уже здесь прежде на дурном счету, придется жутко; но все старое было забыто, и я опять поступил в переплетную. Не буду описывать моего пребывания в исправительном заведении потому, что в нем нет ничего нового или интересного, кроме того, что я познакомится с одним старым арестантом, известным в то время громилой-домушником Ксенофонтом Каллистратовым, или, иначе, Ксенюшка Заломай. Этот Ксенюшка уже несколько раз содержался и в этой тюрьме, и в Литовском замке, и во время одного ареста сошелся с букинистом Волковым, сидевшим в начале шестидесятых годов в Литовском замке за продажу запрещенных книг графу М. Волков, по освобождении, познакомил Ксенюшку с В В. Крестовским [126]126
  Крестовский Всеволод Владимирович (1840–1895) – прозаик и поэт, автор нашумевшего романа «Петербургские трущобы», содержащего описание петербургского «дна», в том числе и дома Вяземского, о котором пишет Свешников в своих воспоминаниях.


[Закрыть]
, а последний, ведя с ними компанию, черпал у них материал для своего романа «Петербургские трущобы». Ксенюшка на этот раз рассчитывал, что его вышлют из Петербурга. У него где-то были припрятаны деньги и на несколько тысяч золотых и серебряных вещей. Близких людей, на которых можно было бы положиться, он не имел, а потому, узнав от меня адрес Волкова, он послал ему письмо и просил прийти в одно из воскресений. Волков не замедлил явиться, и Ксенюшка сообщил ему о своем припрятанном сокровище и просил превратить все в наличные деньги, часть оставить себе, а остальное принести ему. Валков охотно согласился, но, найдя этот клад, уже более не возвращался к Заломаю. Последнего услали из Петербурга, а Волков на утаенные деньги начал заниматься разными аферами.

По окончании моего ареста меня следовало отправить в распоряжение сыскного отделения, но я своим поведением на этот раз настолько зарекомендовал себя, что старый знакомый, старший надзиратель, сам хлопотал, чтобы меня, минуя сыскное отделение, отправили на родину; поэтому, когда кончился срок, то прямо из тюрьмы служитель отвел меня на железную дорогу и там, посадив в вагон, вручил мне выданный на мое имя билет.

Доехав до Рыбинска по железной дороге, я остальной путь до Углича прошел пешком. Еще в Петербурге я слышал, что отец мой умер, завещав и дом и все хозяйство мачехе. Я вполне сознавал, что отец поступил справедливо, потому что при моей слабости я не мог бы удержать хозяйства; притом же я, все-таки, был непоседа и на родине долго ужиться не мог.

Вернувшись на родину, я уже не пошел домой, не желая обременять собою семейства, и поселился на окраине города у одного отставного солдата. Прожил я тут с неделю без дела и без средств, а потом пошел к своему двоюродному дяде, человеку богатому и набожному, и стал просить его помочь мне. Дядя сжалился над моим положением, купил мне поддевку, сапоги и белье и поставил на льняной завод в работу.

Я получал двадцать пять копеек в день, но был доволен этим заработком и проработал зиму, а затем поступил в железную лавку к Кузнецову. Я уже упоминал, что Николай Васильевич Кузнецов однажды помог мне на дорогу и затем также помогал во время моего пребывания под судом. Должен сказать, что доброта его ко мне и на этот раз не изменилась.

Поступив на эту должность, я перешел на житье в свой дом. Кузнецов, кроме маленького жалованья, положенного мне, очень часто делал мне подачки разными вещами; но я этим еще не довольствовался и иногда своею рукою тащил из лавки что мне приглянется. Так прошло месяцев девять; я оделся довольно прилично, по возможности оказывал поддержку своим родным, приобрел себе хороший инструмент и все принадлежности переплетного мастерства, подумывал даже жениться и завести в Угличе небольшую книжную торговлю.

В январе 1876 года просватали замуж одну из моих сестер. На мне лежала нравственная обязанность помочь ей, тем более что эта сестра была одной матери со мною, а у мачехи на руках оставалось еще четыре дочери. Я дал обещание помочь сестре, и дело уладилось бы благополучно, но незадолго перед этим Николай Васильевич разошелся с отцом и окончательно отделился. Отец Николая Васильевича, подсчитав мой забор, сказал, что я и так много состою ему должен и он не может более давать мне вперед жалованья.

Получив отказ от хозяина, я обратился с просьбою к дяде; но дядя отвечал, что у него денег нет, а есть только копейки для нищих, причем рассказал, как нищие устроили одному богатому грешнику мост из копеек из ада в рай. Эти неудачи сильно меня огорчили, я начал опять пьянствовать и воровать больше прежнего из лавки.

В силу данного сестре обещания я принужден был продать кое-что из одежды и вещей, приобретенных мною во время службы у Кузнецова, и, сколотив несколько десятков рублей, передал их мачехе. Во время сватовства пьянство опять глубоко во мне укоренилось; я бросил службу у Кузнецова и в компании с одним купцом открыл переплетную. Дело шло довольно тихо или, вернее сказать, совсем не оправдываюсь, а между тем я не оставлял пьянства, почему наша компания скоро расстроилась, и я остался без дела и без средств. Несколько времени я опять прожил в холодной кухне на печке, но потом кое-как сколотился и прежнею дорогой снова пошел в Петербург.

Мне опять пришлось побираться Христовым именем и вынести в пути немало невзгод потому, что на дворе стояла полная распутица. Добравшись до Петербурга, я, при помощи моего знакомого книгопродавца Лазарева, скоро оправился. Я мог бы опять подняться и заторговать, но сразу же поступил подло: взяв у Лазарева на покупку книг пятьдесят рублей, я большую часть из них прогулял, а с остальными скрылся из Петербурга.

Где пешком, где по железной дороге, я добрался до Вышнего Волочка и тут, очутившись без копейки, увидел, что в провинции без денег еще хуже, чем в столице, и решил снова возвратиться в Петербург. Я порядился опять на барки, но только уже не сгонщиком, а коренным.

На барке обыкновенно находятся два коренных, и обязанности их не очень многосложные: причаливать и отчаливать барку, смотреть за крепостью причалов, отливать воду и караулить по ночам. Мне попался опытный и здоровый товарищ, он исправлял все работы, предоставив мне только управляться с отливкою воды, а так как барка была довольно крепкая, то эту путину я прошел без горя.

Вернувшись в Петербург, я уже не сунулся более к своим собратьям-книжникам, а пошел в поденщину. Работал я на голландской бирже, на строениях, на огородах, большею же частью мне приходилось быть без дела. Сестра и на этот раз ко мне снисходила, но у нее разрослось свое семейство, помощников еще не было, и дела их были не блестящи, а потому большой помощи она не могла мне оказать. Неуживчивость на одном месте, а главное, безработица чуть было снова не выгнали меня из Петербурга. Я уже простился с сестрой, приладил себе котомку и лапотки и, пообедав на Сенной, хотел пуститься опять искать приключений, но меня встретили два моих товарища-букиниста и, угостив по-приятельски, отговорили покидать Петербург. Опять я принялся за свою торговлю и, может быть, скоро опять мог бы расторговаться, но не оставлял своей пагубной привычки пьянствовать, а вместе с тем и пугать добрых людей. К зиме я очутился опять раздетым и без средств.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю