355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Воспоминания пропащего человека » Текст книги (страница 21)
Воспоминания пропащего человека
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:14

Текст книги "Воспоминания пропащего человека"


Автор книги: Николай Лесков


Соавторы: Абрам Рейтблат,Николай Свешников
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

III. Московский замок

Когда нас подводили к центральной пересыльной тюрьме, мне вспомнилась старинная заунывная арестантская песня:

 
Меж Бутырской и Тверскою.
Там стоят четыре башни.
По середке божий храм
За стенами нас не видно.
Каковы мы здесь живем
 

И действительно, по углам централки (как называют арестанты) стоят четыре огромные круглые башни с маленькими окошечками и, кроме того, еще две такие башни около ворот: между башен идет каменная высокая ограда, а в середине этого находится громадный четырехугольный замок. Взойдя в первые, глухие ворота этого здания, мы очутились на небольшой площадке, с правой стороны которой находится тюремная канцелярия, а с левой – караульный дом.

Пройдя эту площадку, мы взошли в мрачное здание со сводами; в этом здании на левой стороне находится небольшое углубление наподобие алтаря и в нем помещается большое Распятие, тут же направо под окнами стоит большой стол. В этом помещении совершаются приемка и отправка арестантов, а также выдача им писем, посылок и разных справок. Когда нас ввели в это помещение, то, прежде всего, расковали, потом, перекликав, проверили казенные вещи и затем уже начали обыскивать. Приемка продолжалась не особенно долго, и нас повели в следующие ворота в самый замок по отделениям; у ворот доктор спрашивал, нет ли больных. Кандальщики и общественники от нас были отделены, а пересыльные «спиридоны» пошли на особый коридор.

Когда нас пропустили на коридор, то привратник крикнул:

– Парашечник [290]290
  Парашечник – от слова «парашка», лохань, которая в запертые камеры ставится на ночь для необходимости; убирающие камеру и выносящие эту парашку называются парашечниками Здесь же парашечники в настоящее время не что иное, как помощники старосты, которые размещают прибывающих, наряжают на работу, следят за чистотой в камерах и на коридоре, раздают хлеб, обед и т. п.


[Закрыть]
, принимай! – и черный, усатый парашечник, по имени Качуй, начал нас распихивать по номерам, но, прежде всего, по-московски, спрашивал у каждого: «Давай за парашку».

Надо было давать ему три копейки или пятачок. Кто имел и давал, того он клал на койку, а кто говорил, что у него нет за парашку, тот получал крепкое слово и должен был сидеть и лежать на полу.

У меня денег не было и я остался без места; но этим московский прием не кончился; не успели мы раздеться, как тот же Качуй приходит и уже наряжает меня воду качать.

– Дайте отдохнуть, – говорю, – я сейчас только с этапу пришел.

– Ну, не разговаривай! За парашку не отдал, а на работу не хочешь идти.

– Да у меня, – говорю, – вот только и есть, что на чай: я хочу у старосты чайку попить.

– Ну, это другое дело. Если будешь за чай платить, то останься.

Минут через пять после этого стриженый, почти полунагой арестантик бегал по камерам и кричал:

– Кто чай пить хочет? Пожалуйте к старосте. За три копейки пей сколько хочешь.

Я отправился в смежную камеру, где помешался староста.

Там около двух коек были помещены три скамейки, на которых уже сидело человек до пятнадцати; на койках же стояли два большие жестяные чайника, ведро с кипятком и штук до двадцати кружек; а через проход, на старостиной койке, стояли корзинка с баранками, деревянная чашка с астраханскими селедками, нарезанными небольшими кусками, и ящик с папиросами – все это к услугам желающих.

Сам староста был еще молодой человек высокого роста, очень развязный, но, вместе с тем, и солидный. Фамилия его была немецкая, а величали его постоянно Николай Иванович. Говорили, будто он пришел в тюрьму почти что голый за бродяжество и все давал о себе разные показания, которые не подтверждались; а тем временем за его развязность, представительность и аккуратность его сделали старостою; тут он стал хорошо торговать и, нажив порядочные деньги, соскучился и показал правду, что он сын австрийского купца. Это показание, по справкам, будто подтвердилось, и он ждет скорого освобождения.

Рассказывают, будто одно лицо спросило его:

– Для чего ты раньше так не показал?

Он отвечал откровенно и правдиво, что был совершенно беден и стыдился явиться бедняком на свою родину, а теперь в тюрьме поправил состояние, и когда есть с чем домой показаться, он открыл о себе правду.

Отдав старосте три копейки, я получил от него два куска пиленого сахару и мог садиться и брать кружку чаю или, вернее сказать, цыкорию, перемешанного с чаем из винных ягод. Напившись чаю, я пошел приобретать себе ложку; в московской централке для пересыльных ложек не полагается; каждый должен иметь собственную ложку, иначе может без обеда остаться. Я купил себе ложку за две копейки.

Москва уже дала себя чувствовать, но страх рассеивался и гнетущее впечатление ослабевало: чувствовалось, что не столько здесь ужасу, сколько за всё и на все стороны надо дать и старанья ожидать.

По камерам бродили разные барышники из арестантов, предлагая кто что попало, а всего больше махорку, по шести копеек за восьмушку. В некоторых местах игра в карты и под ручку на орла и решетку по копейке и по две, а в большой камере, где помешался староста, играли в штосс и еще в какую-то незнакомую мне игру; здесь играли уже в большую: на кону лежали кредитные билеты, а у дверей камеры на коридоре стоял один на стреме и, если шел кто из надзирателей, то он сейчас же кричал в дверь условное: «Двадцать шесть» [291]291
  Двадцать шесть – было условлено, – значит остерегись, кто-нибудь идет.


[Закрыть]
.

В семь часов прозвонил звонок, закричали на поверку и живо все, повысыпав из камер, начали становиться по два в ряд на коридоре. Когда все встали, то старший парашечник и староста обошли ряды и проверили, все ли стоят в затылок. Когда же они стали на место, то Качуй крикнул:

– Смотрите, ребята, сегодня Ка-ин пойдет, чтоб было тихо, а то попадет.

Сначала все и было тихо, но потом мало-помалу начали жужжать, как мухи, а затем уж все это слилось в общий говор. Но вот за решеткою дежурный закричал:

– Сми-р-но! Без разговоров!

Вслед за ним повторил староста, и в коридоре сделалось так тихо, что можно было слышать, как муха летит.

Прежде всего, пришел старший надзиратель (Лаврентьев) или, как его тут называют, «фельдфебель», ловко отмахивая правою рукой по две пары. Поверив наше отделение, он отправился в следующее, откуда также раздалось: «Смирно!»

– Не расходиться! – вслед за его уходом закричал староста, и мы остались на местах.

Прошло времени минут пять, как продолжалась тишина, а потом опять пошло жужжанье и опять пошел общий говор, и довольно громкий. Так мы стояли около получаса, но потом снова раздалось: «Смирно!»

Снова староста повторил: «Без разговоров!» – и снова тишина.

На этот раз по коридору так же быстро зашагал молодой, высокий помощник (смотрителя) с суровым и бесстрастным выражением лица, лишенного всякой растительности, и физиономиею, смахивающею на татарскую. Это был – Ка-ин; он ходил один, никого с собою не брал, но и без конвоя арестанты его больше всех боялись; хотя на самом деле он был справедливее и внимательнее прочих помощников, только внимательность его была грубая и резкая. Он нередко в обращении с арестантами употреблял увесистое русское словечко и показывал кулаки, а то случалось, что не ограничивался тем, что показывал, а и смазывал… или, сняв с себя шашку, дул ремнем. Но зато кто обращался к нему с просьбою или с жалобою, тот непременно получал у него удовлетворение скорее, чем у других.

Раз случилось во время его проверки, что безрукий старик из нашей камеры заявил, что у него украли кошелек с двумя рублями.

– Разыскать! – обратится Ка-ин к старосте. – Сейчас же разыскать! Пока я обойду отделения, чтоб было найдено, а то я сам всех обыщу и все перерою.

Староста, конечно, побоялся этого рытья, потому что у него более, чем у каждого, можно было найти недозволенного, и, по уходе Ка-ина, спросил одного арестанта, по прозванию Балда:

– Это твое дело – больше некому: чтоб деньги сейчас были здесь.

Тот начал было креститься, что он не брал денег, но староста ему не поверил и послал Баллу искать денег.

Через минуту Балда вышел с подметалом [292]292
  Подметало – то же, что в Петербурге камерщик: они не ходят на работу, получают подаяние и раз в неделю могут выписывать из лавочки восьмушку табаку.


[Закрыть]
, и последний нес в руках кошелек и объявил, что он его поднял у старика под койкой. Староста взял кошелек себе на сохранение.

Другой раз, в поверку того же Ка-ина, один древний еврей, выходивший на поверку постоянно в пальто, шубе, шляпе и с чемоданом, заявил, что у него украли калоши:

– Разыскать! – закричал было Ка-ин, но тут ему заметили, что у еврея пропажа случилась неделю тому назад.

– Как, старый черт, – сказал Ка-ин, – неделя назад, как пропали у тебя калоши, а ты сегодня их спрашиваешь? Что ж ты тогда мне не сказал?

– Да тогда, ваше благородие, шабаш быт, – отвечал еврей, – мне нужно было богу молиться.

– А, тогда тебе нужно было богу молиться, а сегодня они, может быть, уже в Саратове.

После поверки нам захотелось поужинать, а так как для пересыльных тут ужина не полагается, то мы вздумали было устроить мурцовку (тюрю) из хлеба, воды и соли, но оказалось, что в Москве и соль на запоре у старосты…

Ох ты, Москва, Москва хлебосольная!

Легли без тюри.

Когда мы улеглись на каменном полу камеры, то клопы положительно так нас обсыпали, что я несколько раз вставал и прямо-таки отряхивался, как собака, но, наконец, усталость взяла свое, и за полночь я, все-таки, заснул.

Наутро, еще чуть только рассветало, нас разбудили на работу.

Назначение на работу производится чрез парашечников; наприм., дежурный приходит и требует от парашечника нужное число рабочих; тот со жгутиком живо входит в какую-либо камеру и начинает отсчитывать: раз, два, три, пять, десять, пятнадцать, шестнадцать. «Пошел! Выходи! Живо!»

Я в это утро после поверки попал на работу на улицу воду сметать. На работе присутствовал сам Ка-ин: он нас понукал, кричал, ругался, меня называл дармоедом и дал еще две банки в спину за то, что я не успел вовремя подобрать несколько воды и она утекла взад; но после работы он смилостивился, достал свой папиросник и выдал нам всем по папироске, а взойдя в замок, дал по два калача из подаянных.

Около двенадцати часов закричали обедать и все высыпали на коридоры с хлебом и ложками.

Щей было вволю, но каши только хватило по две ложки.

– Нет, здесь в Москве кормят-то не так законно, как у нас, – говорили питерские.

– Да, брат, здесь, в Москве, только с голоду не уморят, а уж досыта не накормят, – подтверждали другие.

Очень сильно жалуются на дележку; и впрямь, когда мы принести кушанье к себе на отделение, то парашечники, действительно, сначала отделили несколько баков каши для себя и своих приближенных, а также дворянам и татарам послали, а потом уж, что осталось, начали скупо размеривать и всем остальным, и порции вышли обидные.

Кандальщики мне показались люди лучше, чем сброд, высылаемый административно и называемый «спиридонами». Особенно один из кандальщиков – поляк или латыш – показался мне хорошим человеком. Он служил прежде в солдатах, а впоследствии жил дома и занимался бондарным мастерством Будучи в нетрезвом виде, он рассердится на полицейского надзирателя, взыскивавшего с него что-то, по его мнению, не по закону, пришел в исступление и ударил его ножом в бок так сильно, что тот мог прожить только шесть часов после этого удара. За это преступление его судили военным судом и он был приговорен к расстрелянию, но виленский генерал-губернатор смягчил ему наказание и смертную казнь заменил пятнадцатилетнею каторжною работой. Теперь он о себе не тужит, он надеется на Сахалине найти по своему мастерству довольно работы, но очень сожалеет о детях, которых у него осталось шесть человек и все мал-мала меньше.

– Бедняжки! – говорит. – Я там в последнее время дом строил, да не успел его отделать: земли не было насыпано на потолке и под пол, так вот жена пишет, что они этой зимой и ноги поморозили, – теперь двое больны… А что, вы не знаете, – вдруг спрашивает он меня, – что, в Петербурге не слышно насчет милостивого манифеста?

– Нет, я ничего не слыхал.

Все долгостроечные арестанты постоянно выдумывают какое-нибудь событие и ждут милостивого манифеста.

Вообще кандальщики более серьезны, сосредоточены и обходительны с посторонними, а между собою дружны и не любят заводить ссор из-за пустого, как «спиридоны» Они тоже не пристают к начальству из-за каких-либо мелочей, но зато не терпят и не прощают фискальства. Доносчиков они строго наказывают.

Кандальщики находились от нас совсем в противоположной стороне замка; им редко приходилось видеться с другими арестантами.

Над нашим отделением находилось женское отделение, а в верхнем этаже отделение ссыльных. Эти два отделения в хорошую погоду также выходят на двор для прогулки, и здесь молодые арестантки, хотя и в казенных халатах и платьях, но стараются также пококетничать, – они, идучи гулять, непременно умоются и причешут свои волосы, а которые из веселых барышень, те даже себе под платье сзади чего-нибудь подсунут, так что у них подобно турнюра выходит. И затем они уже гуляют по две и по три, развязно взявшись под ручки, и сносятся пантомимами с находящимися в верхнем этаже мужчинами.

Всех арестованных в центральной пересыльной находилось около двух с половиной тысяч.

Дрожь пробегает по телу, когда я вспоминаю о сиденьи в московской централке 13 дней. Тринадцать суток пробыть в такой комнате, где постоянно находится шестьдесят человек и более народу, а народ все грязный и рваный, есть которые совсем без рубашек, и все они шумят, галдят, спорят, ругаются, а ночью спать или, вернее, вертеться на холодном каменном полу, потому что бесчисленное множество различных паразитов и тут не дают покою… И, вдобавок, между всем этим народом не встретил я ни одного человека, с которым бы можно было хоть о чем-нибудь путном разговориться. Все разговоры только о каких-нибудь кражах, о прошении милостыни, о подсудимостях, о том, в какой тюрьме или в каком замке лучше, а где строже… Напрасно иные люди думают, будто простому человеку протерпеть высылку ничего не значит. Ужасно это тяжело и очень много значит!

Люди, осужденные в арестантские роты и в работы, и те просят и молят, чтобы их не оставляли тут до следующего этапа, а поскорее бы переправляли в место их назначения. Вот как это легко! Но вот в среду на Вербной неделе, наконец, нас вызвали на этап.

IV. Дорога

Строго нас конвойные вели по Москве: все до одного почти закованные в наручни, мы шли так тесно, что постоянно наступали друг дружке на ноги, обрывали оборы, путались, а солдаты на нас только грозно покрикивали. Наконец, после полуторачасовой ходьбы мы добрались до Ярославского вокзала и, пройдя через двор, поместились в двух арестантских вагонах. Тесно было, очень тесно сидеть по три человека на скамейке, тем более еще неудобно, что нас не расковывали, но мы знали, что тут езды нам до Ростова не особенно долго – менее полусуток, а потому и не роптали.

В пять часов утра, на другой день, мы прибыли в Ростов: тут, на вокзале, нас встретили местные конвойные и повели в тюрьму.

Пришел надзиратель Иван Васильевич, и смешно ему стало, что он всех нас знает и его все знают.

– Курите, – говорит, – только поаккуратнее, и сидите смирно.

– Будьте покойны, Иван Васильевич, у нас все ребята смирные: мы все идем домой на волю.

– Так, так. Я знаю. Э, да я вижу – тут все знакомые. Ведь ты, кажется, тут проходил, – обратился он к одному.

– Проходил, Иван Васильевич.

– И ты?

– Так точно.

– И ты?

– И я-с.

– Вон и тот тоже, и тот.

– А меня-то, Го-кова-то, Иван Васильевич, разве не изволили узнать? – выскочил еще один из наших мещан.

– Да как тебя не узнать? Ведь ты, кажется, тут недавно был, по осени?

– Так точно. Я, Иван Васильевич, нонешний год вот уж третий раз взад-вперед спиридонствую.

– Частенько же тебя гоняют из Питера.

Двое суток в Ростове мы немного отдохнули. Впрочем, тут уже стали высказывать предположения о том, что кто будет делать на родине. Одни говорили, что останутся дома и поработают свои крестьянские работы, другие – что уйдут куда-нибудь на заработки, а два крестьянина-огородника говорили, что они и не покажутся в деревню, а сразу, по освобождении из волостного правления, сейчас же опять без паспортов, христовым именем, снова пойдут в Питер, где теперь за их промысел дорого платят.

– Я, – говорил мой дюжий товарищ, – не пойду и к жене, а вот сдам казенные вещи в волостном правлении, да с богом и марш обратно на Углич; в Угличе немножко подстрелю [293]293
  Подстрелю – пособираю милостыню.


[Закрыть]
на Пасху, а там и пойду все проселками по Тихвинскому тракту, этак будет лучше, – не так опасно, на урядников не будешь натыкаться, да и посытнее: большой дорогой хуже идти; там меньше подают.

– А у тебя разве детей нет? – спросил я.

– Четверо.

– Так неужели тебе через два-то года и неохота на детей-то посмотреть?

– Да бог с ними. Как их смотреть-то? Прошедший раз меня как привели, так я пришел к жене посмотреть, а там такая беднота, что глаза бы не глядели. Вот и смотри! Я пошел в волостное, у жены последний целковый взял и стал просить паспорта, а они говорят: отдай прежде долгу двадцать рублей, – а мне где взять? Напился я с досады на женин рубль пьяный, да так больше к жене и не показался, а прямо без паспорта и махнул в Питер. Год десять месяцев бог миловал – жил и работал, да попался, опять взяли.

– Где же ты там мог жить без паспорта?

– Да на огородах. Там сколько хочешь, столько и проживешь без паспорта. Рядишься понедельно, а хозяева все наши же ближние, так в лицо знают, и паспорт им не надо, не спрашивают… Я бы и еще там прожил, не попался бы, да только пошел в город сапоги покупать, а вместо сапог напился пьяный, да городового обругал, вот меня и забрали.

– А домой денег на паспорт посылал?

– Нет. Сначала-то, как пришел, поработал недели три, так послал десять рублей, думал, что жена вышлет мне паспорт, а она не прислала, я рассердился, больше и не посылал.

– Ну, а мы с тобой, Володя, как, – заговорил Го-ков петербургскому ремесленнику, высылаемому уже не в первый раз под надзор полиции в Углич, – тоже, как освободимся, так и лататы [294]294
  Лататы – убежать, уйти.


[Закрыть]
зададим?

– Обязательно, братец мой! Я как освобожусь из полицейского (управления), так, первым долгом, одену свой пиджак, сапоги, а это казенное: халат, штаны и коты – все продам, а потом вернусь опять к исправнику, возьму переводку в Груэино, да и марш.

– И я с вами, – сказал еще один наш приписной мешанин. – Вот у меня есть немного денег отдать за этап, да на билет. Буду просить у старосты билет: даст, так ладно, а не даст, так я и без билета уйду. В Кронштадте, особенно теперь, летом, можно прожить и так.

– Ну, а ты как? – обратился один ко мне. – Тоже, я думаю, в Угличе-то и тебе делать нечего? Тоже, я думаю, и ты в Питер опять махнешь?

– Нет, – я говорю. – будь что будет, хоть с голоду буду помирать, а пока не получу чистый паспорт, не уйду из Углича.

На другой день, около обеда, к нам возвратили одного из сопровождавшихся с нами до Ростова.

– Ты что, брат Гусар, не освободился? – спросили его в одно слово Го-ков с Владимиром.

– Да, братцы, дело-то вот какое, что чуть было не освободился, а то чуть-чуть и совсем не сгорел.

– Как же так?

– А вот так. Прошлый раз, как я отсидел в кресте-то, меня прислали сюда по этапу на три года, – ну, мне, известно, бирки-то [295]295
  Бирка – паспорт.


[Закрыть]
не дают. Вот я и пошел без нее пешком. Дай, думаю, пройду на Москву, может, там что и сторгую [296]296
  Торговать – фортовать, мазурничать.


[Закрыть]
. Вот, пришел это я в Москву, ночевал там в Хамовниках, на другой день иду, вижу – впереди идет чепчиха [297]297
  Чепчиха – женщина не совсем деревенская.


[Закрыть]
, вынимает из ширмана [298]298
  Ширмам – карман.


[Закрыть]
шмелюгу [299]299
  Шмель, шмелюга – кошелек.


[Закрыть]
, что-то смотрит в ней и опять ее в ширман. А у меня денег только семь монеток [300]300
  Монетка – копейка.


[Закрыть]
было. Ах, черт возьми, думаю, постой же, я у тебя с кольца срублю [301]301
  С кольца срубить – взять сразу.


[Закрыть]
. Стал на нее напирать, напирать понемножку, потом, вижу, тут еще идут навстречу, я, как будто опередить ее, прибавил шагу и в то время, как они стали подходить к ней, я между ей и ими проскочил, а сам – уже готово дело – достал шмелюжку и иду пошибче, так – вперед; а она, проклятая, прошла шагов десять, да трекнулася [302]302
  Трекнуться – спохватиться, догадаться.


[Закрыть]
и за мной – шибче и шибче, и пошла. Идет за мной, ничего не говорит, а так вот рядом и идет. А, дери тя черти, думаю, как тут быть? Тут трактир сейчас: я в трактир – и она за мной. Я свернул папироску, да будто пошел за спичками, отошел немножко, так за стол, а сам в это время и выбросил кошелек под стол. Закурил папироску и пошел вон. Я вон – и она за мной. Только доходим до паука [303]303
  Паук – городовой и вообще полицейский.


[Закрыть]
, она и заявила: «Вот этот, – говорит. – у меня кошелек вытащил!» Я сначала-то обругал ее: «Ах ты, шлюха. – я говорю, – эдакая! Как ты смеешь? Какой у меня твой кошелек? Где он?» А она, проклятая, одно твердит, что взял, да и кончено. Ну, паук и переправил нас в участок. В участке меня обыскали – кошелька не нашли, а она стоит на своем, что я взял, да и все тут. Спросили меня: «Где живешь?» Я показался было на одного земляка, сказал, что вот там-то живу, думал, что меня освободят, не тут-то было: меня сводили туда, а там, известное дело, не подтвердилось. Меня обратно в участок, составили протокол, я уж тут и показался на братнино имя, а брат в Питере живет, да сказал, что паспорт затерял, что, если им угодно, так могут справку послать на родину. Ну, меня, после протокола, засадили, значит, в часть, а там к мировому; а мировой судья не стал так по протоколу судить, потому что я давал два показания о своей личности. А вот теперь привели к становому; он сперва не рассмотрел было бумаги-то, да и отправит в волостное, – у нас волостное-то тут же, в слободе, – чтобы там освободили меня. Вот, думаю, ладно-то, я и обрадовался, а только всходим в волостное, а оттуда выходят наши деревенские, рядом с деревни, они меня знают; ну, думаю, теперь пропал совсем, уличат, да хорошо, что они не назвали по имени, а только по фамилии, так волостной-то (старшина) и не обратил внимания, – он же у нас недавно в волостных-то сидит и меня не знает, – и хотел было освободить заместо брата, а уж тут бегут от станового, рассмотрели там бумаги-то, чтобы меня, только волостной удостоверит личность, да и опять в стан, – ну, меня, значит, и удостоверили на братнее имя и опять в стан, а из стана вот сюда. Теперь пойду опять в Москву судиться.

– Так ты так на братнее имя и будешь судиться?

– А то как же? Если бы я на свое-то имя показался, так меня бы мировой не стал судить. Ведь у меня теперь до десятка всех подсудимостей-то. А теперь что же? Теперь мне лафа [304]304
  Лафа – свободно.


[Закрыть]
. Ясных доказательств, что я украл кошелек, нет никаких: кошелька при мне не нашли и свидетелей – тоже нет, так я думаю, мировой оправдает, а если и не оправдает, так меня по первой подсудимости будут судить, много что на полтора, на два месяца осудят, потому у ней в кошельке-то только и было сорок копеек.

– Ты, значит, и опять скоро в Питер?

– Да вот как только отбоярюсь от этого дела, так обязательно опять в Питер. Приходите на Сенную в Осташков [305]305
  Осташков – трактир в доме Вяземского.


[Закрыть]
, там увидимся.

В субботу нам следовало отправляться в Углич. В караульном доме нас обыскали, затем через несколько времени явились старший унтер-офицер и писарь и проверили казенные вещи, а потом уже сдали старшему конвойному. Тот, в свою очередь, приказал прочим конвойным перековать нас всех в наручни, и, когда это было готово, он обратился к нам следующим образом:

– Слушайте, арестанты! кто будет дорогою шуметь, буянить, не исполнять моих приказаний, того буду бить прикладом, а кто побежит, в того буду стрелять. Ваши порционные деньги у меня, и я буду выдавать вам на каждой станции по десяти копеек. Слышали?

– Слышали, – ответили мы.

– Ну, теперь с богом. Марш! Выходите!

Помолясь на ростовские храмы, мы поплелись в Углич.

От Ростова до Углича восемьдесят четыре версты. В тот день, когда мы выходили, погода была довольно пасмурная, по временам шел дождь, снегу хотя уже и не было, но на дороге было чрезвычайно грязно. Пройдя порядком в городе, мы за городом стали просить старшего, чтобы нас расковали, потому что некоторые уверяли, будто прежде конвойные их водили незакованных, но старший не согласился.

– Нет, ребята, – сказал он, – быть может, прежде и водили вас незакованными, но тогда не такие большие этапы были, а теперь вас очень много шлют, а нас мало: не просите, вас не раскую.

Я на это не особенно обижался, потому что мне пары не досталось, – я был скован один, – и хотя руки у меня были не свободны, идти не тесно.

Тут, идучи, я заинтересовался следующим разговором двух арестантов. Один был Ч-шин, его пересылали из арестантских рот; он и говорит вместе с ним закованному товарищу, по фамилии Г-фскому:

– Ты живал ли в Петербурге?

А Г-фский отвечал:

– Я там пятнадцать лет выжил.

– То-то мне лицо твое как будто знакомо. А ты где жил?

– Я жил сперва по зеленной части, а потом старшим дворником шесть лет выжил, а после сливочную лавку держал в Павловске. А ты где жил?

– А я по мелочной части – живал и пекарем, и приказчиком был.

– Ну, вот, так и есть: верно, где-нибудь и видались.

– Да и ты мне как будто знаком; ты не судился ли?

– Два раза судился. Я в кресте сидел.

– Ну, вот я там тебя и видел. В восемьдесят шестом году?

– В восемьдесят шестом.

– А теперь-то ты надолго осужден?

– На год. Вот уж теперь третий месяц идет.

– У нас с тобой неподалеку сроки сходятся: мне тоже осталось около года. А ты теперь за что судился?

– Со взломом.

– Один был?

– Нет, нас было трое.

– Тех не поймали?

– Я не выдал.

– А кража большая была?

– Не очень большая, ста на три с половиною, да я попал только с серебряными вещами, всего рублей на семьдесят, а остального не розыскали. Мы шли-то не за тем: думали взять тысяч на тридцать, да не в тот чулан попали.

– Тысяч тридцать?! Вот такой-то кусок поддеть, так можно бы пожить.

– Да ошиблись, – ну, да это еще, может быть, и не уйдет. А если это уйдет, так у меня еще на примете дело есть не хуже.

– Ты меня помани: я чисто работаю.

– А вот как отсидим, да выйдем, тогда увидим, может, и поработаем; мне в одно место-то самому и показаться нельзя.

– Где это?

– В селе Павлове.

– У кого ж там?

– У моей тетки.

– Что у нее?

– Деньжищ тысяч двести.

– А верно ли?

– Верно: она после брата полотняный магазин в Гостином дворе, в Питере, продала за полтораста тысяч, да еще деньги были.

– А живет-то она с кем?

– С одною старухой. Только две во всем доме живут.

– А деньги-то неужели дома в чулане держит?

– Дома. Стол у нее есть такой дубовый, вроде письменного, с двух сторон ящики: одни – спереди, а другие – сзади, к стене оборочены. Вот там-то и лежат деньги.

– Да ведь они небось обе никуда не уходят? Значит, надо будет брать за машинку [306]306
  За машинку – за горло.


[Закрыть]
?

– Нет. Можно и так. Только нужно время выбрать. Тетка часто к Борису и Глебу в монастырь ездит. У меня и еще есть два места, где тоже дома денег много. Я тебе расскажу после. Вот, кажется, привал.

Действительно, старший скомандовал на привал, и арестанты начали усаживаться на пригорке и вертеть папиросы.

На другой день Ч-шин с Г-фским опять были закованы вместе и опять всю дорогу толковали о том же. Г-фский рассказывал Ч-шину, какие тут по дороге и в окрестностях находятся села и деревни и, между прочим, показал в левой стороне от большой дороги и то село Павлово, в котором живет его богатая тетка.

Последний этапный дом находится в селе Ильинском, в двадцати пяти верстах от Углича. Здесь его содержит трактирщик и лавочник. У него, сзади его дома, в котором находится трактир и овощная лавка, выстроен для этапа особый флигель, окнами в сад. Чай или кипяток тут уже не подавался, как на прочих этапах, в большом самоваре, а половые прямо приносили из трактира в чайниках; они же ходили для нас и в лавочку.

Вот этим-то случаем и воспользовались арестанты. Они задумали тут выпить на славу. Этому плану еще много пособил тот случай, что половой оказался приятелем Ч-шина, деревня которого находилась только в трех верстах от этого села, и вот, посылая полового за чаем, Ч-шин упросил его принести им водки, обещая при этом ему двугривенный за труд.

Тот от этого не отказался и принес водку в одном из чайников, вместо кипятку. Молодцы выпили по две бутылки, им показалось мало, и они послали полового «принести еще два монаха» [307]307
  Монах – подштоф.


[Закрыть]
. Половой и на этот раз выполнил данное ему поручение. Арестанты напились пьяны, и конвойные не могли надивиться, откуда они взяли водки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю