355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кузьмин » Меч и плуг
(Повесть о Григории Котовском)
» Текст книги (страница 8)
Меч и плуг (Повесть о Григории Котовском)
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 12:00

Текст книги "Меч и плуг
(Повесть о Григории Котовском)
"


Автор книги: Николай Кузьмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)

Сам Романов не был единомышленником Котовского. Все, чем тот занимался и чем был знаменит, он не ставил ни в грош. Налеты, грабежи богатеньких помещиков, даже раздачу награбленного беднякам Романов называл атаманством, чепухой. Подумаешь: отнял у одного и отдал другому! Копеечная благотворительность, не более… Котовский, не умея вести споров, мгновенно взорвался. Атаманство? Чепуха? Но эта, с позволения сказать, чепуха поставила сейчас на ноги всю полицию (в душе Котовский гордился тем беспокойством, которое он доставлял властям). А посмотрели бы, как его встречают крестьяне! Да, пусть это благотворительность, называй как хочешь, но он хоть что-то сделал. Да если бы в каждой губернии объявился свой такой вот атаманствующий…

– Что? – быстро спросил Романов. – Все распределили бы по справедливости?

Язвительный вопрос хозяина осадил Котовского. Так перед неожиданной преградой на все четыре ноги оседает разогнавшийся горячий конь.

– Ну, все не все, но-о… но хоть что-то. Не сидеть же сложа руки…

Горячность Котовского забавляла железнодорожника. Больше того, она даже нравилась ему. Романов считал, что спорящего человека можно убедить, переуверить, хуже – с равнодушным. Равнодушных людей он не любил: такие существуют тупо, как бы прислушиваясь только к тому, что происходит в собственном желудке… Ольга Ивановна, не вникая, о чем спорят мужчины, видела, как молодое энергичное лицо Котовского выражает то презрение, то страсть и азарт.

Никто, наставительно говорил Романов, сложа руки не сидит (упрек Котовского задел его). Борьба идет, и давняя упорная борьба. И люди есть, смелые, выносливые люди. Может быть, они менее сильны, нежели Котовский, за ними нет погонь с перестрелками, но правительство, жандармерия ведут на них облавную охоту, выслеживают как самых опасных врагов. «Народовольцы, да?» – загорелся Котовский. Небольшое, но сплоченное братство отчаянных людей, объявивших смертный приговор самому царю, восхищало его. Все, что ему удалось сделать со своим отрядом, не стоило одного разрыва бомбы, брошенной рукой народовольца. Вот эти люди занимались настоящим делом!.. К его изумлению, Романов и тут покривился. Котовский даже подскочил. Что, снова чепуха? Ничего себе, хорошенькая чепуха! Самого царя кокнуть – это чепуха? А министра? А губернатора?

– Вы что же – эсер? – поинтересовался Романов.

В запальчивости Котовский заявил:

– Может быть. Это мне все равно. Я с теми, кто действует. Понимаете – действует!

Он по-ястребиному смотрел на хозяина, худого человека, из которого железная дорога, казалось, высосала все соки, оставив лишь один костяк мастерового, необходимый для исполнения работы.

– Вы в шахматы, случаем, не играете? – неожиданно спросил тот. – Я это к тому, что только в шахматах потеря главной фигуры ведет к проигрышу. Да и то, знаете ли, не всегда!

Из дальнейшего разговора Григорий Иванович уяснил: спорить с Романовым бесполезно. Тот оставался в беспредельной уверенности: события в мире будут обязательно развиваться таким образом, что молодой знаменитый экспроприатор поймет – не сможет не понять! – свою главную ошибку в жизни. Бороться с самодержавием нужно, необходимо, но только не так, как это делал Котовский, о кет, совсем не так!

Расстались они тогда, едва не поругавшись. Собираясь уходить, Григорий Иванович с некоторым высокомерием заявил, что, покуда российского мужика вываришь, как это вроде бы требуется, в фабричном котле, покуда, как говорится, натянешь на него рабочую шкуру, покуда то да се… так ведь и жизнь пролетит. Нет, ждать он не намерен. Да и зачем? Вы там валяйте копошитесь – листовочки, типографии, прокламации, – а он-то знает, что того же Хаджи-Коли с его усатой толстой рожей, с битюгами городовыми надо не листовочкой хлестать, не прокламацией… Он меня, значит, кирпичом, а я его калачом!

Провожая гостя, Романов доверительно посоветовал ему быть осторожней. На его взгляд, Котовский уже достаточно насолил властям, и в первую очередь полиции. Что им стоит пристрелить его при аресте? Скажут – сопротивлялся. Или при попытке к бегству. И никто с них не спросит, все будет законно…

В тот вечер Котовский лишь пренебрежительно хмыкнул, но потом, когда оцепление прочесывало огороды и все громче слышались голоса городовых, он вспомнил совет Романова и с сожалением повертел в руках заряженный браунинг. Действительно, что в нем? Так, игрушка для гимназиста. Слабоват против целой оравы, не справиться…

На судебное заседание публика буквально ломилась. Бескорыстие знаменитого налетчика, не оставлявшего себе из добычи ни копейки, вызывало жадный интерес. Что это за грабитель такой? Председатель Кишиневского окружного суда распорядился пускать публику в зал по специальным билетам.

Адвокат Гродецкий, защищавший подсудимого, умело сворачивал к тому, чтобы придать процессу ярко политическую окраску. В своей речи он заявил:

– Когда один человек, неимущий, отнимает часть имущества у другого, имущего, то обыкновенно он это делает в личных интересах – для себя и только для себя. Это просто и понятно всем. Когда же образованный, сознательный человек, рискуя своей жизнью, отнимает часть богатства у имущего и раздает ее неимущим, такое необыкновенное явление, такой протест личности против несправедливого распределения богатств в обществе будит общество и привлекает к себе его внимание. Этот человек выходит из ряда обыкновенных, он думает не о личном эгоистическом счастье, а о счастье других, о счастье всего общества. Тут уже есть что-то дерзновенное, героическое…

Председательствующий на суде несколько раз прерывал адвоката и в конце концов исключил его из заседания.

Газета «Бессарабская жизнь», сообщая о приговоре окружного суда, писала:

«…Котовский защищал себя лично и сначала старался открыть перед присяжными заседателями свои политические воззрения на общественный строй и угнетение низших слоев общества. Председательствующий остановил Котовского и просил говорить лишь по существу дела… Присяжные заседатели вынесли Котовскому обвинительный приговор, и суд приговорил его к каторжным работам на 12 лет по совокупности с прежними приговорами. Это последнее дело о Котовском, и он в скором времени, вероятно, будет отправлен к месту своей ссылки».

Первые два с половиной года он провел в николаевской каторжной тюрьме (так называемой образцовой).

Весь режим каторжного заключения в России был продуман с таким расчетом, чтобы отбить у осужденного охоту жить. И николаевская тюрьма исправно выполняла свое назначение. В ее мрачных одиночках погасла не одна светлая судьба.

От гибели или, что еще хуже, от сумасшествия Григорий Иванович спасался ежедневной гимнастикой и чтением.

Гимнастика, все те же восемнадцать упражнений немца Мюллера, не давали тюремщикам сломить не только его физическую силу, но и дух. Даже в карцере – сырой темный подвал, кандалы на голом теле, сон на холодном цементном полу, сухой хлеб без соли и несколько глотков воды в сутки, – даже там он не прекращал своих упражнений, и надзиратели, заглядывавшие в фортку, смотрели на него как на помешанного.

На прогулки заключенным отводилось пятнадцать минут в сутки. Часы висели в стеклянном шкафчике на заборе, и арестант сам видел, сколько он гуляет. Григорий Иванович, стараясь вымыть из легких гнилой воздух камеры, все отведенное время бегал по дорожке. На охранников он привык не обращать внимания.

Чтение арестантов составляли дозволенные начальством книги из тюремной библиотеки, большей частью духовные. Можно было спросить грамматику, синтаксис, кое-что из русской литературы. Из газет разрешались «Правительственный вестник» и «Русский инвалид». Тайно по рукам ходили и недозволенные книги (жандармы– ключники были из крестьян, по набору, и с ними договаривались). Котовский отдавался чтению с жадностью. Только здесь, в неволе, он сделал для себя удивительное открытие: оказывается, на белом свете существует такая свобода, которую не заковать ни в какое железо, – свобода думать.

Большое впечатление на него произвели сочинения крамольного князя Кропоткина «Записки революционера» и «Речи бунтовщика». В княжеских жилах текла голубая кровь наследников Рюрика, по знатности происхождения Кропоткины стояли выше царствующих Романовых. В бунтовщике князе Котовский как будто нашел единомышленника. Но – странное дело! – размышляя о том, к чему призывал Кропоткин – к полной экспроприации частной собственности и, так сказать, грабежу награбленного, – Григорий Иванович незаметно для самого себя стал испытывать чувство неудовлетворенности. Ну хорошо, он превратился в угрозу для помещиков, они вздрагивали при одном упоминании его имени. Но что он изменил если не в целом мире, то хотя бы в своем уезде? Отбирал деньги, ценности? Раздавал их, ничего не оставляя себе? Однако главная ценность помещиков – земля. А ее не поднимешь и не унесешь с собой. Выходит, надо что-то другое… (Перед последним арестом он узнал, что известие о расстреле рабочих у стен Зимнего дворца заставило Скоповского с семьей перебраться для безопасности в город, что богатый Фарамуш потихоньку скупил землю и напил для охраны хутора черкесов, а Флорю арестовали приехавшие стражники за какие-то листовки. Времена переменились быстро, – теперь уж ни у кого из крестьян не осталось надежд, что добрый царь отберет всю землю у помещиков и распределит ее «по совести».)

После Николаева его перевели в Смоленск, затем в Орел. Он все время думал о побеге, готовился, ждал случая, но из этих тюрем еще никто не бегал, недаром за их крепкими стенами сидели «самые опасные преступники». Неужели придется отправиться в Сибирь, страшную тюрьму без стен и крыши, надежное, проверенное место, куда царское правительство засылало всех, от кого хотело избавиться бескровным способом? Убежать оттуда будет еще трудней.

За годы тюрем, побегов и погонь у Котовского выработался прищур сумрачных, тяжелых глаз, прищур постоянно настороженного человека. Правда, у него еще сохранились задорные усики – эх, однова живем! – но в ту пору их можно считать лишь данью прошлому, терявшемуся безвозвратно. Сощурившись, он теперь не переставал вглядываться во все, что происходило вокруг, и в нем, покамест еще незаметно для самого, совершалась большая, трудная, медленная, но безостановочная работа.

Глава восьмая

Над сырой раскисшей дорогой висел глухой звяк мокрых кандалов. Арестанты были скованы по рукам и ногам, а для надежности еще и с соседом.

В пару Котовскому достался невзрачный человечек, деликатный, легко краснеющий от любого пустяка, невыносимый заика. Григорий Иванович не поверил, узнав, что его напарник исполнял на воле тяжелые и опасные обязанности «верблюда» – так назывались у подпольщиков перевозчики нелегальной литературы из-за границы. На работе заику отличали поразительные находчивость и хладнокровие. Однажды он привез чемодан со шрифтом, и как-то получилось, что его никто не встретил на вокзале. Одетый изысканно, настоящим барином, он небрежно подозвал дежурного жандарма, и тот с готовностью дотащил тяжеленный чемодан до извозчика. У станционных шпиков находчивый «верблюд» не вызывал ни малейшего подозрения.

За плечами у заики было такое страшное место заключения, как Орловский каторжный централ (то-то сразу бросилось в глаза, как он обращался со своими кандалами: обычно опытного арестанта узнают по экономному звяку кандалов). Григорий Иванович провел в Орловском централе несколько месяцев и знал, какое это испытание для любого человека. Заключенных там нещадно били буквально за все: за то, что здоров, и за то, что болен, за то, что русский, и за то, что еврей, за то, что имеешь крест на шее, и за то, что креста нет.

В этапе заика имел знакомых и единомышленников, двое из них тащились через две пары впереди. Один – громадного роста и силы, по кличке Молотобоец, ему во время разгона маевки жандармы выбили глаз; другой – донельзя простуженный, в очках, замотанных суровой грязной ниткой, и с бородкой клинышком, его называли товарищем Павлом. Политические ничем не отличались от остальных: все одеты в серые суконные халаты и такие же бескозырки, лишь у одних на спине нашиты два желтых туза, а у других – один (два туза – знак отличия ссыльнокаторжных; одним тузом метились ссылаемые на поселение).

Присмотревшись, Григорий Иванович обнаружил, что товарищ Павел так сумел себя поставить, что его уважали не только заключенные, но и конвойные, хотя ни в облике его, ни в поведении не было никакого окаянства. Видимо, товарищ Павел брал не силой, а чем-то иным…

Политические, попавшие в этап, были главным образом из рабочих Иваново-Вознесенска, Шуи и Орехово-Зуева. За последнее время судебные власти провели несколько крупных процессов. «За участие в сообществе, поставившем целые своей деятельности насильственное ниспровержение существующего в России общественного строя», за принадлежность к РСДРП все обвиняемые по 102-й статье уголовного кодекса получили по восемь лет каторжных работ, лишение всех прав и вечную ссылку в Сибирь.

Несколько человек были осуждены выездной сессией Московской судебной палаты за «принадлежность к организациям Московского окружного комитета РСДРП».

Революционный спад, наступивший в стране после бурных событий 1905 года, сильно разбавил обитателей российской каторги осужденными за политическую деятельность. В этапе, с которым двигался Котовский, находились бундовцы и анархисты, эсеры, большевики и меньшевики – люди не только разных убеждений, но и разной силы, воли, страсти и отваги. С самого начала Котовского привлекло, что эти заключенные в отличие от Иванов и прочих уголовников помельче не спорили о дележе добычи, не орали за картами, не толковали о водке и своих «марухах». На суде никто из них не ловчил, стараясь выгородиться и смягчить приговор, они объявляли о своей борьбе открыто, и в этом сквозило невыразимое презрение ко всем, кто стоял у власти. Даже совершив побег, попав на волю, они не торопились обжираться жизнью, а неизменно принимались за свое, за старое: – подкапывались под устои того, что звалось «престолом, верой и отечеством», причем каждый спешил сделать до очередного ареста как можно больше. В заключении политические держались дружно и с достоинством. У них считалось позором снимать перед тюремщиками шапку, вскакивать, если в камеру входил кто-либо из начальства, подавать прошения о помиловании («подаванцы» исключались из общества). В то же время, действуя организованно, они добились права самостоятельно избирать старост, держать днем двери камер открытыми, носить свою одежду, выписывать книги, играть в шахматы, вести диспуты. Эти привилегии были буквально отвоеваны у тюремной администрации изнурительной многолетней борьбой. Политические действовали своим единственным оружием, против которого бессильна любая власть со всей охраной, – сплоченностью. Причем, если недостаточно бывало общей голодовки, заключенные не останавливались и перед самоубийством. Когда-то в Сибири, на Каре, протестуя против свирепости тюремщиков, несколько человек в один день и час покончили с собой. Об этом случае писала вся мировая печать.

К своему аресту, суду и приговору политические относились как к чему-то должному. Григорий Иванович обратил внимание, что у товарища Павла слезятся глаза, лицо стало прозрачным, с подозрительным румянцем на щеках, – по всем приметам, у него начинался туберкулез. Но старик оставался деятельным и бодрым.

В его разговорах с товарищами то и дело упоминалось имя Ленина. Товарищ Павел часто начинал так: «А знаете, что думает Владимир Ильич по поводу того-то и того-то?» В окружении товарища Павла несколько раз на дню можно было услышать: «Ленин пишет…», «Ленин считает…» На расспросы Котовского маленький заика, с трудом выговаривая слова, пояснил, что для большевиков авторитет вождя так высок, так высок – сравнить просто не с чем.

Одноглазый Молотобоец расспрашивал соседей о положении в организациях Москвы, настроениях рабочих, партийной работе в районах, о настроении интеллигенции, среди которой в то время усиливался разброд.

В беседах с кандальниками товарищ Павел уверял, что в мире, судя по всему, готовится большая война. Конечно, война принесет много бед, но она неизбежно обострит недовольство рабочих и крестьян и в конечном счете приведет к революции. Такова логика исторического развития.

На протяжении нескольких месяцев пути в Сибирь речь политических звучала неизменно бодро, часто раздавался смех, вызывая недовольство конвоя.

Удивительно, думал Котовский, чем тяжелее становилось на этапе, тем тверже эти люди верили, что лучшие времена не за горами. Голодные, больные, в железе по рукам и ногам, они жили большой, неистребимой надеждой.

Этап был долог, двигались медленно, с дневками и ночевками, и кругозор Котовского день ото дня расширялся. События 1905 года были лишь первым натиском великой бури. Подпольщики, о которых он когда-то пренебрежительно отзывался в споре с Михаилом Романовым, не страшились ни масштабов начатого дела, ни трудностей, ни расстояний. Убегая из тюрем и ссылки, они появлялись в крупных европейских городах, в Америке, Австралии, Японии, даже на экзотических Гавайских островах, и всюду с муравьиным упорством продолжали свою разрушительную, но в то же время и созидательную деятельность.

Мало-помалу он убеждался, что царское самодержавие имеет в их лице несокрушимого противника.

Молотобоец, когда им с Котовским выпадало идти рядом, рассказывал, что мальчишкой он две зимы учился в церковноприходской школе. Собственно, не учился, а чистил от слега дорожку к дому дьячка, бегал у дьячихи на посылках, подавал в алтарь просфиры с поминанием за упокой, таскал подсвечники, читал псалтырь над покойниками. В четырнадцать лет уехал на заработки в Москву, поступил на фабрику Цинделя. Фабричная казарма, водка, драки… Зимой на льду Москвы-реки устраивались «стенки»: Симонова слобода против Дангауэровки или же деповские против фабричных. Но вот первые подпольные собрания за Калитниками, у забора Андроньевского монастыря. Появилась цель – сплотить рабочих, направить их силы не друг против друга, а против общего врага. Гвоздильный завод Гужона, нефтяной завод в Анненгофской роще, завод Бари за Симоновой слободой… Объединялось рабочее племя – люди, о которых Карл Маркс сказал, что им нечего терять, кроме своих цепей.

Молотобоец был участником знаменитой Обуховской обороны, семь месяцев просидел в одиночке, а затем был выслан в Якутскую губернию под гласный надзор полиции.

Среди осужденных царским судом на каторгу и ссылку были, к удивлению Котовского, не одни рабочие и крестьяне, бунтовать которым, как говорится, сам бог велел. Много было интеллигенции, даже дворян, людей вполне обеспеченных. Ему показали юношу, сына арендатора, выросшего в богатой семье, в собственном имении. Брел в кандалах учитель, отвесивший гневную пощечину самому министру просвещения Сабурову. Перешептывались о таинственном угрюмом арестанте, к которому в харьковскую тюрьму зачем-то поздно ночью приезжал генерал-губернатор.

Котовский считал, что Молотобойцу с приговором повезло: ссылка – не каторга. Но запротестовали сразу и Молотобоец, и заика. По их мнению, ссылка гораздо тяжелей, чем тюрьма и даже каторга. На каторге люди находятся в коллективе, и страдания, которые они переносят, объединяют их между собой. В ссылке же человек одинок, он лишен права на труд, ему запрещено выходить даже за околицу. Как правило, ссыльных загоняют в такие глухие углы, где еще не знают употребления колеса. Недаром среди ссыльных необычайно высок процент самоубийств и случаев душевного помешательства.

– Человек же не вяленая вобла! – сказал с досадой Молотобоец. – У него и душа, и мозги.

– Вяленая вобла… – усмехнулся Григорий Иванович, подтягивая ремень от ножных кандалов. – Щедрина цитируете?

Ему показалось, что Молотобоец и заика удивились, посмотрели на него с интересом.

– Чит-тали? – спросил заика.

– Приходилось, – уклончиво ответил Григорий Иванович, задетый тем, что товарищи по этапу удивлены его начитанностью.

Впоследствии он узнал, что Салтыков-Щедрин был любимым писателем политических. В этапе, споря между собой, обличая друг друга, они то и дело поминали «премудрого пескаря», «самоотверженного зайца», «карася-идеалиста» – полунамеки, вполне попятные Котовскому.

Поняв перемену в настроении Котовского, маленький заика сжал его руку. Григорий Иванович ничего не сказал, но на сердце у него потеплело. Через несколько минут он спросил:

– Но бежать из ссылки легче?

Заика и Молотобоец переглянулись. Да, это, пожалуй, единственное, что говорит в пользу ссылки: бежать оттуда все-таки проще, чем с каторги.

В семидесяти шести верстах от Иркутска находится Александровский централ – зловещие ворота сибирской каторги.

После Красноярска в этапе стали поговаривать о том, что ждет в Сибири. Рассказывали, что после 1905 года каторжное начальство злобствует без меры. Грозное оружие заключенных – коллективизм – оказалось сломанным. Любая попытка организовать голодовку обречена на провал. Наступил праздник реакции.

Смутно говорили о порядках в самом Александровске. Начальство будто бы до сих пор не могло забыть, как в 1902 году здесь восстали каторжные, выкинули охрану, забаррикадировались и держали осаду, покуда перепуганная администрация не удовлетворила все требования заключенных.

Незадолго до Александровска этап зашептался горячо и взволнованно. Обсуждалась свежая новость: в Зерентуе покончил с собой Егор Созонов, эсер, отбывавший каторгу за участие в убийстве Плеве (убийство царского министра было организовано неуловимым Борисом Савинковым; сам Савинков ареста избежал, Созонов же был схвачен и судим). Егор Созонов покончил с собой демонстративно, требуя убрать озлобленного начальника каторги. О самоубийстве удалось сообщить на волю, и власти испугались.

На испуге властей вообще построена вся система борьбы заключенных за свои права. Дело в том, что тюрьма сама по себе является свидетельством слабости и страха, недаром ее, как некое отхожее место, стараются запихнуть куда-нибудь на окраину, от глаз подальше. И вдруг мир узнает не только о тюрьме, но бунте в ней! Газеты, шум… У высокого начальства недовольно кривятся губы, – неприличную историю обычно из дома не выносят. Гримасы высокого начальства больно отзываются на низшем: там начинаются перебои сердца, дрожание ног. Жизнь портится. Поэтому до бунта никакое начальство обычно заключенных не доводит.

Так получилось и в Зерентуе: прежнего зверя начальника сменили.

Чувствовалось издали, какой неспокойной, напряженной была обстановка на всей сибирской каторге. Недаром сюда отправлялись только те, кто получал по приговору более восьми лет. Остальные отбывали наказание в тюрьмах Центральной России, – в Сибири и без них полным-полно.

Перед Александровском подтянулся и забегал конвой.

– Ногу, ногу держать как надо! – покрикивал старший. – Без разговоров! Соблюдай расстояние на одну протянутую ногу. Пара от пары на три шага… Соблюдай порядочек, иначе драться буду. Без разговоров!

Стояла ростепель. Из тайги наваливались густые туманы, снег в полях осел. Тяжелые «коты», арестантские ботинки, промокли насквозь. Конвой не разрешал обходить лужи.

Узкой серой лептой, по двое, измученный этап стал втягиваться в распахнутые деревянные ворота. На обширном дворе кучками стояли каторжные, выискивая среди новичков знакомые лица.

Этап встречал начальник централа Хабалов – ноги врозь, голова набычена, руки за спину.

Движение вдруг замедлилось, раздались недовольные голоса:

– Что там? Чего их черти мают?

– Эй, чего стали?

Все сильнее напирали задние.

– Бьют кого-то…

Наконец от одного к другому передалось приказание: за три шага до начальника централа каждый обязан сдернуть головной убор.

– Ого! Порядочки…

– В-воз-змут-ти-ти… – задергался низенький сосед Котовского и с вызовом выпрямился, плотнее натянул бескозырку.

Опять зашевелились, тронулись.

– Эй, очки! – расслышал Григорий Иванович грозный окрик надзирателя. – Эй, кому говорят?

Товарищ Павел, поддерживаемый Молотобойцем, проковылял мимо начальника централа и не притронулся к головному арестантскому убору.

У Хабалова налились сырые, непропеченные щеки.

Подскочив к строю, надзиратель развернулся и ударил строптивого арестанта в ухо. Бескозырка и очки товарища Павла полетели в грязь.

Передние ряды в этапе оглянулись, стали останавливаться. Порядок снова сломался.

– По местам! – заорал Хабалов и, смяв погон на плечо, выбросил вверх толстенький кулак. – Заморожу, как омуля!

Изготовились надзиратели, конвой.

Маленький заика задиристо ловил на себе взгляд Ха– балова, но глаза начальника централа сверлили Котовского, выделявшегося из толпы массивностью открытой шеи и шириной плеч: снимет он шапку, не снимет? Котовский дерзко выдержал взгляд. На него, как иногда бывало, «накатило»: бешено округлились глаза, окаменели скулы. В таком состоянии он был готов на самый безрассудный поступок. На, бей меня, режь меня! Ну?

Надзиратели затаились, ждали приказания. Хабалов, посапывая, промолчал. Опытный тюремщик, он знал, на что способны люди, пусть и закованные, но живущие на грани отчаяния. Сейчас любой неосторожный поступок мог возмутить этап.

Но Котовского он мстительно запомнил, не забыл и «очкарика», которого на глазах всего этапа ударил надзиратель. Вечером того же дня он распорядился отправить обоих в карцер.

Помня, что перед бешеным плечистым арестантом спасовал сам начальник централа, надзиратели предусмотрительно явились гурьбой. Мало ли что может выкинуть? Отпетая голова.

Сидеть Котовскому довелось в самых разных тюрьмах. В одних режим был чуточку слабее, в других – строже, в одних среди надзирателей можно было найти человека, через которого связывались с волей, в других – не смей и заговорить. (И совсем как анекдот ходил среди заключенных рассказ об одном чудаковатом начальнике тюрьмы, кажется в Вильно, который, входя в любую камеру, вежливо снимал фуражку.) Но карцеры везде были одинаковы – везде подвальные каменные мешки с сырыми стенами и полом.

Чтобы согреться, Григорий Иванович привычно напирал на гимнастику. Кроме того, переносить томительное заключение в каменном мешке помогала маленькая хитрость, нащупанная им еще в первый арест: он заранее настраивал себя на отсидку гораздо дольше положенного срока (скажем, вместо назначенных пяти дней настраивался на все десять), поэтому освобождение всякий раз принималось им как подарок судьбы и он встречал надзирателей с таким просветленным лицом, словно гнилой карцер не имел над ним никакой силы. Конечно, детская уловка, но помогала…

В первые минуты, когда надзиратели толпой проводили их с товарищем Павлом вниз и, заперев, оставили вдвоем, Григорий Иванович не замечал, что обнаженное железо браслетов натирает лодыжки (у наказанных карцером, как правило, отбираются подкандальники и оковы остаются на голом теле). Бешенство его не проходило. Кажется, было бы легче, ударь его Хабалов или надзиратель. О, уж он бы не посмотрел ни на конвой, ни на надзирателей. Разумеется, его измолотили бы до полусмерти (а тюремщики умеют бить, и бьют тяжелыми, подкованными сапогами), зато на душе как-никак чище: и я с вами, собаками, тоже не церемонился! А сейчас гнев распирал грудь, требовал выхода.

Гремя цепью, он мотался по каменному закутку – три шага туда, три шага назад – и с неприязнью поглядывал на своего невольного напарника по заключению. В дороге он привык относиться к товарищу Павлу с уважением, почитая его за ученость и твердость характера. Сейчас от уважения не осталось и следа. Почему он стерпел удар надзирателя? Да и остальные… Они чего смотрели?

Товарищ Павел, едва вошел, опустился у стены на корточки и принялся перевязывать ниткой сломанные очки.

Котовский фыркнул в усики и зашагал усиленней: видать, не впервой получать в ухо. Борцы! Революционеры! Ну уж нет, он бы не стерпел…

Закончив починку очков, товарищ Павел спрятал их в карман арестантского халата и стал обматывать тряпочкой браслеты кандалов. Котовский все ходил и фыркал. Товарищ Павел его словно не слышал, не замечал. Вот он управился и с обмоткой браслетов, зевнул, передернулся от озноба и, дождавшись, когда Котовский утихомирился и сел к стене, тоже заходил, горбясь, засунув руки в рукава.

Из них двоих еще никто не сказал друг другу ни слова.

Котовский задрал штанину и, разглядывая растертую в кровь ногу, поцокал языком. Товарищ Павел остановился.

– Ай-ай-ай… – сочувственно пропел он, поматывая своей косой бородкой. – Надо же!

Он ловко отодрал от изнанки халата клок мягкой изношенной тряпки, присел и взялся за проклятый безжалостный браслет, стараясь не задевать свежую рану. Просовывая тряпочку между железом и телом, он отпихивал мешающие ему руки Котовского.

– Да я сам… Чего вы? – бормотал Григорий Иванович.

– За это маленьких ругают, а вы… – приговаривал товарищ Павел, и от его стариковского ворчания гнев Котовского совсем сошел на нет, он остро почувствовал боль в израненной ноге. Кажется, в самом деле погорячился. И чего, спрашивается, разбегался?

Наблюдая за умелыми руками товарища Павла, Котовский понял, что перед ним тоже опытный заключенный. Выяснилось, кстати, что старик сиживал и в Смоленске, и в Орле, но вот в Николаеве, в тамошней так называемой образцовой тюрьме, побывать ему не довелось.

И все же затрещина надзирателя не выходила у Котовского из ума.

– Что же, – неожиданно спросил товарищ Павел, – если бы он тронул вас, не стерпели бы?

В голову опять ударила кровь, окаменели ноздри: как наяву представил он пьяное мурло Хабалова, наглый, безбоязненный замах его руки…

– Уб-б-бил бы! Г-горло вырвал! – У Котовского запрыгала челюсть, он стиснул зубы, прикрыл потемневшие глаза. – Ненавижу!..

Усики на побледневшем мучнистом лице казались наклеенными. Товарищ Павел только головой покачал. Видимо, и страшен же человек в гневе!

– Ах, молодые люди, молодые люди… Погляжу я на вас, Григорий Иванович… Какая в вас силища пропадает, а? Уму непостижимо. Ну чего ты кипишь попусту? Чего?

– Не могу! – Гнев снова поднял его на ноги. – Терпения нет.

Снизу вверх товарищ Павел посмотрел на него с едва заметной усмешкой:

– А ты копи. Подкапливай помаленьку. Потом пригодится.

– Накопил уже… во! Через край хлещет!

Расхаживая по каменному закутку, Григорий Иванович бренчал железом и говорил горячо, сбивчиво, безостановочно. Копить и ждать… Говорили ему об этом, советовали. Но он не может, не в состоянии. Ведь жизнь же уходит! Чего ждать? Чего дождешься? Он признался, что не верит, будто в самое ближайшее время удастся свалить такую махину, каким ему представлялось российское самодержавие. Он видел перед собой огромную силу, подпираемую армией, жандармерией, полицией, всей государственной системой угнетения и подавления. А кто за нами, то есть против тех, кто в столицах, на самом верху? Да, верно, злых в стране полно. Но уж больно сильны те… Говорил он с Молотобойцем, тот спит и видит организацию рабочих. Однако почему именно рабочих? В свое время он наблюдал за рабочими на заводе князя Манук-бея. Это, конечно, не крестьяне: ничего своего, только руки да тряпка, чтобы отгородиться в углу казармы от соседей. А между прочим, сказал он, в том же 1905 году крестьяне показали себя как будто поактивнее. Рабочие бастовали, баловались листовками и прокламациями, а крестьяне взялись как надо – за топоры, за вилы, пустили по усадьбам «красного петуха». Черт возьми, может, все же прав князь Кропоткин: уж лучше теребить помещиков в усадьбах, грабить, как он пишет, награбленное?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю