Текст книги "Меч и плуг
(Повесть о Григории Котовском)"
Автор книги: Николай Кузьмин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Потрудитесь расшифровать.
– Потружусь. С удовольствием… Деревня, сиречь мужик получил главное – свободный труд и землю. Слышите? Свободный труд и землю!.. – Подняв палец, он повторил последние слова, точно вслушиваясь в их звучание.
– Демагогия! – На лице товарища Павла загорелись пятна, заставившие Котовского вглядеться: очень тревожным показался ему этот неестественный румянец на испитых щеках. – Дешевая демагогия! Свободный труд… Чтобы свободно эксплуатировать, да? А батраку свободно отдавать свой труд задаром? Или земля… Кто ею владеет и кто на ней работает? Кто? Столыпин ваш…
С притворным смирением Мулявин поник головой. Партнер по шахматам, маленький заика, продолжал сидеть на корточках, но об игре тоже забыл.
– Вот вам человек, – товарищ Павел неожиданно указал на внимательно слушавшего Котовского, – спросите-ка его, спросите! Он из села и дело знает.
Мулявин с неохотой повернулся и взглянул через пенсне. Он с предубеждением относился к телесной мощи, предпочитая людей ума, мысли. А этот верзила с бритой головой внушал ему тайный страх. По утрам, когда Котовский, бренча цепью, принимался за гимнастику, Мулявин всеми силами старался стушеваться. Для него это были самые неуютные минуты.
Несколько пар глаз с ожиданием уставились на Котовского. От смущения он затеребил себя за нос и оттого первые слова прогудел в кулак.
– Громче! – приказал Мулявин, строго изучая его. – Уберите руку!
Перебирая в пальцах мелкие звенья плотной цепи, Григорий Иванович стал говорить, что еще со времен екатерининского межевания в русской деревне происходит мельчание и мельчание земельных наделов. Владельцы некогда огромных имений теряют связь с землей и в основном поддерживают ее через вороватых приказчиков, призванных блюсти хозяйский интерес.
– Да бог с ними, с приказчиками, – кротко махнул Мулявин, обращаясь к товарищу Павлу. – Вы же знаете, что в России верх всегда был отделен от низа. Так что, если они малость и украдут…
– Да ведь они воруют-то у кого? – в отчаянности товарищ Павел ударил себя по коленям. – Кого обкрадывают-то? Вашего же драгоценного мужика! Почему вы этого– то не видите? Или не хотите видеть? Год от года земля переходит в руки скупщиков, лавочников. А мужик – тот мужик, о котором вы так сладко поете, – он уже не хозяин земли, он берет ее в аренду.
– Вот ее и надо перераспределить, – с терпеливым упорством вставил Мулявин.
– Как? Чем? Этим самым? – И товарищ Павел пальцем показал, как нажимается крючок револьвера. – Многого вы этим добились! Нет, – заключил он, – то, что так легко решают длинноволосые теоретики, сидя в библиотеках Запада, дико и непонятно неграмотному мужику, который гнет хребет на своей тощей десятине.
– Это разбой! – вставил Котовский, разозленный тем пренебрежением, которое открыто проявлял к нему Мулявин. – Вето жизнь крестьянин работает на земле, но хозяином ее не является. Деревня сейчас, как солома: достаточно бросить спичку. Недаром хозяева нанимают охрану – казаков, черкесов. Но знайте: если уж мужик по-настоящему вцепится в землю, оторвать его можно будет только с руками!
«Так, так…» – кивал ему ликующий заика и, не удержавшись, показал большой палец.
– Философия грабителей, – презрительно процедил Мулявин и, не найдя больше возражений, побито уплелся в свой угол.
Товарищ Павел повеселел и, хлопнув рукой по нарам, показал, чтобы Григорий Иванович подсел к нему.
– Добили теоретика, – украдкой подмигнул он Котовскому.
В камеры Хабалов на праздниках не совался, но ловил заключенных во дворе. Товарищ Павел снова не снял шапку – и готово: карцер. Да сколько же можно?
До вечера, когда его должны были отправить вниз, товарищ Павел находился в камере вместе со всеми.
Молотобоец, заика и Мулявин украдкой не то совещались о чем-то, не то бранились. Все трое озирались на нары, на товарища Павла, с головой укрытого халатами.
Григорий Иванович подошел к ним и предложил: пусть общество вынесет Хабалову смертный приговор, а он возьмется привести его в исполнение. Он все обдумал и готов.
– Да? – оживился Мулявин. – Это очень интересно. А вы готовы? Сами? Поздравляю вас. Мы это обсудим.
К Котовскому он сразу же почувствовал расположение.
Всю затею поломал товарищ Павел.
– Ах, Гриша, ничего-то ты, я вижу, не понял… Нс дури и займись-ка лучше делом. Ведь столько настоящего можно сделать!
С минуту оба молчали. Григорий Иванович грузно опустился рядом с ним на пары. У больного поднимался жар, лицо у него удивительно помолодело. Эх, ему бы сейчас горячего солнца, красного вина, хорошей еды вдоволь, а не сырые потемки холодного карцера…
– Гриша, – позвал товарищ Павел и, приподняв голову, посмотрел по сторонам, – я вижу, ты бежать налаживаешь… Молчи, слушай. Мне трудно говорить… Убежишь – доберись до таежной полосы. И дам тебе адрес в Иркутске, там помогут… Записывать ничего не надо, привыкай запоминать.
Он облизнул воспаленные губы, обессиленно закрыл глаза.
– Ладно, потом поговорим еще…
К вечеру в централ прибыл из России свежий этап, и камера сразу опустела: все бросились во двор выискивать знакомых. У Котовского появилась надежда, что, может быть, за хлопотами с этапом о наказанном забудут и не отправят в карцер.
Со двора стали возвращаться бегавшие встречать, озябшие, но веселые. Знакомых мало, однако новости из России утешительные. Прибыло несколько разжалованных офицеров, приговоренных военно-полевыми судами за отказ стрелять в бунтующих рабочих. Разваливалась последняя опора царизма – армия.
Через полчаса, разместив прибывших, за товарищем Павлом пришли надзиратели. Идти сам он не мог, его понесли.
Глядя, как надзиратели грубо схватили больного за ноги и под мышки, заключенные загудели. Юноша с бородкой (из соседней камеры) предложил в знак протеста не вставать на поверку. Мулявин гневным жестом приказал ему замолчать и сказал, что протестовать – так протестовать: нужно шуметь, петь, бить стекла.
– А я считаю, – заявил Молотобоец, – что в нашем положении всего лучше голодовка.
Его горячо поддержали. Молотобоец потребовал тишины.
– Шуметь, бить стекла, как предлагает коллега Мулявин, – неразумно. Хабалов объявит это бунтом и устроит кровопролитие. Объявим голодовку… Но предупреждаю: кто не готов ее выдержать, пусть уйдет сразу.
Молчание тянулось нестерпимо. Наконец старик Мулявин покачал головой:
– Нет, я не разделяю вашей сумасбродности.
– Скатертью дорога! – сказал Молотобоец. – Болтать только умеете.
– Я протестую…
Но старика оттерли.
– Возьмите меня, – попросил Котовский. – Вместо него.
Молотобоец отказал резко, категорически.
Вечером, когда о голодовке было объявлено, он объяснил Котовскому причину своего отказа. В таком деле важно не давать врагу никаких уступок, ни в чем. А если Котовский вдруг не выдержит? В своих товарищах Молотобоец уверен, они скованы партийной дисциплиной. А что делать с ним? Малейшее отступление потянет целую цепочку, – как правило, все кончается дезертирством, предательством. На войне как на войне…
Через три дня в камеру вошел Хабалов. Сурово, исподлобья оглядел всех.
– Этого, – указал на Молотобойца, – в карцер.
– Н-на к-каком основании? – вежливо осведомился заика.
– Кончайте голодовку, и я отменю свое распоряжение.
– Товарищи! – крикнул Молотобоец. – Не отступать ни на шаг!
– Уведите его! – распорядился Хабалов.
Кроме того, он приказал запереть камеры, прекратить хождение «в гости».
Заработал тюремный «телеграф». К голодовке присоединялись камера за камерой. Через два дня голодали все политические.
От истощения, а вдобавок и от простуды у заики открылось кровохарканье. Он признался Котовскому, что ему отбили легкие на допросах. Григорий Иванович, ухаживая за ним, сбился с ног: чтобы достать для больного кусок льда, соленой воды, кипятку, чистую тряпку, в централе с его дикими порядками приходилось затрачивать неимоверные усилия.
На десятый день заика попросил Котовского собрать возле себя товарищей, которые еще на ногах. Он заявил, что выдерживать дольше не в состоянии, и попросил разрешения покончить с собой. Просьба потрясла всех. Кто– то вскочил, потом сел. Наконец заговорили: имеет ли заика моральное право уклоняться от борьбы? Все же кто мог решить такой вопрос за него… В угнетенном состоянии товарищи разошлись по местам.
Григорий Иванович, ошеломленный, боялся подходить к заике. А тот словно забыл обо всем на свете: ничего не просил, никого не звал, лежал молча с закрытыми глазами, лишь пальцы его мелко-мелко перебирали край серого арестантского халата, которым он был укрыт.
Добровольная смерть заики не укладывалась в сознании Котовского. Поглядывая на него со стороны, он верил, что пройдет какое-то время и маленький заикающийся человек поднимется, окрепнет, в глазах его появится то выражение, которое так любил Котовский, – дерзкое, упрямое, мальчишеское – и он вновь будет работать, садиться в тюрьмы, убегать, скандалить с тюремным начальством – одним словом, жить той жизнью, которую он себе избрал.
И был еще какой-то ужас любопытства: а когда же он думает совершить это над собой? И как?
Всю новь Григорий Иванович но сомкнул глаз. Утром, едва забрезжило, он стал вглядываться в очертания лежащего навзничь маленького арестанта, и сердце его дрогнуло: по одному тому, как было прикрыто лицо заики полой халата, он понял, что это все же произошло. Кусочком стеклышка заика перерезал вены на левой руке и затих, последним своим движением скрыв лицо под полой арестантского халата.
Этим же днем от голода и истощения умерло еще четверо заключенных. Слух о голодовке вышел за стены централа. Губернские власти переполошились. В тюрьму примчался помощник прокурора.
К вечеру Молотобоец был освобожден из карцера. Он принес печальную весть: товарищ Павел скончался в сыром подвале.
Старик Мулявин плакал навзрыд, утирая слезы руками, а руки о штаны. Он мотал седой головой и горько причитал, что ничего не понимает в этом страшном веке, за чертой которого остался. Раньше они считали, что если один стреляет в тысячу, то он сильнее их, теперь же хотят, чтобы против тысячи была обязательно тысяча. Так все переменилось! Надвигается что-то чудовищное, он ничего не в состоянии понять. Ему хочется одного: умереть и ничего не видеть…
Перед тем как отправиться с составленным этапом из Александровска в Казаковскую тюрьму, Котовский узнал, что старик подал прошение. Собственно, к этому шло уже давно.
Глава десятая
«Колесуха» – так на языке арестантов называлась Среднеамурская железная дорога. Дорогу прокладывали через вековые таежные дебри. Люди работали по колено в болотной жиже. Тучами налетала мелкая мошкара – гнус. Охрана, спасаясь от гнуса, палила огромные дымные костры.
Для Котовского закапчивалась первая половина каторжного срока. Шестой год с него не снимали ручных и ножных кандалов. Железо изменило его прежнюю походку – легкую, порывистую, – теперь он ходил вразвалку, приволакивая ноги.
В стылое январское утро – было крещенье – за Котовским явился старший надзиратель Балябин – из амурских казаков.
– В контору, – мотнул он головой.
Через пустынный двор побрели к приземистому флигелю. С верхних этажей, где помещались политические, высовывались любопытные.
В тесных комнатках конторы топились печи. Когда Балябин доложил о прибытии, несколько инженеров с раскрасневшимися лицами отошли к окнам, стали лихорадочно закуривать.
Люди свежие, сразу определил Котовский, раньше никто из них на строительстве не показывался.
Начальник тюрьмы, мучаясь от изжоги и похмелья (вчера вечером он засиделся в гостях, а сегодня – служба проклятая! – его подняли на ноги чуть свет), показал Котовскому, чтобы подошел ближе. Один из инженеров, самый молодой, разглядывал закованного каторжника с таким вниманием, будто собирался его покупать.
Как потом выяснилось, привели Котовского вот зачем. В семи километрах от Казаковской тюрьмы находилась старая заброшенная шахта, лет десять в нее уже никто не спускался. Пользуясь тем, что поблизости пройдет железная дорога, дирекция приисков решила проверить, можно ли возродить шахту. Для этого была послана группа инженеров. Приехавшие добрались до шахты, заглянули в сгнивший шурф, но спускаться вниз никто не захотел. Пришла мысль обратиться к администрации Казаковской тюрьмы – уговорить кого-либо из отпетых каторжников рискнуть. В награду пообещали кое-какие поблажки.
Большинство инженеров, люди пожилые, семейные, в один голос утверждали, что возродить шахту – дело безнадежное. Составить акт – и концы в воду. Им возражал молодой инженер. Он-то и настоял обратиться к начальнику тюрьмы.
– В кандалах не полезу, – заявил Котовский.
– Кандалы снимут, – поспешил заверить молодой и взглянул на начальника тюрьмы. Тот кивнул набрякшим лицом:
– Снимем.
Первый пробный спуск наметили на следующий день.
Казалось бы, невелика тяжесть – восемь фунтов, но, когда с рук и ног упали опостылевшие кандалы, Григорий Иванович ощутил удивительную легкость. Ничто больше не связывало, не гремело, движения стали бесшумны, ловки. Одно неприятно: нестерпимо чесались натертые лодыжки и запястья.
В Александровском централе, перед тем как расстаться с Молотобойцем, Григорий Иванович сказал, что товарищ Павел обещал некий адресок в Иркутске.
– А, знаю, – кивнул тот. – Запомнишь?
Несколько лет иркутский адрес манил Котовского (станция Хилок, «Казенный дом», барак железнодорожных рабочих). Кажется, он дождался счастливого момента: с него сняли кандалы. Другого такого случая может и не подвернуться.
Шахтный ствол – ясно и неспециалисту – сгнил, обветшал. Снизу, из черного провала, пахнуло сыростью. Инженер, опасливо отстраняясь от края бездны, вытягивал шею, чтобы заглянуть. Бледный, он отошел к своим коллегам, они о чем-то заговорили.
Риск, риск, конечно, однако какой еще выход? Лица господ в черных фуражках с надеждой оборотились к раскованному каторжнику. Конвойные солдаты уже приготовили бадью, висевшую на канате. Интересно, надежен ли хоть канат?
Задание Котовскому на первый раз было такое: пройти по штреку (если это возможно) и в концевом забое подобрать кусок руды.
– Ты, слушай! Ты все понял? Ну, с богом!
Конвойный, мордастый казак с нашивками младшего урядника, стал подталкивать арестанта к бадье.
– Давай, давай… Ты чего это – боишься? Лезь… У-у, сволочь!
Была не была! Решившись, Григорий Иванович перенес ногу через край бадьи. Заскрипел ворот.
Подняли его наверх не скоро. Солдаты ловко подхватили бадью, оттащили в сторону от страшного провала. Каторжник продолжал сидеть в бадье, опустив голову. С лица его сходила бледность.
Инженеры смотрели на него, как на поднявшегося из преисподней.
– Ну, – спросил урядник, – достал?
С трудным вздохом каторжник выпрямился.
– Поди сам достань!
Оглянувшись на начальство, урядник угрожающе зашевелил рыжими бровями:
– Ты что это, а? Насмешки строить? Да я тебя…
Подошедшим инженерам Котовский сказал:
– Там завал – во! Сначала надо гору своротить.
– Господа, я же говорил, предупреждал! – плаксивым голосом заговорил пожилой человек с бородкой надвое. – Никакого уважения, даже обидно… Всякий мальчишка…
После короткой обидной перепалки к Котовскому обратился молодой инженер. Его юное безусое лицо пылало, точно от пощечины.
– Слушай, ты! За неделю справишься? – и кивнул в сторону шурфа.
Раздумывая, Котовский пожал плечами:
– Можно попробовать.
– Ладно, завтра начнешь. На сегодня хватит.
На следующий день Котовского отвели на шахту под конвоем трех стражников. Затем с ним стали посылать только двоих. Возвращались затемно, к самому отбою.
Мордастый урядник всю дорогу туда и обратно ругал тюремное начальство, бездельников инженеров и Котовского, – из-за этой затеи на шахте у него не оставалось времени на хозяйство.
Однажды тюремный парикмахер Стасик, свой человек, передал политическим, что Котовский просит сахару и спичек. Губельман, большевик, значительно поднял брови. Спрашивать не полагалось, но без расспросов ясно: готовится побег. В несколько дней собрали, передали и с нетерпением стали ждать.
Утром, когда колонну каторжных собирали на работу, Стасик сообщил, что вчера вечером он брил Котовского. Если, сказал Стасик, что-то и произойдет, то только сегодня. На худой конец завтра. Такое у него предчувствие.
Вечером в тюрьме поднялся переполох. Начальство в полном составе спустилось в подвальный этаж, осмотрело одиночку Котовского и с удрученным видом показалось во дворе.
Губельман поманил пробегавшего мимо надзирателя Балябина.
– Эй, дядя, случилось что?
– Не до вас… – отмахнулся тот.
Конвой с Котовским к обычному часу с шахты не вернулся. Подождали еще немного, затем послали проверить. Все выяснилось на следующий день. В шахте нашли тела застреленных казаков. Мордастый урядник был раздет до белья. Сомнений не оставалось: убив конвойных, каторжник переоделся в казачью форму и бежал. По всем признакам, расправа со стражниками произошла примерно в полдень, следовательно, у бежавшего, чтобы замести следы и оторваться от погони, были почти сутки. Много…
В казачьей форме, с винтовкой, Котовский заходил в села, делая вид, что разыскивает беглого каторжника. Местным властям он устраивал разносы за небрежное несение службы.
Таким образом удалось добраться до таежной полосы. Дальше двигаться стало труднее. Он питался сахаром, обогревался у костров. Вообще, побег из-под стражи оказался самой легкой частью задуманного плана. Впереди лежали тысячи верст зимней тайги.
Села он обходил стороной. Особенно приходилось остерегаться казачьих поселений. С той поры он возненавидел казачью верноподданность, их разудалые чубы, лихой залом папах.
В случае поимки спасения быть не могло, – за убийство стражников его неминуемо ждала петля.
Адрес, который он запомнил со слов Молотобойца, принадлежал «прачке» – так у подпольщиков назывались люди, занимающиеся подделкой паспортов. Раздобыв чей– нибудь документ, они промывают его каким-то раствором, а затем на очищенном бланке вписывают нужную фамилию.
Явка в железнодорожном рабочем бараке была «перевалочной». Молотобоец снабдил Котовского условным паролем – одной репликой, – и товарищ Мирон, хозяин квартиры, помог ему обзавестись необходимым документом. Григорий Иванович понимал, что «липа» ненадежная: вместо печати был приложен медный пятак с затертыми хлебным мякишем буквами, чтобы на бумаге отпечатался только орел. Сдавать для прописки в полицию такой паспорт опасно, но передвигаться с ним можно.
И для Котовского потянулся долгий-долгий путь. Он нанимался грузчиком, чернорабочим на стройку, кочегаром на мельницу, молотобойцем, кучером, разливщиком на пивзаводе. На одном месте не задерживался. Его поимкой занимался сам департамент полиции. Мобилизованы шпики Петербурга, Москвы, Киева. Всюду он видел свои фотографии, читал описание своих примет.
В обычной жизни человек ходит по улицам и чувствует себя совершенно одинаково со всеми окружающими. Но беглый словно бы отмечен какой-то незримой печатью, точно с седлом на голове. Кажется, его опознает первый встречный и заорет, указывая пальцем.
Понемногу он научился узнавать людей, к которым можно обратиться, не рискуя быть разоблаченным. Он отсыпался в теплых избушках путевых обходчиков, в избенках и бараках городских окраин, где ютились мастеровые. С этими людьми было проще, легче, безопаснее, и он все чаще вспоминал товарища Павла, указавшего ему путь на много лет вперед. Старик Мулявин славил так называемую государственную жадность мужика, – теперь бы он и сам нашелся, что ему ответить. Много еще нужно было сил и времени, чтобы и крестьянина поднять на уровень, где собственная выгода сливается со всенародной.
К лету он выбрался на Волгу. Товарищ Павел был прав, когда шутил, что революционеру в первую очередь необходимы ноги, – не знать усталости от погонь. Григорий Иванович убедился в этом сам, выбираясь из Сибири.
Самодержавие пышно отпраздновало трехсотлетие дома Романовых. Глядя, как в ночное небо взвиваются гирлянды беспечных праздничных огней, Григорий Иванович вспоминал предсказание Молотобойца. Прощаясь в Александровском централе, тот сказал, что новая революция будет совсем не такой, какая была. На всем пути Котовский видел одно и то же: страна похожа на взведенный курок. Показное благополучие висело на ниточке.
Из Сибири он вернулся совершенно другим человеком. Как не походила родная Бессарабия на далекую студеную Сибирь! Здешнему бедняку трудно было представить немереные пространства за Уралом. Здесь крестьянин ковырялся на скудном наделе, там – хоть захлебнись землей. Но допотопный, примитивный уровень хозяйства был одинаков и там и здесь. Сибирский мужик обрабатывал землю настолько плохо, что она не могла обеспечить даже его семью. Один плуг приходился на четыре двора. Во многих хозяйствах не было ни коровы, ни лошади. Зачастую политические ссыльные разбирались в земледелии лучше, чем местные жители.
Помещик Георгий Стаматов, к которому он под чужим именем нанялся управляющим (ватагой), выписывал ворох газет. По вечерам хозяин просматривал их одну за другой, сердито швырял на пол и брюзжал: «Прогнило, все прогнило!» После него газеты забирал управляющий, подолгу вчитывался в телеграммы из столиц и, положив газетный лист на колени, задумчиво покачивал головой.
По селам прощальным плачем заливались гармошки, пьяно горланили новобранцы. Царское правительство сгоняло под ружье огромную мужичью армию.
Завидев строгого управляющего, крестьяне уважительно снимали шапки.
Григорий Иванович измерял взглядом нескладных подвыпивших парней, в глазах которых водка не могла убить страх.
– На немца, значит?
– Известно дело…
– А чего вы с немцем-то не поделили?
– Да разве мы? Мы его в глаза не видели. Там они что-то… – и неопределенно показывали вверх.
– Так пускай они и дерутся! А у вас и дома дел полно.
– Это так, гм… Да ведь… как?
Ну смотрите, зря головы не подставляйте.
Газеты скупо, сквозь сжатые зубы сообщали об отступлении и вдруг громко, во весь голос оповестили империю об успехе Брусиловского прорыва. Стаматов съездил в Кишинев, поотирался в тыловых учреждениях и добился привилегии отбирать пленных для полевых работ. В имение прибыли мадьяры и австрийцы (Григорий Иванович как– то увидел: пленный по-пластунски полз по бахче, сорвал дыню, заметил управляющего и со всех ног бросился бежать. Григорий Иванович усмехнулся и поехал своей дорогой).
С газетных страниц глухо доносилось об интригах в Зимнем дворце, все чаще поминалось имя тобольского конокрада, вознесшегося к самому трону. Обстановка в стране грозила скорыми переменами.
С некоторых пор в имение Стаматова стали забредать в поисках работы подозрительные люди с шарящими вокруг глазами. Григорий Иванович понял, что петля сужается.
Однажды Стаматов зазвал управляющего в дом и, спросив о том о сем по хозяйству, как бы между прочим сообщил, что в имение приехал пристав со стражниками, говорит, что ищет Котовского, – тот будто бы с каторги сбежал и объявился где-то в здешних местах.
Вот оно! Рано или поздно ищейки должны были напасть на след. Но так просто он им в руки не дастся. С первых дней в имении он отобрал для себя выносливую лошадь, кормил ее отборным зерном и постоянно водил с собой в поводу, чтобы она была всегда рядом. Пускай попробуют догнать!
Стаматов ничего не заметил в лице управляющего.
– И еще одно попрошу: осторожней с речами. Мало ли, знаете…
Пристава управляющий увидел во дворе корчмы, тот распекал за что-то уставших стражников. Нерасседланные лошади стояли на солнцепеке, измученно отлягивались от слепней.
Григорий Иванович и ругал себя за прежнее сумасбродство, и ничего не мог с собой поделать. Ну вот зачем он лезет к стражникам? Снова захотелось испытать судьбу, пройтись по краю пропасти? А ведь казалось, что с прошлым покончено навсегда.
Сняв шляпу, Котовский вежливо поздоровался. Пристав окинул его взглядом и не отозвался. Лишь узнав, что перед ним управляющий, небрежно козырнул.
Испытывая, как все в нем натянуто и дрожит от неуемного озорства, Григорий Иванович осведомился, не может ли он чем-нибудь помочь. Пристав, дуя себе в расстегнутую грудь, поблагодарил. Он изнывал от жары и с тоской оглядывал необозримые поля: ну где тут отыскать беглого? Ведь не дурак же он, чтобы запросто попасться на дороге.
«Докладная записка
Кишиневского полицмейстера
начальнику Бессарабского
губернского жандармского управления
о задержании Г. И. Котовского
г. Кишинев. 26 июня 1916 г.
Получив сведения о том, что разыскиваемый беглый каторжник, грабитель Григорий Котовский находится в имении Стаматова, на вотчине Кайнары, Бендерского уезда, в качестве ватаги, 24 сего июня я предложил кишиневскому уездному исправнику Хаджи-Коли принять участие в задержании Котовского. В тот же день, ночью, я с исправником Хаджи-Коли, приставом 3 участка Гомбарским и еще несколькими чинами вверенной мне полиции выехали на автомобиле в названное имение Стаматова. Около 12 часов дня на следующий день, 25 июня, Котовский, исполняя обязанности ватаги, разъезжал по экономии и, очевидно заподозрив в посланных мною в экономию переодетых в крестьянское платье, якобы ищущих работы… наблюдающих за ним, верхом же скрылся. Ввиду сего, за ним мною была устроена погоня. Скрываясь от погони, Котовский менял головной убор, слезал с лошади (возможно по причине усталости последней) и прятался в хлебах, пользуясь их большим ростом. Наконец, в 5 1/2 часов вечера он был замечен в ячмене; я подбежал к месту, где ячмень шевелился и, увидев недалеко от себя Котовского, потребовал поднять руки вверх, но так как он исполнением этого моего требования медлил, я произвел в него из имевшейся при мне винтовки выстрел, коим ранил его, Котовского, в левую сторону груди. К тому времени подбежали и другие чины полиции…»
Выстрел из винтовки был произведен в упор. Надобности в нем не было никакой: преследуемый стоял во весь рост, без оружия. Стрелявший специально метил в левую сторону, намереваясь поставить последнюю точку в надоевшей полиции истории.
К лежавшему в ячмене истекающему кровью человеку подошел Хаджи-Коли, наклонился. Повышение по службе пошло ему на пользу. Бывший пристав выглядел человеком, добившимся не только сытости, но и постигающим комфорт жизни.
– К-каналья! – брезгливо проговорил он и пнул раненого, остерегаясь испачкать в крови сапог.
Спустя две недели газета «Маленький одесский листок» сообщила о переводе Котовского, еще не залечившего рану, из кишиневского замка в одесскую тюрьму.
В Одессе он узнал, что судить его будет военно-окружной суд. Но и суд присяжных тоже не давал никаких надежд на спасение. Он понимал, что влип окончательно, с ним теперь посчитаются за все, «размотают на всю катушку», как говорили заключенные. Тем более, что на суд нажимал военный губернатор, торопя разбор дела.
«Из приговора Одесского военно-окружного суда
г. Одесса 4 октября 1916 г.
…Суд постановил: подсудимого Григория Котовского, 35 лет, подвергнуть смертной казни через повешение…»
Услышав приговор, он сжал губы. Переполненный зал жадно пялил на него глаза, но он, не отрываясь, смотрел на высокий стол, за которым стояли судьи. Дряблые старики, склеротики в эполетах, они стояли в ряд, точно ждали команды повернуться и уйти. Глядя на них, не расходилась и публика.
Относительно приговора у Котовского с самого начала не было никаких иллюзий. И все же наступил момент, когда на него повеяло могильным холодом, он почувствовал, что здесь собрались кого-то хоронить: это когда его снова ввели в зал, конвой вокруг с лязгом обнажил шашки и преданно выпучил бессмысленные глаза, когда председатель начал торжественно читать: «По указу его императорского величества…»
А жить хотелось! Именно сейчас! Глупо умереть от рук режима, который сам-то еле дышит и все-таки тащит за собой в могилу каждого, кого успеет прихватить; глупо умереть, когда так много понял, увидел, узнал, когда коснулось озарение открытия, ощущение большого смысла жизни.
В тюремной карете конвойные солдаты поглядывали на него со страхом, как на человека, которого ждет ужасный ночной обряд умерщвления, и остерегались задеть его локтем или коленом. Ни один из конвойных не согласился бы остаться с ним один на один. Для них, живущих, он был уже отгорожен… Важность приговора и всего, что связано с приведением его в исполнение, продемонстрировали и тюремные надзиратели. Они приняли осужденного из кареты, полные некой значительности. Когда его вели по коридору, из камер раздавались голоса:
– Гриша, ну как?
Надзиратели торопили его:
– Скорей, скорей…
У себя в одиночке он собрал вещи, вышел.
– Прощайте, товарищи!
Мертвая тишина. Затем поднялся страшный шум. Заключенные колотили в двери табуретками, парашами, посудой.
– Сволочи! Палачи!
– Протестуйте, товарищи!
Почти бегом Котовского отвели в отдаленное крыло тюрьмы, втолкнули в заранее приготовленную камеру. Прогремел замок в двери, все затихло, и он очутился один. Что у него осталось? Часы ожидания, ночные шаги по коридору, угол тюремного двора, четыре ступеньки наверх, табуретка и суровая петля, надетая вонючим мужиком с широкими ноздрями и запахом водки из бороды…
Коридор, где помещались одиночки приговоренных к казни, был широкий, светлый, в три окна. Но, видимо, потому, что он так разнился с остальными тюремными коридорами, здесь веяло смертью. Пол застлан мягкими дорожками, надзиратели разговаривают шепотом. Единственные звуки – скрежет замков.
Обследовав свою камеру, Григорий Иванович разобрал нацарапанную надпись: «Осталось недолго. Уже был врач». Кто здесь сидел? Когда он отсюда вышел в последний раз? Неожиданно Григорий Иванович вздрогнул и резко обернулся: через глазок в двери на него смотрел надзиратель. Крышка глазка опустилась, но тут же беззвучно поднялась снова. Надзиратель не отходил от двери. Через несколько дней от такого беспрерывного и беззвучного разглядывания он стал приходить в бешенство.
В тюрьме было заведено, что приговоры приводились в исполнение в час ночи, в самое глухое время суток. Работал палач Егорка, получая за каждого повешенного по пятьдесят рублей.
Сразу после полуночи далеко в коридоре раздавались шаги нескольких человек. Идут! И у каждого, кто ждал и слушал, замирало сердце, подкашивались ноги: за кем сегодня? Скрежетал замок, и тишину тюрьмы разрывал истошный вой обреченного. Дверь камеры захлопывалась, но голос смертника был все равно слышен. Крик несся так тоскливо, так невыразимо безысходно, что взрывалась вся тюрьма. Заключенные орали, бесновались, били в двери камер. Постепенно тюрьма успокаивалась, не засыпали лишь смертники. Им судьба давала отсрочку еще на один день. Сегодня не их черед. Но каждый мысленно следовал за тем, кого связали и уволокли, – вплоть до того момента, когда последнее движение пронзит все тело вздернутого за шею над эшафотом…