Текст книги "Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году"
Автор книги: Николай Коншин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
III
Ближайшая станция от Козин местечко Ляды, довольно большое селение, наполнено жидами, как и все вообще местечки в тамошнем краю. На другой день после описанного ночлега в корчме, около седьмого часа утра, сделалось какое-то особенное движение между обывателями местечка Ляд; на площади, чрез которую идет большая Смоленская дорога, чернелись мантии, сюртуки и шляпы евреев; судя по тесноте, похоже было на ярмарку, но лавки все стояли запертыми; да и до продажи ли чего-нибудь становилось в то смутное время: каждый начал помышлять только о своем спасении. Близкие в окрестностях наезды французских конных отрядов для фуражировки – а под сим благовидным предлогом и просто для грабежа – заставляли мирных жителей предчувствовать близкую всеобщую опасность. Богатейшие из них уже выехали в Смоленск, оставив дома свои на волю божию, а те, которые не могли выехать, старались укрыть пожитки свои от испытанной в околотках жадности неприятелей, не уважавших собственности гражданской. Уже за неделю пред сим срезывали в полях дерн, рыли ямы и в них засыпали землей свои драгоценности домашнего скарба.
Таинственная суетливость евреев и разговоры их вполголоса один с другим служили явным доказательством, что они узнали, или ожидают с часу на час узнать, нечто необыкновенное; а осторожность, наблюдаемая с туземцами, была приметою, что они опасаются их.
– Ничего, мой добрый пан Лисецкий, – говорил косматый корчмарь Лейба Курчевич любопытствующему соседу, – ей-богу, ничего! Поверьте совести ничего! Вам ли бы не сказал я?.. Теперь такая година, что и по ночам не спится: радехоньки, как дождемся солнца – все не так страшно, как в потемках! Евреи собираются на молитву пану богу. Надо молиться, мой добрый пан Лисецкий, и вы молитесь… Эй, Гиршка, погоди! – вскричал он проходившему стороною еврею, стараясь отделаться от пана Лисецкого. – Мне есть до тебя дело: моя горелка на исходе… Добрый день коханому пану. – И проворный жидок потряс на голове шляпу в знак почтения перед соседом и пустился за Гиршкой, с которым и втерся в толпу.
Наружная сторона толпы была в некотором движении: шептали, кашляли, чихали, переходили с места на место и т. п.; но тишина водворялась по мере углубления в средину, неподвижно и безмолвно стояли там почетнейшие из хозяев, и в кругу их занимали первое место раввин[4]4
Раввин – священнослужитель в синагоге (иудаистском храме).
[Закрыть] Абрам Цимиг и ключ-войт[5]5
Ключ-войт – в еврейских местечках «административное лицо, вроде головы или старосты наших селений». (Из записок Н.М. Коншина на 1812 г. // Исторический вестник. 1884. Авг. Стр. 274.)
[Закрыть] Мошка Гончар. Напрасно желали бы прочитать на лицах их радость, или смущение, или замысел: все черты их были спокойны, глаза без выражения. Долго продолжалось это немое совещание, по-видимому в ожидании общей сходки, и наконец по знаку, поданному раввином, толпа повалила к синагоге.
Синагога, или попросту жидовская школа, в местечке Лядах была на самом Смоленском въезде; она помещалась в довольно большом деревянном здании, построенном в 1804 году усердием покойного раввина Исаия Вольфенбродта, который пожертвовал для сего сам более 500 злотых, а остальное собрал с доброхотных дателей.
Строение имело вид правильного четырехугольника; на каждой стороне было по одному окну, а с улицы дверь, от которой ключ хранился у самого раввина. Сюда взошло многолюдное общество, и дверь заперлась.
Когда места тихо и благочинно заняты были по старшинству лет, сановитый Абрам Цимиг обратился к своей собратии с следующею речью:
– Прежде, нежели грешные молитвы наши принесены будут господу богу, должны мы удостовериться: все ли мы дети одного отца нашего Авраама и жители благополучного местечка Ляд… Нет ли здесь чужого?
Слова сии поселили ужас в синагоге; каждый вскочил с своего места; все закричали: «Смотреть!» У многих сорвалось с языка: «Гвалт!» Каждый поворачивал к себе, чуть не за пейсики, лицо соседа; все суетились, пока наконец тщательный осмотр успокоил встревоженные сердца их.
– Братья и дети, – воскликнул тогда раввин, – важность предмета требует осторожности, а потому я хотел, чтоб прежде каждый уверен был, что здесь все свои. Слушайте: кагал города Орши предлагает нам всеми силами поддерживать слухи, что русская армия уже вся в Смоленске; нам известно, что хотя под Красным и стоит лагерь как будто высланных из Смоленска войск, вроде передового поста от армии, но что это одна хитрость, а действительно никого более в Смоленске нет; однако же эта хитрость удалась совершенно: неприятель уверен, что армия русская стоит недалеко за этим лагерем. Братья и дети! Неисчислимые пользы наши требуют утвердить его в этой мысли. Тогда он не осмелится напасть на Смоленск с теперешними силами. По прибытии же туда русских они, верно, пойдут в Оршу выгонять французов, а потому и нога их не будет в Лядах; клянитесь же перед богом, что вы будете исполнять по вышесказанному!
Ломаные, дикие звуки еврейской речи Абрама Цимига, быв заглушены неистовыми воплями заповедной клятвы, вскоре снова зазвучали и понеслись разноголосицей под закоптелым потолком синагоги.
– Евреи оршанские, – продолжал раввин, – сообщают при этом нам радость, что делается между всеми рассеянными по земле иудеями складка для пособия единоверцам, которые по власти божией должны понести потери имуществ во время войны. В заключение скажу, братья и дети мои, берегитесь: много чужих лиц появилось в местечке; кто знает их намерение? Не проговоритесь о недоброжелательстве к французам: страшно подумать! Больше сказать теперь нечего. Бог да благословит вас.
Речь кончена. Синагога опустела. Посланный тайно от оршанского кагала, с объясненными в речи Абрама Цимига поручениями, известный читателям портной Берка Мардухович встретил жидов при самом выходе на улицу. Он объявил о вступившем сейчас в местечко отряде неприятельском, сопровождающем к русскому лагерю монаха и купца, и что с ними идет до Смоленска по особому поручению Ицка Шмуйлович Варцаб.
Действительно, приближаясь к площади, евреи увидели из-за толпы высыпавших по дороге ребятишек развевавшиеся на дротиках значки; отряд прошел стороною и, не останавливаясь, потянулся далее.
На пятой версте по Смоленской дороге оканчивался лес, окружавший местечко Ляды; и вправо открывалась из-за него порядочная деревенька. Здесь, на самой опушке, пробегал чистый ручеек, и офицер счел место сие удобным для отдыха команде. Отряд остановился. В деревню послали купить фуражу и чего-нибудь на обед людям. Слуга путешественников, разостлав под тенью дерева ковер для господ, отправился в деревню же.
Скоро возвратившиеся с покупками принесли из деревни весть, что русские передовые посты находятся в шестнадцати верстах. Вследствие сего офицер предложил спутникам отпустить его.
– Если это справедливо, – сказал он, – то вам опасаться нечего, между тем как мне надлежит быть осторожным.
– Вам нечего остерегаться, любезный господин офицер, – отвечал монах, русские не поступят с вами неприятельски – вы поручены мне на слово. Впрочем, – продолжал он, – я, с моей стороны, признаю излишним затруднять вас долее: мы уже так близко от своих, что, кажется, не должны встретить неприятеля. Благодарим вас за понесенное беспокойство. Если когда-нибудь вы сочтете, что русские друзья могут быть вам полезны, то адресуйтесь к нам, и не обманетесь; мы вам оставляем наши адресы.
– Благородный защитник наш, – сказал старец, сопутствующий монаху, – я предложил бы вам теперь же мои услуги… Может быть, после продолжительного похода вы нуждаетесь… скажите мне об этом со всею искренностию.
Великодушный спор, последовавший сему предложению, окончился тем, что монах, распоряжавший кошельком своего товарища, как собственным, получил позволение офицера раздать команде по два червонца на человека.
Монах написал потом записку к князю Понятовскому и отдал ее вместе с адресами офицеру, который, казалось, с удивлением и даже некоторым замешательством узнал имена своих русских спутников.
После веселого обеда молодой воин распростился с новыми друзьями и пустился в обратный путь. Он был равно мил и внимателен, но заметно было, что по прочтении адресов оказывал большее уважение обоим друзьям.
Потеряв из виду стражу, путешественники отправились в деревню, о которой было упомянуто, и, подкрепясь сном, пустились в путь. Около полуночи достигли они до передового русского поста, откуда и отряжен был казак проводить их в лагерь.
IV
На потухавшем ночном небе ярко пылала знаменитая комета 1812 года[6]6
Знаменитая комета 1812 года… – осенью 1811 года наблюдалось появление кометы, которое считали предвестием драматических событий.
[Закрыть], окруженная бесчисленным семейством звезд; почти прямо над головой расстилался по направлению к востоку лучистый хвост ее; предвестница великих событий, она оправдала народную веру к небесным знамениям; она была каким-то тайным, священным залогом в участии неба к делу богобоязненной России.
Бледная луна, прорезав густой лес, чернеющийся на горизонте, поднималась величественно над спящею землею. Туманная роса густо клубилась между кустарниками и затопляла пространную равнину, опоясанную большою дорогою к Смоленску. Окинув двойной казачьей цепью опушку леса и пересекая большую дорогу, русский лагерь занимал одним огромным четырехугольником необозримое пространство равнины. Ночная темнота и ветвистая зелень кустарников охраняла таинство его существования, только чутко раздававшееся в сыром дымном воздухе ржание бесчисленных лошадей и протяжный свист часовых изменяли спокойствию места.
От наружной опушки леса к лагерю по большой дороге шел высокий, мужественной наружности офицер, ведя под руку стройную молодую даму, в соломенной с белыми перьями шляпе, завернувшуюся в распущенную черную шаль.
– Я очень устала, мой друг, – начала дама, – а до твоего балагана еще далеко; он, кажется, на том конце лагеря; однако же делать нечего, как-нибудь доведешь меня. Ты мне дашь чашку чаю: я что-то озябла, и – прощай!
– Я тебя завтра не жду, Александрина, – сказал офицер, – ты будешь на бале у Богуслава, после бала надобно отдохнуть; но вечером послезавтра приезжай непременно.
– Ваша покорнейшая слуга, – отвечала дама, поклонясь ему с улыбкою, – однако же, если ты меня попотчуешь французской картечью, то не испугались бы дети наши?
– Так ты уже начинаешь трусить, Александрина?
– Нет, мой друг: что мне начинать трусить, я, лучше сказать, уже перестала. Первое известие, что вы выступаете в авангард, меня испугало; но теперь это уже решено; вы здесь, и я удивляюсь моему спокойствию. Знаю, что пуля, которая убьет тебя, убьет и меня, хотя я и в Смоленске буду, но я отстраняю эту гибельную мысль, и дома спокойно играю с детьми, и заставляю их молиться за тебя.
– Что ж ты плачешь, Александрина?
– Я плачу, милый Алексей, но мои слезы не жгут меня… это слезы христианки, покорной и готовой на все христианки… Пойдем скорее.
Они вошли в чащу кустов, и скоро раздался оклик часового:
– Кто идет?
– Солдат.
– Что отзыв?
– С нами бог!
Часовой стал во фронт, они пошли далее. Батарея из восьми, большого калибра, орудий защищала дорогу. Дама рассматривала пушки, расспрашивала, далеко ли летают из них ядра и картечь, скоро ли можно сделать выстрел в случае нападения, заряжены ли они и т. п.
– Что это за запах дымом, – продолжала она, выслушав ответы.
– Это от зажженных фитилей, – сказал офицер, – видишь, как мы готовы встретить гостей.
Они миновали батарею. Множество людей в полном вооружении попадалось на каждом шагу; они расхаживали взад и вперед или лежали по опушке кустарника, близ своих постов; оседланные лошади стояли у сена сзади зарядных ящиков: вообще видно было, что строжайший порядок и всегдашняя готовность господствовали повсюду.
В это самое время в большом балагане офицеров конной артиллерии, сплетенном наскоро из прутьев и изнутри завешенном соломенными щитами, председательствовала шумная радость молодежи, почти со всего лагеря сюда собравшейся. Балаган обставлен был оседланными офицерскими лошадьми; несколько медных чайников кипело на маленьком огне, разведенном в яме; вход завешен был ковром, но сквозь плетень отсвечивалось множество огней; внутри балагана, вдоль правой стены, выложено было довольно толсто соломой и накрыто коврами, что и образовало некоторого рода диван, закиданный сверху шинелями и бурками посетителей, а у левой стены стояли два стола, на одном хозяева разливали чай, вкруг другого толпилось множество офицеров. На соломе кое-где кучками сидели в разных положениях пестрые сотоварищи веселого лагеря во всевозможных мундирах, давно уже сдружившиеся с артиллеристами, имевшими, по роду службы, более возможности запастись впрок предметами походной роскоши – табаком и чаем, которые иногда, пополам с грехом, и под лафет подцеплялись в пути. Во всем балагане было только три стула, выпрошенные из соседней деревни вместе с двумя упомянутыми столами. Со стула на стул протянута была длинная лестница, и таким образом составилась особого изобретения скамейка, на которой было нанизано вдоль второго стола десятка полтора и гостей и хозяев в полной амуниции. Разговор в балагане не был общим; каждая кучка толковала о своем: веселый смех и важный спор, остроумные выходки и серьезный рассказ – все сливалось в говорливый, резвый шум, сопровождаемый неумолкающею брякотней сабель и шпор.
Стали подавать чай. Тишина восстановилась, так что можно уже было различить говорящих.
– Да сделайте одолжение, господа, – вскричал поручик Чугуевский, прекрасный, живой юноша, сидевший поджавши ноги в самом углу балагана на пне, – сделайте дружбу: уговорите князя Ахмет-Бека сделать мне банк!
– Что же, князь, – отозвались многие голоса, – сделай банк.
– До банка ли теперь, – отвечал с холодною важностию высокий белокурый офицер, куривший трубку лежа на бурке, – да и тебе ли со мной играть! Для тебя и сторублевый банк работа на целую ночь.
– Ты прав, моя радость, – сказал первый, – но мне забавно то, что я играю с тобой наверняка, а ты не можешь этого понять!
– Оставляю тебя в этой приятной уверенности и прошу продолжать, как начал: я в убытке не буду.
– Ради бога, господа, рассудите, кто из нас в проигрыше: мне скучна ночь, которую нельзя проспать, и я ее, как фальшивую монету, проигрываю князю; напротив, он так любит негу, что по сю пору с сокрушением вспоминает, как однажды, зачитавшись Генриады[7]7
Зачитавшись Генриады… – эпической поэмы Вольтера (Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778) «Генриада».
[Закрыть], не спал целую ночь; да после того еще ночи две мерещилась ему прекрасная Габриель, так дурно же спалось! Посудите же: здесь в лагере он просидел со мной ночей уже пять напролет! Да простит мне тень бедной герцогини Бофор, а мои победы славнее ее побед!
Князь захохотал и обещался не играть с ним более ни днем ни ночью. Чугуевский набил трубку, закурил и, подавая руку Ахмет-Беку:
– Ты видишь, князь, – сказал он, – как я чистосердечен, даже во вред себе; но, друг мой, – прибавил он, приняв на себя важный вид театрального героя:
– Je me sens assez grand pour ne pas t'abuser![8]8
«А я достаточно велик, Чтоб говорить с тобой, как с равным, напрямик» (пер. И. Шафаренко) – прим. верстальщика.
[Закрыть]
Этот неожиданный стих из Магомета[9]9
Имеется в виду трагедия Вольтера «Магомет» – прим. верстальщика.
[Закрыть], заключивший карточный вызов, рассмешил все общество, и вместе с сим грянуло у входа в балаган громкое восклицание:
– Изменники! Кто здесь говорит по-французски?..
– Свислоч! Граф Свислоч! – воскрикнули все до одного. – Здравствуй, наш рыцарь Белого Креста, наш герой, наш увечный, – раздавалось со всех сторон, и воин исполинского роста, в драгунском мундире с майорскими эполетами и с широким на лбу рубцом, отдав свою каску вестовому, оставшемуся при лошади, влез в отверстие под полуподнятым ковром. Многие кинулись обнимать его.
– Что новенького, – все кричали, – что ты нам привез и принес?
– Дайте мне, братцы, чаю, – сказал граф своим басистым голосом, – я озяб; и дайте мне рому; а между тем набейте мою трубку. Вот вам новенького: французы в двадцати двух верстах; отряд их состоит из двух дивизий, и мои драгуны побожились встретить их по-нашему!
– Полно, милый хвастун, – сказал кто-то из толпы, – что твои драгуны!
– Мои драгуны, мой амур, черти, – отвечал важно граф. – Да! Черти, повторил он, – а бусурманы не крестятся, – то они их живьем съедят!
Весельчаки усадили бестрепетного товарища на толсто скатанную, вроде стула, бурку, подали ему трубку и чаю, поставили бутылку рому, и все уселись около.
– Слушайте, дети, – начал граф, – я вам расскажу, как лихо отрезал мародеров и всех их загнал, как рыбу в невод; как задал страху под самой Оршей – чудо!.. Постойте, вот выпью мой стакан.
Тишина окружила Георгиевского кавалера (так обыкновенно звали графа в лагере); он выпил чай, разгладил усы и только что хотел начинать рассказ, как вдруг послышался у входа женский прекрасный голос: «Messieurs, etes-vous visibles?»[10]10
Господа, вас можно видеть? (фр.)
[Закрыть]
Внезапный залп по лагерю из всей французской артиллерии не наделал бы в балагане большей тревоги, нежели сии немногие звуки. Все вскочили на ноги мгновенно; десятки плащей и бурок сброшены в один угол; трубки погасли; почти все офицеры кинулись ко входу с касками и киверами в руках.
– Милости просим! Княгиня Тоцкая! Наш ангел-хранитель! – повторялось и вслух, и вполголоса.
Ковер у входа слетел, и дама, о которой говорено выше, вместе с мужем своим вошла в балаган.
– Господа, я у вас пью чай, – сказала она, раскланиваясь, – он должен быть очень вкусен на биваках.
Толпа раздвинулась. Княгиня села. С тысячами извинений ей предложили стакан, за неимением чашек.
– Непременно стакан, – отвечала она, – разве вы не знаете женского тщеславия? Сегоднишний чай с его стаканом будет мне под старость предметом хвастовства. Ах, граф Свислоч! – продолжала княгиня, увидев храброго рыцаря, стоявшего посреди балагана, который еще, казалось, не опомнился от нечаянной перемены декораций; в одной руке его был опорожненный стакан, а в другой болталась бутылка рому, которую он, в рассеянности, принял за трубку и из вежливости прятал за себя.
– Храбрый граф Свислоч! Мы под вашим прикрытием, следовательно, в полной безопасности!
– Вы очень милостивы, княгиня, – отвечал майор, – но я смею быть не согласен с вами: вы здесь, и – я не ручаюсь уже за безопасность моих друзей.
– Благодарю, граф, – сказала прекрасная дама, засмеявшись, – и однако же беру на замечание, что вы страшитесь только за друзей, а в победе над вами решительно мне отказываете.
Она усадила возле себя израненного воина пить чай, много шутила насчет подсмотренной его рассеянности с бутылкой рому и сама предложила ему курить трубку, с которой граф редко расставался. Полковник Тоцкий, любимый начальник и попечительный друг своих офицеров, осыпаем был искренними учтивостями и хозяев и всех вооруженных гостей их. Любезное остроумие заступило в балагане место шумной, многосложной беседы. Княгиня пленяла обворожительным умом своим, образованным в школе просвещеннейшего общества; милая свобода, которую так умела она допускать около себя, всегда оживляла круг ее блестящими цветами веселости. Вполне посвятив себя жизни семейной, она чуждалась большого света и, любя мужа, как говорится, до безумия, любила семью военных друзей его и между ними-то, свободно и искренно, открывала все богатство образованного ума своего, вкуса и любезности.
На сцене балагана отличались: остроумный Чугуевский, богатый московский дворянин с блестящим образованием и редкою прелестию манеры; князь Ахмет-Бек, двадцатилетний герой, который, не будучи мастером отшучиваться от нападений, иногда решительных, был лицом более страдательным, но его прекрасная азиатская наружность, веселый нрав и милый язык были убедительными его защитниками; граф Свислоч, человек лет около сорока пяти, обогащенный анекдотами продолжительной службы и бесконечных странствований, известный своею отчаянною храбростию, исполинскою силою и многими геройскими подвигами, резко разнообразил беседу особенностию рассказа, растворенного беспримерным добродушием и блестящего острыми выходками. В числе множества других особенно заметны были: полковник Лерский, просвещенный молодой человек, и дворянин Львов, на днях вступивший волонтером в службу, румяный юноша, студент, с пламенной, поэтической душой, готовый в дело за отечество, как на лучший пир жизни. Все общество шумно радовалось; все кипело веселостию, одушевляемою присутствием обворожительной княгини.
– Скоро час, – вдруг сказала она, посмотрев на часы и встав со стула, – мне пора ехать… Здесь ли коляска моя?
– Здесь, – отвечали ей.
Она подала руку своему мужу и приветливо обратилась к обществу, с прощальным поклоном. Глаза ее наполнились слезами: казалось, она опомнилась от сладкого забвения; все ужасы опасностей, на жертву которым остается муж ее, втеснились внезапно в ее сердце; может быть, не успеет она оставить беззаботных воинов, как барабаны и трубы завоют по лагерю, гром смерти разольется с батарей, и каждый из предстоящих пред ней весельчаков с холодным рассудком на лице встанет на роковой пост, ему назначенный. Бедная княгиня! Все тронулись ее положением; все клялись, что опасаться нет никакой причины, хотя думали совершенно противное. Граф Свислоч стоял подле нее: спокойное выражение его бесстрашного лица резко отражалось подле страдающего лица Тоцкой.
– Я не понимаю, – сказал он ей с шутливою важностию, – как с вашим всемогущим умом, любезная княгиня, дозволяете нам опасаться за ваше мужество!
– Нет, граф, – отвечала она, – это припадок женщины, но он уже прошел. Бог с вами! – Она подняла прекрасную руку свою и, с глазами, еще полными слез, благословила друзей своих.
– Божественная женщина! – гремело вокруг нее. – Бог не оставит нас за молитвы своего ангела!
Все кинулись провожать княгиню; осыпали благословениями путь ее, и коляска полетела; князь сел верхом и поехал провожать жену свою до цепи.
Потеряв из глаз коляску, уносившую с собой прекрасную посетительницу балагана, офицеры, в молчаливом кругу простояв несколько времени на дороге, велели подавать лошадей и поехали осматривать посты свои.
Ночной свежий ветер шевелился в кустах, попадавшихся навстречу по всему пространству мрачной равнины, едва-едва отзывались голоса; люди, собравшись кучками, толковали между собою вполголоса, лениво и от усталости дня и оттого, что в длинный вечер переговорили уже все. Все было тихо: один вещий свист по цепи обегал вокруг лагеря.
Поручик Чугуевский, осмотрев батарею свою, бывшую на левой оконечности, проезжал мимо бивака полковника Влодина, старого храброго гусара, в то самое время, как тот садился верхом.
– Не хотите ли, Чугуевский, быть мне товарищем, – сказал он, узнав офицера, – я еду к цепи.
– С радостью, полковник.
– К нам прибыли гости с неприятельской стороны, какой-то монах с товарищами; и я, как дежурный по лагерю, хочу сам посмотреть, что это за птицы: не лучше ли их поворотить назад. Скажите сами: не странно ли – русский монах из Орши, которая давно в руках у неприятелей.
– Ваша осторожность, полковник, известна за образцовую, а потому я и теперь не удивляюсь. Вы нам живой пример, и в лагере, и на поле битвы.
– Да, вы, молодые люди, неопытны, – сказал Влодин, опустив повода и высекая огонь для погаснувшей трубки, – вам, я думаю, смешны мы, старики, а осторожность – великое дело.
– Однако же, полковник, мы едем рысью, и ночью лошадь может споткнуться, здесь неровно: извольте ж заметить, что и мы осторожны.
– Э, друг мой, – продолжал гусар, вкладывая в трубку загоревшийся трут, – конь седока чует. Эта лошадь сроду не спотыкалась. Однажды…
– Кто идет? – крикнул часовой. Здесь была уже цепь.
– Тьфу, братец, как ты меня пугнул! Солдат едет.
– Итак, однажды…
– Ваше высокоблагородие, – отозвались в стороне; Влодин остановился. – Здесь прибывшие, – продолжал подходящий козак.
– Где?.. А! Пожалуйте сюда, честной отец. Откуда изволите идти?
Пока, известный читателям, монах отвечал на разные вопросы словоохотного Влодина, Чугуевский, всматривался с величайшим вниманием в черты первого:
– Боже мой, – вскричал в восторге, – если не обманывает меня память, то я имею честь видеть его сиятельство князя Бериславского!
– Ах, любезный мой Андрей, – сказал обрадованный монах, – сын моего искреннего друга, как я рад встретить тебя в числе первых защитников родины, дай мне себя обнять!
Полковник Влодин, изумленный именем князя Бериславского, вельможи, коего необыкновенные случайности жизни были ему известны и о коем слышал уже нечто похожее на удаление от света, сошел немедленно с лошади, снял кивер и долго оставался немым свидетелем радости Чугуевского и ласковых расспросов красноречивого монаха.
– Полковник, – сказал наконец сей последний, – мы вас задерживаем: позвольте нам взойти в лагерь; со мной три путешественника – это друг мой, купец Янский, он имеет дорожный вид, который предъявим завтра, вместе с моим видом. Там стоит наш служитель, а сзади его еврей из Орши, который желает быть представлен начальнику лагеря; остальные за тем: еврей, его жена и дети, взяты нами из сострадания с дороги, из разоренной корчмы; они пробираются в Смоленск: надеемся, что нам не будет отказано в убежище и от ночи, и от врагов.
– Милости просим, ваше сиятельство, – отвечал Влодин, – я почту за честь сам проводить вас.
– Человек, отказавшийся от света, не имеет мирских титлов, – ласково отозвался монах, – господин полковник! Я грешный чернец Евгений.
Влодин хотел было что-то возразить, язык его начинал уже произносить кое-какие звуки, однако же добрый гусар, не привыкший к объяснениям, за которые хотел было приняться, заключил все без дальних хлопот поклоном и, держа повода лошади в правой руке, указал левою на лагерь, как бы желая сказать, что монах может распоряжаться, как ему угодно.