Текст книги "Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году"
Автор книги: Николай Коншин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
XXXIV
В 1790 году было в Москве одно необыкновенное происшествие, наделавшее шуму и бывшее поводом к бесконечному множеству сказок, с большими или меньшими прибавлениями и отступлениями.
В приходе Троицы в Сыромятниках, на Воронцовском поле, была в то время, известная под именем «Лиона», гостиница для приезжающих. Туда по вечерам съезжалась молодежь со всей Москвы попировать; обширный дом, блестящая отделка комнат, роскошная мебель и ловкий француз-содержатель – все это было приманкою, весьма существенною, ибо в то время Москва еще не славилась подобными заведениями. Что же всего более манило сюда: здесь водилась игра, к несчастию, еще и поныне удержавшая за собой кое-где название азартной, назло бесчисленным опытам и толпе нищих.
В исходе сентября приехал в Москву по делам своим бригадир Мирославцев, молодой человек, с прекрасным состоянием. Извощики привезли карету его прямо в «Лион», как в лучший трактир, где зажиточный барин найдет к услугам своим все возможное. Ему отвели три чистые, со вкусом убранные комнаты в бельэтаже, затопили камины, ибо вечер был несколько сырой, и в зале перед диваном, на богатом серебряном сервизе, приготовили чай. Располагая завтра рано начать свои деловые хлопоты, чтоб не терять ни минуты в Москве, он отпер дорожную шкатулку и выбрал из нее те бумаги, с которых должно было приступить и делу. Отложив их к стороне, он вынул из бокового кармана записную книжку и, взяв из нее рисованный на кости портрет прекрасной молодой женщины, долго с заметным удовольствием держал его перед глазами.
– Позови моего камердинера, – сказал он слуге, пришедшему убирать чай.
– Антон, я хочу начать с того мои московские дела, чтоб обделать портрет жены моей, – завтра, в семь часов, чтобы у меня был золотых дел мастер.
– Слушаю, – отвечал камердинер.
Мирославцев хотел что-то продолжать, как вдруг отворяется дверь и входит старый знакомый его и близкий сосед по имению Богуслав. Неожиданная встреча всегда как-то радует.
– Милый друг, – вскричал Мирославцев, положив на стол портрет и протягивая руки навстречу гостю, – каким чудом я нахожу тебя здесь?
– Я здесь по делам, – отвечал Богуслав, – так же, как и ты, я думаю; мой слуга принес мне нечаянную весть, что ты приехал и что мы с тобой из дверей в двери. Оставив друзей и приятелей, я кинулся к тебе, боясь, чтоб ты не ускользнул со двора, не видавшись со мной.
Полчаса взаимных расспросов и ответов прошли незаметно для двух знакомцев, и они расстались. Богуслав возвратился к себе в комнаты, где действительно ожидало его множество гостей.
Позвав Антона, Мирославцев приказал готовить себе постель и ходил задумчиво по комнате взад и вперед. Но не заботы по делам занимали его: они были такого рода, что несколько дней довольно было для их окончания; его занимала разлука с молодой женой, которую любил страстно и с которой еще ни разу не расставался в продолжение восьми месяцев, прошедших со дня их свадьбы. «Что-то делает она теперь, – думал он, – так ли ей скучно, как мне, на этом несносном новоселье; но неделя, и я полечу опять домой – вот одна мысль, которая может быть утешением». Он еще мечтал, еще уносился своей пламенной чистой душой к оставленному им другу, как опять в передней комнате послышался чей-то голос, опять без доклада отворилась дверь, и перед ним остановился посреди комнаты видный, прекрасной наружности мужчина, с усами, в черной венгерке, смотря на него с улыбкой, такими глазами, какими обыкновенно спрашивают: «Узнаешь ли меня?»
– Если не обманываюсь, – сказал Мирославцев, – то вижу полковника Зарайского.
– Он и есть, мой задушевный друг, – вскричал приветливый гость, бросившись к нему на шею, – сколько лет не видались мы? Сколько воды утекло с того времени, как мы вместе рубили турков?
– Ты здесь старожил, – сказал Мирославцев довольно холодно, в сравнении с тем восторгом, в каком блистало перед ним лицо Зарайского, – я слышал, что ты нажил, пополам с грехом, прекрасное состояние – да?
– Что ты хочешь сказать, мой ангел, – воскликнул полковник, – то ли, что я проучил здесь многих глупцов? Но, милый друг, верь моей чести, – продолжал он голосом благородной самоуверенности, – что я играл самой чистой игрой, что обыграло моих новичков прямое счастие, которого я избранный сын, еще и поныне. Кто ж себе враг, жизнь моя; ужели твоя благородная душа может укорить меня в этом? Нет, Мирославцев, совесть Зарайского, хотя, без сомнения, не столь чиста перед глазами Неба, как твоя, но она чиста: бог и честь моя тебе порукою. Я играю; все знают, что я играю, все знают, что мне проигрывают; многие клевещут на мое счастие, и все-таки играют со мной – этого уже довольно, чтоб меня оправдать. Впрочем, разве и я не проигрывал? Душа моя, милый Мирославцев, ты счастлив, что не играешь; за то ты тот же ангел в глазах людей, как и перед богом; начни играть, выиграй – и прослывешь тотчас обманщиком, как слывут пролазами, искателями, бездельниками, а часто и дураками, необыкновенные счастливцы по службе. От злого языка, мой друг, не спасет тебя ни чистая совесть, ни твоя ангельская скромность – ничто в мире. Ну, поговорим что-нибудь близкое к сердцу, – продолжал Зарайский, – ты женат, мой друг, поздравляю тебя, счастливец; а я все еще сирота в мире, так и боюсь, что стукнет сорок, а я еще в холостяках… Старый холостяк, вывеска развратной жизни… Фи! Сам на себя досадую, душа моя, но что делать, надобно было прежде устроить дела; вот теперь я почти готов, надобно бросить игру, пора. Счастие может изменить, и все пойдет на ветер.
– Дело, – сказал Мирославцев, – приезжай в Петербург, мы тебя женим, но признаюсь, Зарайский, сомневаюсь: вряд ли ты когда-нибудь женишься.
– Я тебе прощаю, мой друг, ты меня лет шесть не видал, ты судишь обо мне старым числом. Что же ты скажешь, если я уже влюблен, и влюблен третий год? Друг мой, тебе одному открою: я уже обручен. Земное небо и мне разверзается; ах, Мирославцев, я испытал наконец, что стоит влюбиться, чтоб увидеть все ничтожество холостой жизни; стоит влюбиться, чтоб добродетель вступила в святые права свои, иногда попираемые вольнодумством и суетностью.
Он умолк, слезы блеснули на прекрасных, выразительных глазах его. Мирославцев подал ему руку.
– Мне двадцать восьмой год, – сказал он, – но я наслаждаюсь уже жизнию, желаю тебе, добрый Зарайский, того же.
– Милый ангел, – отвечал он, пожимая его руку, – ты всегда наслаждался жизнию, ибо она всегда с приветливой улыбкою глядела на тебя; ты поэт, твоя высокая душа не увлекалась ничтожностию тех мелочных условий, которым подчиняется человек обыкновенный и из-под неволи коих не вырывается до смерти. Я помню твой характер; о, милый Мирославцев, я верно чаще думал о тебе, нежели ты себе представляешь; твой образ, как идеал прекрасного, часто являлся моему сердцу и укорял меня в пустой, безотчетной жизни. Я помню, что и ты, как вся молодежь, предавался иногда тем же шумным веселостям, прекрасным созданиям праздности и скуки, но это было твое минутное увлечение, а не условие жизни; о, мой проповедник, – продолжал он, грозя с улыбкой Мирославцеву, – и ты играл, я это помню: помнишь ли князь-Петра?
– Помню, – отвечал другой, – да я и не запираюсь, что играл; однако ж, Зарайский, признайся, что игра не была моим ремеслом: я играл в карты как держал заклад: чья лошадь выскачет.
– Знаю, милый мой, – возразил с живостию Зарайский, – потому-то счастливцем почитаю тебя, что не увлекся ты ничем… А я, признаюсь тебе, Мирославцев, я даже теперь, влюбленный, все еще не совсем равнодушно гляжу на карточный стол. Я думаю, не столько привычка играть, сколько необыкновенное счастие игры избаловало меня. Но решено; в ноябре еду в Украину, и честию клянусь, что с первым шагом из Москвы карт в руки не возьму во всю мою жизнь.
– Разве в Украине твоя невеста?
– Да, мой милый, она уехала туда; там поместья отца ее. Каким странным случаем я познакомился с ней! Но об этом после: дай мне наговориться с тобой о тебе; как досадно, что сегодня должен провести вечер у Богуслава, без этого я не дал бы тебе спать всю ночь. Представь себе, меня почти насильно притащили сегодни к нему; у него гость, старый его знакомец, богач и игрок; чтоб составить партию, меня уговорили приехать; и после обеда мы разыграли уже первую половину нашего Duo.
– Чем же ты кончил?
– Я выиграл и сегодни тысяч восемь: счастие везет по-прежнему; всего же лучше, что совесть моя совершенно спокойна: мой соперник, сказывают, так богат, что его и сто тысяч не разорят, и притом у них, в Малороссии, всегда огромная игра ведется, то он к размеру игры со мной совершенно равнодушен.
В эту минуту разговор был прерван появлением Богуслава.
– Что же, – сказал он, – разве так делают друзья? Твой соперник рвется, ступай, пожалуйста.
– Нет, любезный Богуслав, – отвечал Зарайский, – оставь меня – я сегодня воскрес душой, мы с Мирославцевым так много припомнили старого, право, я желал бы подарить себя счастливым вечером.
– Это невозможно, – сказал первый, – с выигрышем скрыться… Что же о тебе подумают?
– Ну, если так, то я пойду, но уговори же и Мирославцева провести с нами вечер.
Напрасно отговаривался сей последний: дружеские убеждения старых сослуживцев, а несколько и собственное любопытство увидеть равнодушно проигрывающего богача, заставили его наконец запросто, в полудорожном платье, явиться на дружеский вечер в блестящих комнатах, занимаемых Богуславом.
Первый покой, ярко освещенный огромной люстрой, имел три окна, богато драпированные голубым штофом с серебряными снурами и кистями; большие зеркала, в золоченых рамах, возвышались в простенках под самый потолок; направо и налево были двери в боковые комнаты, также хорошо освещенные; Богуслав провел гостя своего в левую.
Там, на диване, сидел видный, степенных лет мужчина в оливковом казакине и разговаривал с сидящим подле него в креслах молодым человеком. Хозяин представил им Мирославцева как своего соседа, сослуживца и приятеля. Молодой бригадир извинялся в своей неучтивости – явиться в общество в дорожном костюме, и после взаимных приветствий каждый по-прежнему занялся своим, пока наконец раскрытый в комнате, бывшей направо, ломберный стол переманил в свое соседство собравшихся приятелей.
Зарайский подошел первый. Он развязал принесенный слугой его мешок, высыпал на средину стола золото, вынул из поданной корзины несколько дюжин карт и сел.
– Так мы опять за дело, – сказал человек в оливковом казакине, который, как угадал Мирославцев, был тот равнодушный к проигрышу богач.
– Что ж терять время, – отвечал Зарайский, – я делаю вам тысячу червонцев.
Все уселись вокруг; банкомет был удивительно счастлив: он выиграл до 1500 червонцев в продолжение двух часов, и Мирославцев, некогда игравший и несколько понимающий игру, убедился, что Зарайский играет чисто; по доброте своего сердца он радовался за старого приятеля, что имя шулера, под каким он доходил до его слуха, действительно могло быть дано ему в награду за особенное счастие.
– Полно, – сказал Богуслав, подходя к играющим, – милости прошу кушать. Мирославцев опять было заупрямился, но снова убежден и остался окончить вместе вечер.
Вкусный стол и лучшие вина наполняли ароматом своим комнаты Богуслава. Веселость приятелей оживлялась от часу более; несколько тостов: за воспоминание старого, за дружбу, за любовь, разгорячили головы; Зарайский, как известный остряк, сыпал любезностями, клялся, что перестанет играть, что женится, что даже с этой минуты не берет в руки карт.
– Вы этого не сделаете, – возразил человек в оливковом казакине, – мы после ужина еще померяем сил. Я. люблю счастливцев, но иногда и сам наказываю их больно.
– Вы имеете надо мною право, – отвечал его соперник, – но я прошу вас уволить меня от игры; вы видите сами мое бессовестное счастье: я могу выиграть у вас много.
– Благодарю за дружеское предостережение, любезный полковник, – сказал первый, – оно служит мне доказательством честных наших правил, но я вас успокою: такая игра меня расстроить не может.
Вышли из-за стола. Зарайский взял под руку Мирославцева и ходил с ним по комнатам, снова распространяясь о любви своей; прочие друзья вступили в жаркий разговор о происшествиях во Франции, занимавших тогда своей новизною; Мирославцев разговорился и сам: он с удовольствием припоминал старое, военное время, разные шалости своей молодости, и мало-помалу разговор склонился к игре.
– Послушай, – сказал Зарайский, – ты человек с состоянием, но тебе тысяча червонцев не лишние. Ты видишь мое счастие: играй со мной пополам.
– О, я уже бросил игру, милый Зарайский.
– Да ты не играй, скажи только, что отвечаешь половину: игра уже мое дело.
– Нет, Зарайский, женатый человек не должен играть.
– Согласен; но все-таки может поиграть – он не монах, который не может жениться. Два часа – и у тебя в кармане тысяча червонцев: вот тебе моя рука; предчувствие меня никогда не обманывало.
– Послушай, – сказал Мирославцев, – если я проиграю много, то это расстроит меня теперь.
– Ты проиграешь? Да как же проиграть, если я выиграю, а это вернее смерти. Ну, руку, и пойдешь домой через час или два с мешком золота.
– Я согласен, но более пятисот червонцев не отвечаю.
– Он свое толкует, – с досадою заворчал Зарайский, – мое счастие предлагает тебе тысячу червонцев: хочешь ли, отвечай.
– Изволь, – сказал Мирославцев, – но погоди же, я схожу за деньгами.
– У меня есть деньги, господин бригадир, не погнушайтесь быть на полчаса моим должником.
– Изволь, до завтрего, милый друг, – отвечал Мирославцев, засмеявшись и протягивая ему руку.
– Ну, – сказал Богуслав, – французы и подождать могут – займемся-ко своим.
– Господа, – воскликнул Зарайский, – Мирославцев играет со мной пополам, и мы делаем вам банку тысячу червонцев.
– Браво, – сказал Богуслав, – если Мирославцев проказит, то и я – давайте и мне карты; двое на двое, будет ровнее бой.
Роковой стол по-прежнему был осыпан золотом, игроки заняли вокруг его места – и менее чем в полчаса незнакомец сорвал банк.
– Делай еще тысячу, – сказал Мирославцев Зарайскому, который с досадою сбросил со стола на пол все карты, – пусть будет это последним дурачеством в моей жизни.
– Я боялся тебе это предложить, – отвечал сей последний, – но это необходимо; надобно посбить спесь с господ счастливцев. – Еще полчаса пролетело – и другую тысячу незнакомец взял себе.
Мирославцев побледнел, его смущение было всем заметно; он не привык к большой игре и не ожидал такого несчастия; он вспомнил, что сделанного проигрыша отыграть никогда не сможет, потому что давно уже вовсе не играет; вспомнил, что проигранные им тысячу червонцев отнял от своего достояния, что вся его собственность уже не его, а принадлежит семейству; мороз пробежал по его нервам; сердце горько укоряло его в ветреном поступке; голова его кружилась, и он проклинал в душе Зарайского, который завлек его в игру.
– Мирославцев, поди сюда, – сказал сей последний, вставая с места и почти силой выводя его в другую комнату, – послушай, – продолжал он, оставшись с ним сам-друг, между тем как незнакомец и Богуслав собирали и рассчитывали выигранное золото, – я перед тобой был бы негодяй, если б считал тебя себе должным.
– Что это значит, полковник! – возразил с негодованием Мирославцев.
– Это значит, милый друг, – продолжал первый, – что если ты не хочешь, чтоб я вечно укорял себя в сделанном тебе предложении играть, то позволь мне, как другу твоему, почесть весь проигрыш моим.
– Нет, Зарайский, это уже слишком, прошу не делать со мной подобных попыток: ты меня знаешь, кажется, давно! Я тебя благодарю за дружбу, но дарить мне тысячу червонцев ты не имеешь права.
– Так послушай же, – продолжал другой, – мы должны выиграть! Вспомни, что ты супруг, что твое состояние не так велико, чтоб бросить подобный куш. Я не хочу, я не могу снести этого. Что ты скажешь своей жене? Не заслужил ли вечный укор ее и вечную недоверчивость?
– Не напоминай мне об этом, – отвечал Мирославцев, – что ж ты хочешь?
– Хочу спасти тебя от неудовольствия: будем играть; и я не сойду с места, пока не оберу этого нахала.
– Мы можем еще проиграть.
– Не можем, не можем, – повторил он с уверенностию, – решайся!
Кто не испытал в жизни, что в игре первый шаг только страшен! Надежда отыграться вспыхнула в его унывавшем сердце, заглушила укор его природной добросовестности, и он протянул руку негодяю, который, под маскою дружбы, был настоящим его грабителем.
Розовое утро сияло в открытые окна комнат Богуслава, первые лучи солнца рисовали золотые узоры по стенам, в зале стоял неубранный стол с вчерашними остатками ужина, окруженный стульями, из коих каждый был еще в той самой позиции, в какую привел его вчерашний седок; в комнате налево сидел за письменным столом человек пожилых лет, в белонапудренном парике, с длинной косой, в черном кафтане; перед ним лежала гербовая и вексельная бумага и большая разогнутая тетрадь, стояла чернильница, песочница и разные принадлежности письма; он почти дремал, навалившись на спинку кресел, и только вздрагивал и продирал зорко глаза, когда доходили до ушей его резкие голоса, от времени до времени раздававшиеся из комнаты, бывшей по правую сторону залы.
– Что-то мне заплатят они? – сказал он наконец, под нос себе, понюхав добрую щепотку табаку, чтоб освежить свои силы. – Уже девятый час, а у них все игра, и это я всю ночь так дежурю.
Вдруг громкий голос: «Я больше не играю, господа; прошу свести счет», раздался по комнате.
Пудреный господин встал, ясность просияла в глазах его, он поправился перед зеркалом, смахнул пестрым шелковым носовым платком пыль с своих чулков и башмаков и, понюхав еще раз табачку, подошел на цыпочках к дверям залы. Раздавшаяся в ушах его чья-то скорая походка из другой комнаты заставила его поспешно отступить от дверей, в которую тотчас за сим вошел Зарайский.
– Господин маклер, – сказал он вполголоса, – у вас есть с собой вексельная бумага на большие суммы?
– Есть, – отвечал сей последний, поклонившись в пояс, – у меня есть листы для написания векселей на десять, на двадцать пять и на пятьдесят тысяч рублей.
– Хорошо, – сказал Зарайский, – мы вас не задержим, подождите немного. Он воротился опять в комнату, где была игра.
– Граф Обоянский, – сказал он незнакомцу, – за мной остается семь тысяч червонцев – это, по нашему условию составляет двадцать одну тысячу рублей. Угодно ли будет вам получить от меня вексель на шесть месяцев: мои наличные деньги все уже у вас, и я ваш невольный должник.
– С удовольствием, полковник, – отвечал граф, – да к чему вексель? Разве вы сомневаетесь, что я поверю вам на слово?.. Подобное сомнение мне обидно.
– Деньги любят счет, граф; я сей час же напишу вексель. – С этим словом он вышел из комнаты.
Мирославцев сидел у стола; глаза его были мутны, лицо воспалено, он считал записанный на себе проигрыш, на конце счета стоял роковой итог – 25 тысяч червонцев.
– Господин Мирославцев, – сказал ему Обоянский, – я не забыл, что мы играли на кредит: позвольте мне считать вас своим должником; мы поквитаемся когда-нибудь. Я вижу, что вы увлеклись игрой и, кажется, проиграли более, нежели думали проиграть.
Мирославцев молчал.
– Ну, друг, – вскричал Богуслав, ударив его приятельски по плечу, – я не почитал тебя таким горячим игроком, никак не сел бы с тобой играть, если б мог предчувствовать, что ты способен так увлечься.
– Господа, – вскричал Мирославцев, встав со стула и обращаясь к ним обоим, – благодарю за прекрасный урок, жаль только, что он поздно уже дан мне: год назад он мог бы мне быть полезным. С позволения графа, я даю вексель на проигранную сумму, на полгода.
Зарайский вошел в это время в комнату с векселем в руках.
– Вот мой долг, граф, – сказал он, отдавая ему вексель, – Мирославцев, за тобой осталось три тысячи червонцев; веришь ли, милый друг, что это последние деньги, с которыми я должен уехать из Москвы.
– Не напоминайте, – сухо отвечал Мирославцев, – я не забыл, что вам должен; прошу пожаловать ко мне. Дайте мне возможность, господа, – продолжал он, обращаясь к прочим, – написать здесь мой вексель, я готов подписать его.
– Вот, милый мой, – сказал Зарайский, который, несмотря на видимую холодность Мирославцева, выдерживал с ним прежний дружеский тон, – вот маклер, которого я призвал, чтоб написать мой вексель; удержи его, если хочешь, он напишет и тебе.
Мирославцев вышел, не отвечав ни слова. Через четверть часа обещанный вексель был дан; Мирославцев холодно поклонился всем и вышел, сказав Зарайскому: «Вы сейчас получите от меня три тысячи червонцев». Через несколько минут камердинер явился с мешком золота и отдал его полковнику.
Читатели, конечно, замечают, что Мирославцев был обыгран на верное. Богуслав и граф Обоянский жили в этом самом трактире, так же как и упоминаемый отставной полковник Зарайский, мерзавец, обрекший свою жизнь бесчестной игре и посвященный многолетними опытами в ее бесконечные таинства. Обоянский после потери дочери вел здесь буйную и развратную жизнь в кругу записных повес, рассеивавших его мрачную тоску на свой лад; склонить его играть подобную роль, без сомнения, стоило бы труда, но Зарайский умел найтись.
– Послушайте, – сказал он, – Мирославцев знает меня за игрока, и я уверен, что против меня играть не станет ни за что – я предложу играть ему со мной, заодно, противу вас. Сообразите же: не пожелает ли он в таком случае воспользоваться моими способами к тому, чтоб вас ограбить? Это аксиома, а следствие, из сего выводимое: он должен быть наказан за это.
По совещании решено, что Зарайский будет играть пополам с Мирославцевым и проиграется в пух; если сей последний и заметит наконец обман, то уже будет поздно, проиграв много, он не остановится играть до последнего рубля, и тогда бастовать предоставлялось графу по своему благоусмотрению.
Мирославцев, лишившийся всего состояния так неожиданно, пришел в свои комнаты полубезумным. Прошедшая ночь, как ужасный сон, представлялась его воображению; он как будто не верил еще своему несчастию, сжатое сердце его трепетало судорожно. Первый предмет, поразивший его, был незнакомец, стоявший в передней.
– Чего ты хочешь? – спросил Мирославцев.
– Я золотых дел мастер, – отвечал сей последний.
Несчастный вошел в комнату свою: на столе, между бумагами, лежал портрет его жены, приготовленный для отдачи в обделку.
– Бедный друг мой, – воскликнул он, прижав его к груди своей, – я погиб и тебя увлек в мою погибель! Прости мне твое несчастие, ангел добродетели!.. Боже! Где я? Правда ли это?.. Убийцы, ужели они не пощадили меня до такой степени!.. Безумец, что я сделал!
Вдруг дверь из передней отворилась, и камердинер его – Антон, известный уже читателям под именем Синего Человека, вошел в комнату; крупные слезы градом лились по щекам его, с лицом, исполненным умиления, он бросился на пол и обнял ноги своего господина.
– Вы не погибли, – вскричал он, – ибо я жив еще: злодеи ограбили вас, я это знаю; недаром меня не пускали ночью в комнаты к Богуславу; они боялись, что верный слуга ваш подсмотрит их грабительство. Я пойду к ним сейчас, я задушу их моими медвежьими лапами, или они должны возвратить вам вашу собственность.
– Встань, – сказал Мирославцев, – поздно; все кончено. Встань. Боже мой! Какое ужасное положение, ни самою жизнию я не могу искупить уже несчастия бедной жены моей… Мы нищие! Антон, едем сейчас вон из этого ада… Эти стены меня душат. Едем домой… Она простит меня. Я невольно погубил ее… Спаси меня; увези меня отсюда. Но я запрещаю тебе предпринимать что-либо: я уверен, что моя честь тебе дорога!
В 6 часов вечера Мирославцев был уже в бреду горячки; ему пустили три раза кровь, боясь воспаления в мозгу; все тщетно, на третий день несчастный потерял чувство.
– Слава богу, – сказал добродушный Антон, безотлучный свидетель его терзаний, – небо сжалилось над страдальцем; он потерял память своего злополучия, она не грызет уже его сердца!
Нарочный поскакал в Смоленск с известием жене о болезни мужа.
Она приехала; Антон уведомил ее обо всем – и потеря имущества не испугала ее сердца. Упав па колени перед одром бесчувственного, юная, прекрасная супруга осыпала поцелуями его сгоравшие уста, кликала его именами любви и дружества, с воплем отчаяния воззывала его к жизни, объясняла ому, что чувствует себя матерью, что он отец, что для жизни ее нужен только он… Напрасно – несчастный не понимал, не видел и не слыхал ничего!
Прошли еще две недели, и он опомнился в объятиях своего ангела-хранителя. Всесильная любовь возвратила его себе, увы, хотя не надолго! Прошли другие две недели, и бедные несчастливцы оставили Москву, место, где разрушилось невозвратимо их блаженство, на самой заре своей, ясной безоблачной заре, обещавшей сердцу их неизменяемое счастие!
По возвращении в деревню сделано тотчас было распоряжение об очищении долга, и на уплату оного почти все имение было продано. Мирославцева сделалась матерью, но рождение дочери возобновило тоску в сердце отца; он впал в меланхолию и через год умер.
Хотя вся Москва полна была слухами о несчастии, постигшем Мирославцева, но он не сказал никому об этом ни одного слова. Чувствуя приближавшуюся быстро кончину, он простил своим убийцам невозвратное зло, ему причиненное, и на смертном одре истребовал от жены своей и верного Антона обещание – никогда не произносить имен их.
Зарайский недолго наслаждался подвигами своего ремесла: через год после смерти Мирославцева его нашли задавленным в той самой комнате, где он обыграл несчастного. В Москве носились слухи, что однажды ночью он получил записку, которою приглашали его приехать в Трактир на Воронцовом поле, ежели хочет увидеть старого должника, желающего с ним поквитаться; что он приехал по данному адресу и что поутру, в девятом часу, нашли его мертвого в комнате, из коей успел выбраться неизвестный, накануне лишь остановившийся в трактире. Все розыски об нем остались безуспешны. Служители трактира на Воронцовом поле божились, что этот неизвестный был сам нечистый дух, ибо, во-первых, у Зарайского был полон карман денег, которыми не воспользовались, а во-вторых, на теле не нашли никаких знаков, кроме следов от пяти страшных пальцев на шее; а что вряд ли бы отыскался такой силач, который бы мог задавить пятью пальцами такого здоровяка, каков был Зарайский. В Семипалатском замечали, что Синий Человек не любил, когда об этом говорили при нем.