Текст книги "Режиссерские уроки К. С. Станиславского"
Автор книги: Николай Горчаков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Многие указания К. С. Станиславского по актерской линии нам, очевидно, тоже удалось выполнить.
– Большинство сцен вы решили верно, – сказал он нам после следующего показа, – но боязнь жанра пьесы вы преодолели не до конца. Значит, «зерно» спектакля еще не крепко сидит в вас, актерах.
Вот вы сыграли мне сцену встречи мужа и жены – Анри и Жермен – после трех лет разлуки, после известия о мнимой смерти мужа, после того, как Жермен вторично вышла замуж.
Вы сыграли сцену, продумав хорошо все мысли действующих лиц, все положения, в которые они невольно попали. Вы искренни и правдивы, в меру темпераментны.
Я умышленно говорю «в меру», так как, по-моему, это сцена беспредельного драматического темперамента, и мне его как зрителю не хватает в этой сцене.
Почему так получилось?
Потому что вы опять сыграли сцену от «зерна» русских характеров, русского ощущения драмы этих двух людей.
Вы сыграли глубоко, просто, но не «эффектно», не ярко. А значит, не от «французов». Такая сцена для французов, и смотрящих из зала и играющих на сцене, это клад. Это сцена, из-за которой ходят смотреть всю пьесу, обливаются слезами, стучат палками и зонтиками, вызывая актеров, бросают букетики цветов на сцену.
Почему же вы не ухватили «зерно» французского характера? Потому что у вас в сцене так, как вы ее трактуете, в сущности, одна тема: «Какие мы несчастные. Но в несчастье этом мы не виноваты».
Типичная тема для старой русской драмы, для старого русского театра, для многих произведений русской драматургии и литературы, конечно, не «первого класса».
Как я угадываю, у вас сцена построена по следующим кускам:
Первый кусок: «Как, это ты? Ты жив, Анри? – «Да, я жив и очень несчастен».
Второй кусок: «Я тебя люблю». – «И я тебя люблю» (подтекст: «но мы оба очень несчастны»).
Третий кусок: «Что нам делать? Мы ведь не принадлежим друг другу. Какое несчастье». Робкий поцелуй на прощанье и порядочное количество слез во время всей сцены.
Как бы играли французы эту сцену? Прежде всего у них бы сцена начиналась с трехсекундной паузы – увертюры к самой сцене.
Первая секунда. Анри на сцене. Он знает от Ивонны, что сейчас выйдет Жермен, что она изменила ему, вышла замуж за другого. Он обязательно отвернулся от зрительного зала. Он стоит к нам спиной. Иначе не будет «классического» поворота, когда в дверях на противоположном конце комнаты раздастся «приглушенный» (наверное, так сказано в ремарке авторов) возглас Жермен: «Анри». Все идет как по нотам. Пауза. Спина Анри (сможет ли он взглянуть ей в глаза! Вот о чем говорит спина). В дверях появилась очаровательная, во всеоружии туалета (она ведь теперь богатая, а вы надели на Раису Николаевну (Молчанову. – Н. Г.) скромнее платье) и обязательно под вуалеткой Жермен. Рука ее оперлась на косяк двери. За ней мелькнуло испуганное личико Ивонны. Пауза. Жермен смотрит, смотрит на его спину: он, он! Анри! И действительно, раздается «приглушенный» возглас ее. О, как умеют подстраивать на этот дрожащий звук свой голос француженки. И не хочешь, а горло сожмется в предчувствии слез.
Константин Сергеевич произносит: «Анри»… и замечательно показывает этот возглас.
Вторая секунда. Мгновенный резкий («классический») поворот. Но его тоже надо уметь сделать. Его рука на косяке окна. Громкий, мужской, отчаянный возглас: «Жермен». «Он прозвучал на весь дом»… – сказала бы вечером в этот день шепотом супруга Башле своей приятельнице-соседке, если бы не надо было скрывать тайну.
Третья секунда. Что-то будет? Оба дрожат: это видно по рукам на притолках. Иначе не для чего было бы и опираться на них. Это все «классика» французской драмы, французской школы актерской игры. Еще секунда колебаний. И вот они через всю сцену (для этого-то и надо быть на разных концах сцены) несутся друг к другу. Он обязательно отбрасывает стул, который (как бы случайно, но заранее был подставлен им самим) попадается ему на дороге. «О, этот жест!» – будут вздыхать старые девы после спектакля. Она несется к нему, теряя перчатки, шарф, еще какую-то женскую дребедень (это тоже совершенно обязательно). Вот они так столкнулись, что кажется, опрокинут друг друга! Какой темперамент! Но все рассчитано Они «замирают» в объятиях друг друга, не повредив себе ни одной черточки грима. А вы чувствуете, как они «до боли» сжимают друг друга. Потом она почти в беспамятстве «скользит» к его ногам, и вы догадываетесь: она хочет на коленях вымолить себе прощение. Но он ей, конечно, не дает опуститься на пол. Он усаживает ее бережно в кресло и сам опускается у ее ног. Свою «усталую» голову он кладет ей на колени. Это последнее движение венчает встречу! Должен быть гром аплодисментов. Если его нет – вся ваша игра ничего не стоит. Больше вам не играть таких ролей… во французском театре.
И Константин Сергеевич от души смеется, рассказав нам о таком стиле игры.
– Итак, это первые три секунды встречи, – продолжает он, – это происходит все мгновенно, ловко, четко, как номер в цирке. Сопровождается полусловами, полувскриками, заплаканным лицом Ивонны. На сцене обязательно кто-нибудь из действующих лиц должен наблюдать такую «увертюру» и переживать ее так, как должен переживать ее зрительный зал.
Но вот Ивонна тихо закрыла дверь в комнату. Теперь никто не помешает Анри и Жермен.
Идет первый кусок. Быстро «берет себя в руки» Анри. Встал с колен, сел на стул, который отбросил, стремясь к Жермен. Обязательно на этот стул, так как это покажет, что он полностью владеет собой. По дороге собрал ее вещи – еще сыграл попутно, что это подарки нового мужа Жермен. Положил ей на колени. Закурил папиросу, спросив молча, кивком головы разрешения. Так же молча она ответила.
К. С. блестяще показывает, не сходя с места, эту мгновенную пантомиму, играя за двоих, причем его глаза несколько раз гневно сверкают на Жермен – Молчанову и робко, беспомощно, умоляя, как-то из-под бровей, смотрят на Прудкина – Анри. Целая сцена, диалог без слов вокруг разрешения закурить.
– Пауза очень короткая, – продолжает свой рассказ К. С. – Почти сразу начинается текст: «Значит, ты вернулся?» «Мне сказали, что ты вышла замуж» и т. д., кажется, в пьесе страница текста на эту тему? Анри и Жермен ведут этот кусок в совершенно спокойном тоне и ритме. Как будто это не муж и жена. Как будто не было трехсекундной «безумной» увертюры. Зритель ошеломлен. Вот это люди. Ведь он только что видел страсть, порыв. А сейчас ничего. Нет, они не выдержат этой игры в равнодушие. Но Анри и Жермен мирно и даже с холодком беседуют. О внутреннем их состоянии говорят только редкие взгляды (все те же: гневные его и робкие ее) и легкое дрожание пальцев: он мнет папиросу, она теребит платочек.
Зритель в нетерпении. Должны же взорваться эти люди. Но актеры знают своего зрителя. За секунду перед тем, как он готов на них обидеться и заскучать, они резко переходят во второй кусок.
Второй кусок. Без всякой «психологической» подготовки, без постепенных переходов вскакивает со своего места Анри и бросается к Жермен. «А эти вещи. Ты их получила от него. Ты продалась ему». И он рвет ее вуалетку (для этого и надо было прийти в ней), он топчет (конечно, за креслом) ее очаровательную шляпку. Она в ужасе: «Ты хочешь убить меня?» – «Да, я убью тебя». (Это должно быть название куска.) Он душит ее. Он почти опрокидывает кресло, в котором она сидит. И вдруг отпускает ее. «Почему ты не сопротивляешься? – «Я счастлива», – следует традиционный для такой сцены ответ. Кусок окончен.
Третий кусок. Как пьяный, он возвращается на свой стул. Садится вполоборота к нам. Его плечи дрожат, он рыдает. Только что он мог стать убийцей. Она встает, подходит к нему, гладит его волосы: «Mon pauvre»[44]44
Mon pauvre – мой бедный.
[Закрыть] и плачет.
И эту сцену К. С. показывает. С неповторимой интонацией произносит он французские слова и… плачет настоящими слезами. Конечно, плачем и мы. От восторга, от громадного умиления перед этим гением, который, не жалея себя, демонстрирует перед нами свое мастерство, свой огромный талант.
Но вот сквозь слезы К. С., не выходя из образа, говорит как-то в сторону: «Четвертый кусок»…
Все так же сквозь слезы К. С. начинает текст Жермен (ему подсказывает суфлер, а отвечает Анри – Прудкин). Незаметно К. С. начинает в слова утешения вплетать тему самооправдания Жермен, а затем и упреки ее Анри:
Она только женщина! Надо это понять! Не она начала войну! Надо было устроиться в тылу или надо было оставить ей на что жить и ждать его, если ему хотелось, чтобы она ждала его всю жизнь. Анри потрясен: «Боже, кого он любил!» Он начинает с ней спорить…
Ритм ответов исполнителей не удовлетворяет К. С. и он снова начинает говорить за двоих. Реплики летят навстречу друг другу. Фейерверк интонаций. Образец французского спора-диалога.
– Фразы, слова не обязательно договаривать. Ритм, звук, тон, темперамент определят смысл, – говорит нам как бы в сторону К. С., продолжая импровизировать диалог.
– О, как они ненавидят друг друга, – говорит вдруг своим текстом К. С., но в тоне и темпераменте действующих лиц.
– А затем пауза, когда спор достиг высшей точки, – продолжает он. – Мгновенная пауза и две длинные тяжелые заключительные фразы: «О, как я любил тебя». – «И я тебя, мой дорогой… – «Дорогая…» И объятие страстное, бесконечное…
Константин Сергеевич выдерживает паузу, которая должна нам передать продолжительность этого «объятия», а затем продолжает:
Пятый кусок. (К. С. опять импровизирует текст). «Не называй меня так, Анри! Мы не имеем права любить друг друга! Прощай, Анри!»
«Ты права, дорогая, мы не должны любить друг друга. Останемся друзьями!»
«О, Анри!»
«О, Жермен!» «Так надо! Такова жизнь!»
Константин Сергеевич проводит этот диалог в стремительном темпе, не переводя дыхания в буквальном смысле слова.
– Я импровизировал сейчас текст, – говорит уже обычным тоном К. С. – В вашей пьесе он, кажется, другой. Но тогда мой текст – это подтекст любого прощания друг с другом любовников или мужа и жены в такой пьесе. Причем все куски, которые я вам называл, должны быть совершенно искренне сыграны.
Рисунок сцены, который я набросал, может быть, экстравагантен, но каждый «кусок» французский актер стремится по-своему переживать глубоко. И только выходя за кулисы, говорит помощнику режиссера: «Ну что, здорово я сегодня сыграл! А? Угощаешь меня за это в бистро?» А русский актер после такой сцены сидит два часа разбитый в своей уборной и плачет… уже над собой: «и у меня, мол, было что-то вроде в жизни. Подлец автор, как написал!»
ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТРНа следующий день Станиславский начал репетировать эту сцену. Он много раз показывал отдельные места намеченного им рисунка и, несмотря на всю необычайность его, требовал абсолютной искренности в каждой интонации, в каждом движении актера. Работал он (много и упорно. Ему очень хотелось, чтобы через эту сцену мы поняли, как он говорил, «зерно» спектакля.
Не раз мы его спрашивали: неужели все французы именно такие, особенно в минуты сильных потрясений?
– Нет, – отвечал Константин Сергеевич, – конечно, далеко не все, но они привыкли видеть себя такими со сцены. У каждого народа свое представление об искусстве, в том числе и о театре. Французы воспитаны на Корнеле, Расине, Пиксерекуре, Гюго. В комедии это водевиль, салонная и авантюрная комедия Сарду, Скриба, Лабиша, оперетта Оффенбаха и Лекока, фарс. У них нет реалистической драмы, бытовой комедии, исключением является, быть может, только «Женитьба Фигаро». Театр Антуана по преимуществу питался иностранной драматургией и, как театр реалистического направления, имел успех, но успех в качестве модной новинки, и поэтому не вошел в плоть и кровь французского театрального искусства.
Поэтому и современная французская драматургия – это или адюльтерная салонная комедия, или помесь комедии с мелодрамой.
Я не знаю ни одной серьезной, глубокой французской пьесы, которую можно было бы поставить рядом с пьесами Островского, Чехова и Горького.
А Мольера французы, кстати сказать, играют довольно поверхностно, хотя и очень любят.
С детства, в школе, они привыкают напыщенно читать отрывки из «Сида» и «Федры». Потом они с юношеских лет бегают смотреть фарсы и мелодрамы. У них масса любительских кружков. Кто из среднезажиточных буржуа не играл в молодости! Про кого не говорят: «У него был талант к сцене. Но, знаете, дело отца. Аптека, торговля, контора нотариуса – надо его продолжать. Нельзя всем идти в актеры».
И вот триста лет они смотрят или ложноклассическую трагедию, или мелодраму, сдобренную комедией. Поневоле начнешь ей подражать и в жизни. А кто из французов не споет вам куплет из оперетты, не покажет полуприличный трюк из последнего модного фарса.
Они умеют театрально обставлять все церемонии: конфирмацию, похороны, празднества. Они первые соорудили могилу «неизвестному солдату». Они и природу умеют делать декоратитаной. Вспомните Версаль и все их старинные замки.
В прошлом у них была хорошая, серьезная, «большая» литература, но она не выходит за ограниченный круг интеллигенции и составляет преимущество Парижа. Провинция читает мало и снисходительно относится к писателю.
«Бальзак? Это тот, который так много и быстро писал? Что-то читал, – ответят вам, – а что, не помню». Надо, чтобы писателя избрали академиком, тогда француз считает обязанным его знать: «О, это наш академик. Говорят, он из нашего округа».
Французские буржуа любят считать себя очень честными, «prude»[45]45
Prude – добродетельный.
[Закрыть] и часто не знают, как это сочетать с жаждой к наживе. В торговле хотели бы не следовать правилу «не обманешь – не продашь», но всегда ему следуют с видом непорочной добродетели. Поэтому мне кажется, что Василий Васильевич еще слишком благоговейно относится к своему Башле. И робко хватается за характерные особенности психологии буржуа-француза.
Пусть в первой картине он «prude» до конца, я не возражаю. Мечты юности, порывы к славе, мелкие «таланты», столь изобильно украшающие юность каждого из нас (в том числе и талант актера или актрисы), пусть разбились или так глубоко погребены под необходимостью служить, кормить семью, воспитывать детей, что эти последние обязанности стали «доблестью», показной стороной жизни у Башле в пятьдесят лет, обросли, как я уже говорил, традиционным ритуалом на каждый час дня.
Пусть все это будет до конца сыграно и показано в первой картине.
Но вот – смерть сына. Казалось бы, она должна была сломить искренне любящего отца. И вдруг она принесла ему известность, о которой он уже лет с тридцати перестал мечтать.
Он слышит за собой шепот: «Смотрите, это тот г-н Башле, у которого убили сына. Как мужественно он себя держит, как тверда его походка, а говорят, дома он не расстается с карточкой сына…»
На службе к нему стали относиться гораздо внимательнее. «У нас служит отец героя!» Он знает, что иногда его показывают, как будто незаметно, приезжему начальству. Его стали приглашать на торжества в мэрию, выбирать в президиумы собраний. К нему ходят делегации молодежи, приезжают фронтовые друзья Анри.
Ему прислали орден Анри! Кто-то даже по ошибке поздравил его с этим. И он ощутил на мгновение, что это почти его орден.
Он потихоньку от своих семейных даже как-то приложил этот орден к своему сюртуку: как бы я выглядел, если бы мне когда-нибудь дали «Почетный легион»! Может быть, через секунду он и устыдился этого жеста, но я ручаюсь, что он его сделал.
Я не чувствую, что вы на это способны, Василий Васильевич. Вы только горюете. Этого мало. Жизнь не остановилась. Башле не покончил с собой, не лег в могилу с сыном.
Наоборот, неожиданно началась новая жизнь.
Он ожил. У него появилась масса новых обязанностей.
Смерть сына оказалась тем капиталом, о котором он, как всякий француз, мечтал в юности.
В этом смысл второй картины.
Делайте все это тактично, я не принуждаю вас к гротеску или карикатуре. Но если Башле не таков, тогда не для чего было писать пьесу. И опять-таки это частичка того «зерна», из которого вырастет весь спектакль.
В. В. Лужский. Я вас понимаю, Константин Сергеевич! Я постараюсь сделать Башле таким, как вы хотите, но мне пока еще многое мешает следовать вашим советам.
К. С. Вам мешает то, что вы русский – и актер и человек. Я нарочно столько рассказываю о Франции и о французах в совершенно определенном сатирическом, критическом направлении, чтобы вы все погрузились в атмосферу французской буржуазной жизни и поняли особенности психологии французского буржуа.
В. В. Лужский. Вы упомянули, Константин Сергеевич, о капитале. Разве Башле хочет разбогатеть?
К. С. Безумно! Страстно! С восьми лет! Он еще мальчишкой открыл торговлю старыми пуговицами! Но ему сказали, что это неприлично, и выпороли его. В их семье еще не было торгашей! А сами жалели, что их не было, особенно удачливых торгашей. Французы обожают торговлю. Вспомните, с каким сладострастием описан у Золя магазин «Дамское счастье»; это почти эротическое описание процесса торговли.
В пятнадцать лет Башле, наверное, повторил опыт торговли с марками для коллекций или открытками и, возможно, прогорел. Но мечты о капитале не покидали его никогда.
Деньги – это символ свободы для французского буржуа!
С деньгами все можно сделать!
Бог французской буржуазной семьи – рента!
Вы знаете, что это такое?
Это возможность стричь купоны – проценты с капитала, вложенного в солиднейшее, как им кажется, предприятие (например, царские займы России). Возможность не трогать всю жизнь этого капитала, но на проценты с него сносно жить.
Рента – это все. Размер ренты определяет степень уважения, которым пользуется буржуа у соседей, у городских властей.
Ренту дают в приданое, оставляют в наследство, берут под заклад, занимают под нее деньги!
У Башле нет этой ренты. И вдруг он почуял, что после смерти сына ею запахло. Да еще к этому запаху примешался аромат славы.
У него уже две-три недели кружится голова от предчувствия чего-то необычайно важного, что должно случиться в его жизни. Это для второй картины. Она начинается для него с этих предчувствий и кончается уверенностью, что для него началась новая жизнь.
Третья картина для Башле – это его апофеоз! Он – первое лицо в городе. Он – совесть города, он – слава, достопримечательность города! Он – председатель благотворительных обществ. Он – член коммерческих обществ, его присутствие в правлении этих обществ сообщает им респектабельность, заставляет население держать акции этих обществ, верить в относительную «честность» их. Ведь «сам Башле» – член такого-то общества.
В его портфель кладут пакеты с пачками таких акций. «Иначе вы не можете быть нашим почетным членом. А вы нужны нам. Вы нужны Франции! Будьте патриотом. Родина требует от вас этого!»
Какие сладкие, долгожданные слова!
И где-то слышанные! Кажется, много лет назад, когда приезжала парижская труппа и так замечательно играла какую-то комедию-мелодраму Скриба или Сарду. Кажется, она почему-то называлась «Честолюбец», но, вероятно, потому, что в ней был изображен министр-честолюбец.
«Мне до министра далеко, а наш театр, оказывается, верно изображает жизнь, – думает про себя Башле, – я всегда это чувствовал, когда смотрел на сцену, а теперь знаю это по себе.
Кстати, я когда-то неплохо читал монолог графа де Ризоор; не поупражняться ли? Ведь мне опять завтра выступать на могиле сына. Как это стоял знаменитый Дюкло, когда говорил свой монолог?» И вот Башле перед зеркалом репетирует свою завтрашнюю речь!..
И Станиславский бесподобно показывает, как Башле ищет позу, поправляет галстук, проглатывает сырое яйцо (для чистоты звука), пробует голос и одновременно перекладывает пачку акций, пересчитав их опытной рукой, в портфель (эта пачка хранилась, по мысли Константина Сергеевича, за портретом сына).
«Не будут же жулики искать здесь мои деньги», – бормочет К. С. вполголоса, приводя нас всех в восторг своей импровизацией.
– Конечно, – говорит нам вслед за этим показом Константин Сергеевич, – я знаю, что всех слов, которые я сейчас наговорил, в тексте нет. Но я убежден, что Башле думает так. Это тот внутренний монолог, который «говорится» в нем сам по себе и который для актера основа любого образа. Если у актера сложились в его сознании такие внутренние, не слышные зрителю, но великолепно им всегда угадываемые по лицу, по действиям и приспособлениям актера монологи, роль у такого актера, значит, готова.
Своими импровизациями и подсказом я хочу заразить вас, Василий Васильевич, убедить вас смело пойти по пути воспитания в себе такого Башле.
В. В. Лужский. Я, кажется, начинаю понимать теперь, Константин Сергеевич, что вы называете сатирой. Это очень трудно сделать, но я постараюсь. Надо ведь, чтобы все внутренние монологи были оправданы, а не выдуманы актером. Были бы логичны и могли быть включены в текст как мысли персонажа.
К. С. Совершенно верно. Очень рад, что вы меня поняли. Я уверен, что у вас это все выйдет. Башле – замечательный, характерный для французов тип. К концу третьей картины он совершенно серьезно убежден, что герой – это уже он сам, а не сын. И что Франции он приносит больше пользы, чем принес сын, погибнув за родину на фронте.
Поэтому возвращение сына из плена, из госпиталя, где Анри лежал два года, потеряв память, для него ни с чем не сравнимый удар.
Сначала он думает, что это привидение, вызванное к жизни его речью, обращенной к портрету сына. Потом восторг, искренний, человеческий, отцовский, что сын вернулся. Радость, смех, счастье, минута объятий: сын, Анри, маленький мой (дети всегда в сознании родителей остаются «маленькими») вернулся живой!
А потом взгляд на все, что кругом, на весь «музей» – ордена, ленты, шпаги, венки – и такой же искренний возглас ужаса: «Боже мой, теперь все погибло! Я нищий!» И занавес!
Дальше уже пойдет борьба.
Борьба доброго, честного начала в человеке со злом. Зритель ждет, что, как обычно, победит добро. А сатира и главная ценность пьесы заключается в том, что побеждает зло. Увы, это так! И это исключительно характерно для буржуазного общества, для всей современной западной, циничной в своей основе философии.
Пьеса, говорят, вызвала в Париже скандал. Ведь вдобавок ко всему, как бы в награду за то, что в Башле победило зло, его делают министром.
Конечно, это скандал для всего парижского общества! Тут ведь не скажешь, что это театр. Слишком много, наверное, таких примеров в жизни. Мы ставим эту пьесу, потому что мораль ее противоположна нашей. Мы должны играть и ставить ее как французскую сатирическую комедию, потому что наш зритель не должен путать ее с нашими взглядами на жизнь, на честность, на любовь к родине и к своим близким.
Поэтому я прошу вас быть до конца смелыми, играть по нашей системе, но ухватив «зерно» не нашей психологии, не нашего взгляда на жизнь.