Текст книги "Судьба открытия. Роман"
Автор книги: Николай Лукин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
6
Потемневший дощатый потолок. Голые бревенчатые стены; еще недавно они наполняли комнаты крепким запахом смолы. Комнат две: первая – просторная, вторая – как чулан, в одно окно. Зоя Степановна их назвала комнатой и комнатушкой. Эти названия укоренились в обиходе у Зберовских. В комнатушке обе длинные стены занимают книжные полки, прочно сделанные из толстых, грубо оструганных досок. Книг очень много. Они до потолка на полках, стопками лежат на письменном столе Григория Ивановича, часть их даже на полу. А в большой комнате диван, походная кровать, опять книги, квадратный обеденный стол посередине, и сбоку – хитрого устройства печь, сооруженная лучшим из местных мастеров, с двумя топками и маленькой плитой в глубокой нише, чтобы тут же можно было и варить обед.
Сначала, собираясь с мыслями, Зберовский походил по комнатам. Потом сел в своем рабочем углу, в комнатушке.
Наркомат вернул ему проект экспериментального цеха. Новизна идеи испугала инженеров, сидящих в канцеляриях. Его краткие расчеты оказались сплошь исчерченными вопросительными и восклицательными знаками. А в письме, адресованном ему, было сказано: идея слишком спорна и сыра, для того чтобы ради нее рисковать государственными средствами.
Григорий Иванович сам отлично знает, что древесину никто еще не мог перерабатывать в сахарозу и крахмал, если не считать его собственных незаконченных опытов. Однако он твердо убежден в возможности перейти от незавершенных опытов к большим промышленным экспериментам. За успех он почти поручился бы головой. И, несмотря на полученный отказ, он только еще начинает борьбу. Поставив все, что у него есть – здоровье, доброе имя – на карту, он вопреки всем трудностям намерен добиться такого смелого эксперимента в масштабе цеха и целого завода.
На письменном столе разложены его расчеты и эскизы. По ним видно, куда станет поступать готовая смесь из гидролизных аппаратов. В результате сложной обработки часть смеси должна превратиться в сахарозу. Не все ясно пока, и возможны опять же сбивающие с толку варианты. Вырисовывается цех-лаборатория: придется то таким образом поворачивать процесс, то другим, измерять, исследовать… Пусть исследовать и измерять, а в конечном итоге цех отгрузит первые в мире вагоны сахара-рафинада из дерева!
Как пойдет процесс? Григорий Иванович взял стопку чистой бумаги, принялся набрасывать подробности химических реакций, строго взвешивая в уме каждый их этап.
Час летит за часом. Приходила Зоя и опять ушла в контору. С улицы через окно слышна украинская песня. А Григорий Иванович задумался над исписанными карандашом листами.
Перед ним структурные формулы. Но он сам не заметил, как и когда его мысли сделали прыжок. Теперь он думает не об экспериментальном цехе: в громоздком сплетении химических знаков, в которое он погружен, ему видится синтез углеводов – синтез по преобразованному Шаповаловым принципу Лисицына.
И мысли мчатся дальше. Словно поднявшись в недосягаемую высь, Григорий Иванович оглядывает извечное победоносное движение лучшей части человечества вперед.
Джордано Бруно был сожжен, но победил. По тысячам дорог наука прежних лет дала нашим современникам все прекраснейшее, чем они располагают; по тысячам дорог наука нынешнего дня строит счастье и величие идущих нам на смену поколений.
Зберовский всматривается в даль одной из этих, от нас вперед протянутых дорог.
Перед ним, на столе – структурные формулы. Однако то, что перед ним сейчас, лишь отдаленно походит на опыты по синтезу, которые делались в его лаборатории перед войной. Все написанное здесь теперь выглядит точно стройным зданием, воздвигнутым на фундаменте их прежних опытов.
Зберовский убежден: сегодняшняя техника стоит на рубеже потрясающих событий. Физика атомного ядра вот-вот откроет людям источник небывалого могущества.
Синтез может идти без применения чего-либо вроде закиси железа. Обыкновенный водород и кислород, соединяясь путем катализа, способны дать в момент реакции энергию, необходимую для синтеза крахмала или сахара. Для синтеза понадобится только водород, кислород и углекислый газ. И то, и другое, и третье возможно получить посредством разложения, во-первых, воды, во-вторых, природного известняка либо мела. А оба таких процесса разложения удастся повести энергией атомного ядра. Весь синтез углеводов пойдет на действии атомной энергии. Задача синтеза решится в колоссальных, почти космических масштабах!..
Зберовский уже чувствует близость эпохи, когда человеческий гений станет вмешиваться в стихийный круговорот веществ, – в частности, делать без посредников-растений сколько потребуется новым поколениям людей сахара и хлеба. Резко сократятся площади посевов, без предела вырастет богатство человечества.
Такие возможности открывает человеку коммунизм.
Зберовский сейчас будто охвачен страстным порывом. 3рачки его стали широкими; как бывало прежде, они с искоркой восторга. На лоб упала седеющая прядь.
Да, так. Иначе быть не может: атомная энергия – неисчислимые запасы хлеба будущих времен!
…В дверь квартиры постучали.
– Пожалуйста! – нехотя сказал Григорий Иванович.
Кто-то открывает дверь и входит.
Поднявшись из-за стола, Зберовский сделал несколько шагов к порогу комнатушки.
В большой комнате – человек в военном. Повернулся. Глядит словно нерешительно, с улыбкой.
– Петр Васильевич!.. – воскликнул Зберовский растерянным голосом и протянул к Шаповалову руки.
ЭПИЛОГ
1
1914 год был переломным в судьбе тогда молодого еще инженера Готфрида Крумрайха.
Вскоре после взрыва на руднике «Святой Андрей», где погиб Лисицын, началась мировая война. Однако Крумрайх – всего лишь за неделю до войны – успел вернуться из России к себе на родину. Война его застигла в отцовском поместье, в Восточной Пруссии, под Кенигсбергом. Крумрайх приехал погостить к родителям, но военные события заставили его тотчас направиться в Любек, в фирму «Дрегер», служащим которой он состоял.
Из Любека его призвали в армию кайзера Вильгельма. Почти четыре года он провел на русском фронте. И все эти четыре года, глядя на восток, неотвязно думал об открытии Пояркова. Сперва еще он временами сомневался, не впал ли в ошибку: точно ли погибший штейгер открыл секрет промышленного фотосинтеза? Но доказательства открытия казались очевидными. Чем больше размышлял Крумрайх, тем крепче верил, что перед ним мелькнула и сгинула на редкость ценная работа. Случись ему владеть секретом фотосинтеза, о, уж он не дал бы маху! Ему мерещился концерн с акционерным капиталом, искусственный крахмал и сахар на рынках Африки и Азии, Америки, Австралии… Сам он, Крумрайх, мог бы подняться до таких вершин, где восседает разве только Фридрих Крупп!..
Сердце обливалось кровью: все ушло из рук. Надо было взять тогда тетрадь штейгера Пояркова, описание его открытия, спрятать в чемодан и скорее с чемоданом – прочь со спасательной станции. Очень скверно получилось: задержался в комнатах Пояркова, пока хозяин не пришел… И вот – плачевный результат.
Так неужели все безнадежно пропало?
Нет, Крумрайх не собирался складывать оружие. Трудно, правда, действовать, но узкие тропинки у него еще остались.
Единственное важное, что он вывез из России и бережно хранит, – это обрывок письма, которое штейгер писал, видимо, Тимирязеву. Из письма явствует: накануне своей гибели Поярков уничтожил все журналы опытов, а формулы открытия, секрет промышленного фотосинтеза, перенес в небольшую карманную книжку. Дальше в письме сказано: с книжкой он не расстается, она всегда при нем, в плотном металлическом футляре.
После взрыва на «Святом Андрее» нашлись свидетели, подтвердившие Крумрайху на месте происшествия, что Поярков, когда готовился спуститься в шахту в последний раз, положил в карман брезентовой рабочей куртки какой-то плоский металлический футляр. Говорили, будто штейгер даже карман заколол английской булавкой.
Шла война. За окопами, за рядами проволочных заграждений, перед Крумрайхом расстилались просторы враждебной земли. Он вглядывался в них. Там, далеко за горизонтом, на глубине нескольких сот метров под степью, скрыта тайна необычайного открытия. Если футляр сделан хорошо, книжка сохранится среди глыб обрушенной породы на десятки лет.
Своими мыслями он ни с кем не делился. А у него зрела такая идея: едва лишь война кончится, он сразу поедет в Россию, добьется концессии на восстановление рудника «Святой Андрей». Найдет себе компаньонов со средствами, прельстит их якобы особой дешевизной угля, которую «Святой Андрей» сулит им в будущем. Чтобы компаньоны поверили ему, он вложит в дело и собственное свое небольшое состояние. В действительности же «Святой Андрей» дешевого угля не даст. Но зато он в глубине подземных галерей отыщет место гибели спасательной команды, добудет драгоценнейшую книжку и станет обладателем секрета фотосинтеза.
Теперь он выглядел замкнутым, угрюмым. Его терзала тревога. А вдруг кто-нибудь, его опередив, уже ведет раскопку на «Святом Андрее»? Вдруг – это казалось страшнее всего – кто-нибудь знает об открытии от самого Пояркова?
Логический анализ обстановки Крумрайха успокаивал. Как он убедился еще будучи на руднике, вокруг Пояркова ни одна душа не подозревала, чем занимается их штейгер. Письмо же Тимирязеву не было отправлено. Оно даже недописано. И тон письма позволяет думать, что Поярков, избрав Тимирязева поверенным, решил впервые выдать людям свою тайну.
Однако чувство тревоги было сильнее логических доводов. Годы тянулись мучительно.
В восемнадцатом году немецкая армия наконец оккупировала Украину. Штаб, при котором Крумрайх ведал газовой службой, оказался севернее, ближе к Петрограду. Лишь осенью ему удалось взять отпуск, чтобы кинуться в Донбасс. Вне себя от волнения – в двуколке, бок о бок с солдатом-кучером – он подъехал к «Святому Андрею».
Еще издали заметил руины надшахтного здания, бурьян на отвалах породы. Степь окружала руины. И только поодаль виднелись поселки других рудников.
Кучер, не сходя с сиденья, равнодушно посасывал трубку, а Крумрайх несколько часов стоял перед развалинами. То снова обойдет их, то опять стоит и смотрит долгим, сверкающим взглядом. Вот он, «Святой Андрей» – его судьба, откуда он поднимется на вершины власти и богатства. Да, можно быть спокойным: никто и не пытался восстанавливать подземные работы.
А в России делалось бог знает что. Мало того, что это делалось в России, – в Германии, в стране порядка тоже грянула революция. Словно весь мир сговорился против Крумрайха. События идут каким-то грозным ходом; жизнь отталкивает его от осуществления мечты.
Крумрайх был еще в отпуску, когда германская армия начала покидать Украину. Все клокотало вокруг. Все сошло с ума. Беспомощные гайдамаки и гетман Скоропадский. Там – банды разбойника Махно, тут – мятежники, называющие себя красными гвардейцами. Находиться здесь было просто-напросто опасно.
Он опомнился, уже очутившись дома, в Германии.
Он думал; такие события не могут тянуться долго. Надо выждать. Он все-таки возьмет свое.
Но время шло своим чередом, а почвы для его надежд не прибавлялось.
В двадцать первом году на Крумрайха обрушился новый удар. Он узнал, что англичанин Бейли успешно получил при опытах синтетические углеводы.
Для ученых всего мира это выглядело неожиданной удачей. Освещая солнцем зеленые растворы, приготовленные из неорганических солей, Бейли якобы сумел создать среду, в которой углекислый газ и вода превращаются в сахар. По словам самого Бейли, его лаборатория получает пока лишь ничтожное количество продукта, но в близком будущем станет получать помногу. Процесс может дать основу крупному промышленному производству.
Для Крумрайха это оборачивалось катастрофой. Ему казалось: кто-то более ловкий, чем он, выхватил у него из-под носа секрет штейгера Пояркова.
Примириться с этим было невозможно. Он заболел от огорчения. Да что же ему остается теперь? Безликое серое место среди серых людей, – а кто-то другой, значит, поднимется над человечеством?
И только десять лет спустя, когда, обзаведясь семьей и унаследовав отцовское поместье, он уже почти забыл о фотосинтезе, его снова окрылила прежняя надежда.
Дело в том, что у Бейли, строго говоря, успехов не было. Слава Бейли, шумно прокатившись по Европе, с годами затихала. Ученые, сперва поверившие в его работы, стали обходить их уклончивым молчанием. А на конференции Фарадеевского общества в Лондоне в тридцать первом году разговорам об опытах Бейли был положен конец. Выяснилось, что здесь, быть может, не намеренная, но несомненная научная ошибка. Один из ученых брезгливо сказал: опыты не удовлетворяют требованиям химической опрятности.
Прочитав о конференции Фарадеевского общества, Крумрайх будто пробудился от спячки. Опять к нему вернулось ощущение козырного туза, который у него в руках и рано или поздно должен выиграть. Очень кстати, в связи с поставками электрических приборов, от фирмы «Сименс – Шуккерт» в Советскую Россию отправился знакомый ему инженер. Через него Крумрайх навел справки: «Святой Андрей» по-прежнему заброшен.
Однако у Крумрайха уже не было такой подвижности, как смолоду. Сейчас он был далек от мысли о безрассудных действиях или поездках. И вновь ожившая мечта, теперь туманная и сладкая, без осязаемой и зримой формы, лишь подогревала в нем глухую неприязнь к большевикам. О чем-либо вроде концессии на Украине пока и речи быть не может. Но долговечен ли колосс на глиняных ногах – советский, большевистский строй?
В Германии началась новая эпоха. Из Берлина разносился голос Гитлера, призывающего к походу на восток. Могущество фюрера крепло. Буквально на глазах страна преображалась. Повсюду выли моторы, шагали солдаты. И вот – уже Австрия подвластна Гитлеру, и вот – Чехословакия и Польша…
Крумрайх совсем воспрянул духом. Да, с Гитлером ему, конечно, по пути!
Светлым праздником для него выглядел день, когда несметные дивизии фашистов по всему огромнейшему фронту вторглись в Советский Союз. Гремят оркестры. Реет свастика на знаменах. Фюрер говорит: блицкриг, молниеносная война.
Крумрайх готовился недели через три поехать на «Святой Андрей».
А дальше было так: он много раз откладывал срок своей поездки, выжидая окончательной победы над большевиками. Война же принимала затяжной характер. Недели превращались в годы. И кто мог бы подумать, что армия большевиков окажется не пустым орешком?
Миллионы немцев падали убитыми. По слухам, и в тылу, на Украине, смерть от партизанской пули таилась за любым углом. Наконец Крумрайх, потеряв терпение, решил не глядя ни на что пуститься в рискованный вояж. Но не успел поехать. В это время вся Германия надела траур по погибшим в Сталинграде. А вскоре фюрер объявил: в целях спрямления линии фронта немецкие войска оставили район Донецкого бассейна.
Взявший меч от меча и погибнет. Пришла зима с сорок четвертого на сорок пятый год. В Восточной Пруссии загрохотали пушки. Семья уже уехала на запад, а Крумрайх все еще метался по своему опустевшему поместью. То без нужды пройдет по комнатам, то прислушается к канонаде, то с ужасом смотрит в окно, за которым, не спросив его согласия, взвод солдат-эсэсовцев проламывает амбразуры в стене кирпичного сарая. За другим окном, прямо посреди двора, солдаты устанавливают неуклюжий шестиствольный миномет. Подтаскивают из автомобиля ящики, очевидно, с минами.
И миномет взревел, извергая дым. Во дворе раздались ружейные выстрелы. Снова плюнул минометный залп. Как бы в ответ ему, внезапно оглушив, где-то совсем близко ударил русский снаряд. Со звоном посыпались стекла; комната наполнилась пыльным и морозным облаком.
Крумрайх выскочил из дома. За его спиной опять от страшного удара точно раскололись небо и земля. Все было позабыто: пальто, мебель, даже деньги в кабинете.
Он бежал по шоссе – задыхающийся, тучный, с сине-черными пятнами на багровом лице. Бежал, нелепо взмахивая руками и ногами. В небе рокотали самолеты. Ветер мел по асфальту мутные волны снежинок. А когда не стало сил бежать, он оглянулся. Увидел вдалеке знакомый бугор, на нем – свою черепичную крышу.
Вдруг блеснуло пламя. От крыши как бы вскинулось вверх чудовищное дерево. Оно распластало в воздухе широкую дымную крону. Оттуда дождем падали какие-то темные куски.
Крумрайх оцепенел. Ни крыши, ни дома под ней на бугре уже не было. Вместо дома теперь дымилась плоская груда камней.
Если не считать нарастающего гула самолетов, все это произошло в безмолвии. Лишь несколько секунд спустя к нему донесся громовой раскат взрыва.
…Что же сталось с Крумрайхом после того, как он потерял поместье? А ничего особенного. Живет сейчас в Мюнхене.
С виду он – ожиревший, страдающий острой одышкой старик, хотя ему едва перевалило за семьдесят пять. Глаза его смотрят на окружающих сердито. Он чувствует себя жестоко обиженным судьбой.
Часто, запершись в комнате, он разглядывает небольшой эмалевый портретик Гитлера, вспоминает о «Святом Андрее» и рухнувших мечтах, о разрушенной усадьбе и бывшей Восточной Пруссии, где даже Кенигсберг у коммунистов называется теперь по-новому.
Иногда, перебирая в памяти ушедшее, он будто видит свой прежний кабинет. Кожаное кресло. Книжные шкафы у стен. Сейф, где его ценные бумаги; на отдельной полке сейфа в клеенчатом чехле остались аккуратнейшие выписки, которые он делал из газет и журналов. Там и результаты конференции Фарадеевского общества и все другое важное по части фотосинтеза. О, когда-то он за этим пристально следил!
Нередко его мысли обращаются к Пояркову. Таинственный и непонятный человек, возможный разве лишь в России. Штейгер, загадочным путем перешагнувший от горной техники к открытию синтеза углеводов.
Теперь Крумрайху кажется: вся его жизнь прошла в каком-то незримом присутствии Пояркова. Поярков злобной тенью вел его от неудачи к неудаче.
И Крумрайх испытывает мстительное удовольствие, думая, что он заранее – еще тогда, перед войной четырнадцатого года, – расквитался с рыжим штейгером за свои последующие беды и провалы. Встреча, видимо, была обоюдно роковой. Даже не совсем и обоюдно. Поярков сжег тетради, уничтожил все следы открытия. Ни от него самого, ни от его открытия ничего на земле не осталось. И это сейчас приятно Крумрайху.
Пусть так, размышляет он: о тех, кто был, не помнит никто; дела человеческие и сами люди приходят и уходят, как появилась и исчезла прошлогодняя трава.
2
Моря не видно, однако оно здесь, рядом. Теплый воздух влажен. Пахнет водорослями, рыбой, морской солью. Слышно, как шелестит волна у берега.
Керчь жарко, по-летнему, залита солнцем.
В музее несколько прохладнее.
Один из его самых больших залов расположен параллельно улице. По стене, уходя в перспективу, тянется ряд окон. На них приспущены шторы, но солнце пробивается сквозь ткань. А каждый подоконник в ослепительном свету. И желтый пол и белый потолок сияют. И в зале не найти такого уголка, куда не проникали бы солнечные отблески.
По всему простору зала – будто плечом к плечу, застывшими шеренгами, оставляя только узкие проходы, – стоят высокие тесаные камни. Их много сотен. На лицевой их стороне высечены изображения людей, портреты, группы, скульптурные орнаменты, и всюду надписи, как правило, по-гречески.
Тут самая значительная в мире коллекция древних надгробий. Все это – осколки города Пантикапея, который был когда-то на месте нынешней Керчи.
В музейном зале они расставлены по векам: вот – шестой век до нашей эры, здесь – пятый и за ним четвертый, там – третий, второй, дальше – первый.
Проходишь, вглядываясь в человеческие лица и фигуры на камнях, и начинаешь чувствовать, как, отшумев, уходили века, как менялся облик древних жителей и уклад их жизни. Проходишь и видишь господ, окруженных рабами, их одежду, мебель, бытовые мелочи. Узнаешь профессии пантикапейцев: судостроитель, купец, учитель гимназии, флейтистка, ученый-грамматик, воин, писатель. Ясно можно различить то эпоху мирного труда и расцвет искусства, то беспокойное время военных набегов, когда искусство падало и каждый мало-мальски состоятельный становился всадником. Смотришь – ощущаешь, как на смену выходцам из Греции приходила скифская знать. Нередко имена разноплеменны, пестры. Кое-где заметны памятники, сделанные мастерами-скифами, с трудом, с ошибками чертившими на камне греческие буквы.
– Смотри! – воскликнул Сережа Шаповалов.
Он звал к себе отца. Петр Васильевич подошел к Сереже. В огромном зале, кроме них двоих, сейчас нет никого. Оба они в одинаковых белых брюках и рубашках, оба одинакового роста. Но Петр Васильевич куда плотнее. Ему под пятьдесят, а сыну только исполняется двадцать четыре.
Каменная стела, к которой позвал Сережа, украшена орнаментами и двумя скульптурными рисунками. Снизу изображен человек верхом на коне. Перед ним раб, протянувший чашу; между рабом и всадником, знаменуя дружбу, – собака. А на верхнем рисунке тот же человек стоит возле стола, где сложены рукописи, свернутые в трубки, и чуть поодаль – опять скромная фигура раба.
– Писатель, по имени Стратоник, – объяснил Сережа.
Окинув взглядом барельефы, Петр Васильевич посмотрел на надпись. Сказал:
– Прочти давай.
Видно было, что Сережа Шаповалов теперь в своей стихии. Блеснув улыбкой, он без запинки – бегло, как бы декламируя, – прочитал всю надпись вслух сперва по-древнегречески и тотчас перевел ее на русский:
– «…Божественный друг, дорогой прежним! Будущие века узнают из твоих книг твою прелестную мудрость. Стратонику, сыну Зенона, своему господину, воздвиг это надгробие, памяти ради, вольноотпущенник Сосий».
Петр Васильевич спросил:
– А сохранились его книги?
– Ну, где там сохранились! – ответил Сережа. – Пыли не осталось от его «прелестной мудрости».
– М-м-да! – вздохнул Петр Васильевич. И, внимательно разглядывая камень, бросил: – Нет, это ты напрасно…
– Что – напрасно?
– Да вот, что пыли не осталось.
– Почему?
– Как, знаешь, посмотреть. Ты мне скажи: а с чьих позиций мудрость неведомого нам Стратоника названа прелестной?
– С позиций вольноотпущенника Сосия.
– С позиций бывшего раба! Так вот, каким же могло быть мировоззрение Стратоника?
– Ну, папа, ты, пожалуй, слишком скор на выводы.
– Скор? Нет, все-таки подумай. Будем верить фактам: с кем дружил Стратоник? Реально, на деле – кого отпускал на свободу? Значит, видел социальную несправедливость?
– Предположим, был хороший человек. Но что отсюда следует?
– А следует вопрос, за что он мог бороться в своих книгах. Какие мог гуманные идеи утверждать. Разве не в недрах прошлого рождались отдаленные предпосылки настоящего? – И Петр Васильевич кивнул на памятник: – А это с пылью не сравнишь. Здесь я ощущаю принципы живые и поныне. Нет, это не забыто!..
Сережа снисходительно заметил:
– Тебе, папа, быть бы историком!
…Влияние матери на Сережу оказалось сильнее, чем влияние отца. Оно понятно: он вырос на глазах у Веры Павловны, а с Петром Васильевичем даже виделся не каждый день. Кроме того, когда учился в старших классах, Сережа с матерью два раза ездил на летние каникулы в гости к дедушке. А дед – завзятый археолог. Вся Керчь знает этого старика пенсионера, влюбленного в боспорские древности, «активиста при музее», как он называет себя. И между дедом и внуком завязалась такая дружба – водой не разольешь.
В пятьдесят втором году Сережа поступил на исторический факультет Московского университета. Нынешней весной его окончил.
Еще будучи студентом-практикантом, он участвовал в раскопке находящегося возле Керчи древнего города Тиритака. А при распределении молодых специалистов попросил себе путевку на работу в Керченский музей, где, кстати, и Вера Павловна когда-то была научным сотрудником.
Уже три недели, как, приехав в Керчь, он поселился в доме деда, к великой радости больного старика. Как раз и Петр Васильевич в Москве взял отпуск. И следом за Сережей сюда приехали его родители: нагрянули вчера внезапно, даже не предупредив о том, что едут.
С утра отец и сын отправились на новые раскопки. Днем Сережа показывал Петру Васильевичу свои музейные сокровища. Затем, собравшись всей семьей, обедали. Вечером же Сереже надо было бежать на комсомольское собрание. Дед и Вера Павловна сидели разговаривали во дворе, а Петр Васильевич пошел часик погулять по городу.
Много лет он не был здесь – с тех пор как приезжал к Верусе в студенческое время. Тогда Сережа – маленький, забавный – только лепетал какие-то первые слова.
Местами, смотришь, Керчь та же, что и прежде, а местами она очень теперь изменилась. Много новых зданий. Но кое-где еще зияют пустыри с остатками военных разрушений; на пустырях играют дети, родившиеся, выросшие после войны, которые лишь от взрослых слышали, откуда эти кучи щебня.
Старейшая часть города. Улицы вьются друг над другом узкими террасами. Каждая улица на новой высоте, и над каждой вздымается отвесная подпорная стена. Наконец склон горы становится слишком крутым для домов. Дальше вверх ведет только каменная лестница. Петр Васильевич поднялся по сотням ее грубо сложенных ступеней. И вот он на самой вершине горы Митридат.
Обвеваемый ветром, будто стрела, обращенная к небу, на вершине стоит гигантский памятник. Его построили недавно – в честь воинов Советской Армии, отдавших жизнь в боях с фашистами за Керчь.
Чуть пониже площадки, на которой памятник, рассыпаны развалины одного из бывших зданий музея. До войны оно виднелось над городом, белое, как античный храм, окруженное колоннами. Четыре раза через Керчь прокатывался фронт…
Петр Васильевич оглянулся.
Синее-синее море. Рукой подать – вся Керченская бухта, от Еникале до Павловского мыса; темнея вдалеке, на юге, беспредельно расстилается вода, и высокой кажется отсюда линия морского горизонта.
Внизу, опоясывая бухту, панорамой развернулся город, словно раскрашенный макет, сделанный в крохотном масштабе. Отдельные дома, дворы. Корпуса заводов. Бульвары, площади и улицы. Автобусы на улицах. Порт с его постройками; у причалов многочисленные мачты: здесь главным образом траулеры, сейнеры – большие рыболовецкие суда.
На первый взгляд ни за что не скажешь, что городу уже около трех тысячелетий. А сколько жизней прошло на этом берегу! Сколько поколений сменилось!
Петра Васильевича внезапно охватило чувство, будто человечество – это мощный и бурный поток, мчащийся по векам, разделенный на струи отдельных народов. Струи то сливаются друг с другом, то расходятся по разным руслам, чтобы снова где-нибудь сойтись; они с веками все крупнее и крупнее. Поток мчится, выходя из общинно-родового строя, пробивая путь через рабовладельческие формы, через феодальную и буржуазную эпоху – к просторам коммунизма. Мчится, движимый трудом, передовыми устремлениями, взаимодействием своих частиц. А частицы его – это миллиарды людей, живших прежде или живущих позже.
И не было и не бывает жизни человеческой вне общего потока. Но одни цепляются за дно, пытаются противодействовать, другие же способствуют движению. Мечты, дела и подвиги вот этих, что способствуют, бессмертны. Передаваясь эстафетой в поколениях, преобразуясь, поднимаясь в невозможное для вчерашних дней, часть сознания людей, давно умерших, вечно продолжает жить.
Все, на чем стоит наша культура, все мысли, которые мы усвоили с детства и считаем очевидными, – все это и есть неумирающая часть души предшественников наших.
Глядя вниз с горы, Петр Васильевич думает: пусть мы не знаем множества имен. Но тот, кто в результате трудных поисков нашел, что из руды можно выплавить железо, жив в этом принципе всегда. А разве не продолжают жить стремления несчетных миллиардов, во все прежние века по-своему мечтавших о социальной справедливости? И что же говорить о тех, кто бросился на подвиг, жертвуя собой и ясно сознавая цель?
Когда Ленин приехал в Петроград в семнадцатом году, в апреле, он ночью, во дворце Кшесинской, сказал о захвативших власть: «Самое большее, что они могут, – это нас убить. Но ведь идеи-то останутся!..»
Вспомнив это, Шаповалов посмотрел на памятник погибшим воинам.
Половина города была уже в вечернем полумраке. Берег бухты еще озаряли лучи заходящего солнца; там и дома и улицы, прорезанные тенями, теперь казались красноватыми. А море потеряло дневную синеву. Лишь со стороны Павловского мыса, справа, у городской окраины, оно еще чуть искрилось червонным золотом.
Ветер стих. По водной глади под горой, пересекая бухту, к порту подходит грузовой теплоход.
Вот так и он когда-то, матрос Петр Шаповалов, шел в Керченский порт на «Тавриде». В Керчи он встретился с Верусей – с девушкой в зеленом платье. На «Тавриде», в кубрике, им были прочитаны первые химические книги…
Тогда его заботили розыски потерянных на руднике предметов из лаборатории, казавшейся ему такой значительной. Ну что ж, не зря это казалось!
Сейчас перед Петром Васильевичем, всплыв из глубоких недр памяти, – волевого склада, тонкое, с высоким лбом лицо. Глаза карие. В них – упорная мысль. Одна бровь приподнимается, как бы в недоумении. Рука подпирает щеку, скользит вверх по виску, рассеянным движением теребит рыжие волосы.
Да, физически Лисицын умер. Но отделял ли он свою судьбу от судьбы открытия? Не вкладывал ли всю душу в труд на благо людям? И разве выстраданное им и дорогое для него не развивается, не крепнет, не живет – хотя бы и за пределами видения самого Лисицына?