355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чуковский » Рассказы » Текст книги (страница 5)
Рассказы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:07

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Николай Чуковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Не успел я это подумать, как кто-то громко ввалился со двора в сени.

Я вскочил и распахнул дверь. В сенях стоял Сашка.

Мокрая его папаха была заломлена на затылок, и прядь слипшихся волос падала на лоб. Сашка похудел за то время, что я его не видел. Лицо побледнело, глаза стали больше. По одичавшим его глазам я понял, что Сашка возбужден до крайности и, вероятно, находится в этом возбуждении уже давно, с самого начала эвакуации.

Он заглянул в комнату и тревожно спросил меня:

– Ты один?

И очень обрадовался, что я один. Он боялся встретить Якова Иваныча.

– Я пришел за тобой, – проговорил он, входя и присаживаясь на подоконник. – Я на тебя надеюсь. Пусть трусы как хотят, а ведь ты боевой…

И, вскакивая, задыхаясь, он рассказал мне, что артиллерийской школе приказано было идти на тот берег, отступить вместе со всей армией, но артиллерийская школа отступать не хочет, несмотря на приказ, не хочет сдавать город без боя. Курсанты дотянули до последнего, чтобы не дразнить дураков из дивизии, дождались, когда все ушли, и теперь их никто уж уйти не заставит. И Сашка, конечно, остался с ними и записался в школу, потому что Валерьян Сергеич такой человек! Сегодня к концу дня все курсанты соберутся в помещении школы, на Дворянской. Белых ждут к ночи. Ну что ж, у входа в город их встретят как надо. Есть еще люди, которые умеют умереть за революцию!..

– Пойдем с нами, – уговаривал он меня. – Валерьян Сергеич тебя примет, я его убедил, он очень со мной считается.

Но Яков Иваныч велел мне сидеть дома и ждать. И я отказался идти с Сашкой.

– Катись к черту! – закричал на меня Сашка. – Вы все из одного теста!

Свирепый и презрительный, он вышел в сени.

Однако в сенях замешкался. Что-то все-таки беспокоило его.

– А как старовер? – тихо спросил он, топчась перед дверью. – Чего говорит про меня?

– Молчит, – сказал я.

– Молчит? – повторил он и как-то съежился, подняв плечи.

Он издавна привык бояться молчания Якова Иваныча.

– Ну, прощай, – сказал он грустно и вышел во двор.

10

Весь тот длинный мокрый апрельский день я просидел один в комнате.

Я жевал холодную кашу, смотрел в окно и ничем не мог заняться. Ожидание истомило меня. Пока было светло, мне кое-как удавалось оставаться спокойным, но когда начался вечер и грязноватые мутные сумерки заполнили комнату, я не выдержал.

Яков Иваныч не придет за мной никогда! А вдруг белые уже вошли в город, ему не удалось добраться до дому и он один ушел на тот берег? Или – как знать! – он попался и уже арестован?

Я чувствовал, что это вздор, что белых в городе еще нет, но никак не мог справиться со своей тревогой.

Я уже жалел, что не пошел с Сашкой, – по крайней мере я сделал бы что-нибудь, я был бы с людьми.

Не выдержав, я решил пойти поискать Якова Иваныча или Сашку. А не найду – отправлюсь один на тот берег, если не двинулся лед.

Я оделся, взял свою винтовку и вышел на крыльцо. И на крыльце столкнулся с Яковом Иванычем.

– Сашки нет? – спросил он, втащив меня назад в комнату.

Я рассказал ему, как приходил Сашка и как звал меня с собой.

Огня мы не зажигали, но и в темноте я видел, как взволновался Яков Иваныч.

Он уже знал, оказывается, что кудрявцевская школа осталась в городе. Он только не был уверен, что со школою остался и Сашка.

– Пойдем, – сказал он.

Мы вышли, не захватив ничего, кроме винтовок, не заперев дверей.

Я был удивлен, увидев, что он ведет меня не к реке, а как раз в другую сторону, куда-то прочь от реки, в город.

Яков Иваныч спешил. В сумерках я видел перед собой его широкую спину с винтовкой, слышал хлюпанье его сапог и едва поспевал за ним. Он шел через лужи и грязь, не разбирая пути, и молчал.

Он вел меня на Дворянскую улицу, к купеческому особняку.

Когда мы пришли, совсем стемнело. Перед забором купеческого особняка жались какие-то тени, теснились возле широко открытых ворот.

Расталкивая толпу, из ворот вышли трое.

– Арестованного повели, – сказал кто-то во мраке рядом со мной.

У двоих были винтовки. Третий шел со скрученными за спиной руками.

– Всей школой белым передались, – продолжал тот же голос за моей спиной. – А которые не хотят – тех в погреб.

Голос не порицал и не одобрял – это был бесстрастный голос.

– На Москву! На Москву! – восторженно кричал кто-то за забором.

Мы осторожно протолкались к воротам.

За воротами, в темном дворе, стояли люди с винтовками, еле видные во мраке. Это были курсанты Кудрявцева.

Сам Кудрявцев стоял на высоком крыльце особняка. Он был хорошо виден, потому что из раскрытой настежь двери его озарял яркий свет керосиновой лампы. Он стоял неподвижно, прислонясь к дверному косяку. Лицо у него было неистовое, но застывшее, – можно было подумать, что он спит стоя, с открытыми глазами. Это было странно и страшно. Глаза блестели оловянно, совсем как тогда, когда он гнал через деревянный мост обезумевших лошадей. Вероятно, как и тогда, он был осатанело пьян. Рядом с ним стоял длинный и тощий попович с пулеметной лентой через плечо, с ручной гранатой у пояса.

– На Москву! – кричал он, раскачивая крохотной, птичьей головкой. – Кто с нами пойдет на Москву, будет прощен. Но кто не согласен идти, пусть не ждет пощады. Кто не согласен?

Он умолк, выжидая.

Я напряженно вглядывался в темноту, стараясь найти Сашку. И вдруг заметил его. Возле самых ворот. В двух шагах от себя.

– Твари! Ироды! Гадины! – закричал он неистовым голосом. – Нате! Берите! Бейте!

Он бился и плакал от злости. Папаха уже слетела с его головы, и он, трясясь, распахивал на себе грудь, чтоб скорее подставить ее под пулю.

Кудрявцев, казалось, проснулся. Он поднял голову и стал напряженно вглядываться в темную яму двора. Не знаю, удалось ли ему разглядеть Сашку, но только он вдруг рассмеялся.

Это тоже было странно и страшно.

Яков Иваныч схватил Сашку за плечи и пихнул прочь от двора, от ворот, на самую середину темной, полной народа улицы.

Мы оба, держа винтовки наперевес, повели его через толпу, как арестованного.

11

Эта уловка спасла нас.

Я скорее чувствовал, чем видел, как перед нашими штыками расступаются люди. Я слышал вокруг жадное, возбужденное дыхание. Но никто не произнес ни слова. Осторожничали, не зная, чем все кончится.

Мы свернули за угол, в глухую тьму. Мы боялись обернуться. Вот-вот за нами погонятся, поймают, поволокут…

Труднее всего нам было с Сашкой. Он все порывался назад, громко всхлипывал, угрожал, сквернословил пронзительным, не своим голосом. Наконец Яков Иваныч совсем рассердился и сказал ему:

– Молчи, болван!

Тогда Сашка замолк, съежился и пошел между нами понуро и послушно.

Ночь была полна шумов, шагов, дальних криков. Иногда навстречу нам попадались люди. Мы их не видели, мы только слышали, как они, почуяв нас, замирали, прижимаясь к заборам.

Где-то в стороне, по дворам и переулкам, кружились над землей огненные жуки – там кто-то бродил с фонарями.

Поравнявшись с каланчой, мы увидели озаренные окна собора. Шла служба. В открытых дверях над толпою колыхались хоругви. Пели. Мягкая, влажная тьма дрожала от гудения мужских голосов, а голоса женщин были как плеск воды.

За спиной услышали мы пошлепывания копыт. Мы кинулись в сторону и притихли.

Невидимые кони шли мимо нас. Мерно тренькали стремена. Пахло мокрой кожей и горьким потом. Брызги летели из-под копыт нам в лица.

Всадники выехали на площадь. Один за другим появлялись они из мрака, возникая перед освещенными дверями собора. Мы видели папахи, заломленные в разные стороны, и тонкие пики.

Это был передовой казачий разъезд, занявший оставленный город.

Яков Иваныч вел нас к реке. В приречных улицах было тихо и пусто. Домишки спали или притворялись спящими – ни одного огня в окнах. С легким шелестом таял последний снег. Тяжелые капли срывались вздыхая. Только истерический собачий лай, перескакивавший со двора на двор, выдавал всю бессонную напряженность этой притаившейся ночи.

Мы останавливались на всех углах и подолгу стояли вслушиваясь. Опасались, что за нами следят. Не крадется ли кто-нибудь сзади? Но нет, никто нас не преследовал. По-видимому, о нас забыли.

Мы стали смелее. Мы уже шли посреди улицы, совсем не хоронясь. До спуска к реке было недалеко, но до нашего дома еще ближе – рукой подать.

Яков Иваныч остановился, колеблясь. Однако вокруг было так безлюдно и спокойно, что всякая мысль об опасности казалась нелепой. В доме остались кое-какие наши вещи и, главное, некоторые бумаги Якова Иваныча, которые спокойнее было бы уничтожить. Судя по всему, воинские части белых еще не успели проникнуть сюда, на окраину.

И Яков Иваныч решился.

Дом наш был тих и темен. Только наверху, у Галины Петровны, слабо светилось окно с белой занавеской.

Яков Иваныч снова заколебался. Постоял раздумывая.

– Зайдем так, чтобы она не заметила, – сказал он наконец. – Черт ее ведает, эту бабу…

Согнувшись, прижимаясь к забору, где было темнее, мы беззвучно прошли через двор и поднялись на крыльцо.

В сенях что-то маленькое, серое кинулось к нам с лестницы.

– Засада, – услышал я шепот Галины Петровны. – У вас в комнате засада…

Она осторожно, двумя пальцами, взяла меня за рукав.

И я понял, что она давно уже стоит здесь, в сенях, поджидая нас, чтобы сказать нам о засаде.

Мы замерли, потом попятились к выходу.

И в ту же минуту услышали во дворе стук тяжелых шагов, разбрызгивающих лужи. Шаги приближались к крыльцу, отрезав нам дорогу во двор.

– Наверх, ко мне! – шепнула Галина Петровна и поплыла вверх по лестнице.

Мы двинулись за ней, стараясь, чтобы ни одна ступенька не скрипнула.

12

Мы стояли в ее низенькой спальне, в полутьме, и слушали.

В кухне, возле запертой двери, ведущей на лестницу, стояла Галина Петровна, держа полной мягкой рукой зажженную керосиновую лампу.

Человек, шагавший по двору, шумно ввалился в дом. Наткнулся в сенях на ведро, и в ночной тишине грохот пустого ведра был как пушечный выстрел. И сейчас же я услышал привычный визг двери – кто-то выскочил из нашей комнаты.

– Бросьте, это я! – раздался снизу громкий голос Валерьяна Сергеича. – Напрасно вы здесь сидите. Они сюда не придут.

– Ясно, не придут, – согласился с ним незнакомый голос. – Зря время теряем.

– А я говорю – они здесь! – сказал третий голос, тоже незнакомый.

– Где?

– Наверху!

– Вздор!

– А я говорю – я слышал! Они только что поднялись по лестнице! Они там!

– У нее? – спросил Валерьян Сергеич.

Голоса смолкли. По-видимому, Валерьян Сергеич стоял раздумывая.

Галина Петровна мгновенно отодвинула засов и отворила дверь на лестницу. С лампой в руке она вышла, и мы увидели – через кухню, через раскрытую дверь, – как она остановилась на лестнице, на самом верху, и глянула вниз.

– Валя! – сказала она глубоким голосом, совсем особенным. – Ты пришел?

– Галя! – отозвался снизу Валерьян Сергеич. – Что, вспомнила Раву-Русскую?

– Я знала, что ты придешь, – сказала Галина Петровна. – Я сейчас бегала вниз посмотреть, не придешь ли ты.

– Так это ты бегала, Галя? Я так и подумал, – сказал он. – Не сердись, что я велел тебя из лазарета уволить. Уволил, чтобы тебя с лазаретом не увезли. Теперь лазарет тебе не нужен. Теперь мы будем вместе… Я иду к тебе, Галя!

– Постой! Я спущусь…

– Нет! Я хочу сейчас!

И мы услышали, как он начал подыматься по лестнице.

– Я пойду с вами… – раздался голос.

– Отставить! – приказал Валерьян Сергеич. – Я пойду один! Не стоять в сенях! Уходите в комнату!

Он подымался. Я слышал скрип его краг.

Потом увидел его. Он остановился перед Галиной Петровной, ярко освещенный лампой. В опущенной его руке был наган, выложенный серебряными листьями. Холодная неистовость сияла в глазах. Он был смертельно пьян, но опьянение выражалось только в этом бессмысленном, бешеном взгляде.

В дверь, в темные комнаты, он не смотрел. Он видел только Галину Петровну с керосиновой лампой в руке, маленькую Галину Петровну, и молча уставился на нее, пристально и бессмысленно.

Она слегка отпрянула.

Сашка, не удержавшись, переступил с ноги на ногу. Сапог его стукнул о половицу. Валерьян Сергеич поднял голову, вглядываясь в дверь, в темноту.

Галина Петровна заметила этот взгляд. И сразу же рванулась вперед, припала к Валерьяну Сергеичу всем телом, обняла его. Лампа была у него за спиной. У нее за спиной был наган.

Она положила голову ему на грудь и подняла лицо. Валерьян Сергеич нагнулся и губами нашел ее губы.

Не отрываясь от ее губ, он сильным движением втолкнул ее в кухню и вошел вместе с нею. Прильнув к нему, она старалась повернуть его к нам спиной. Но он был сильнее ее, он поворачивал ее дальше и опять оказывался к нам лицом.

Они медленно кружились, и лампа то скрывалась, заслоненная ими, то снова ослепляла нас. Громадные тени перебегали со стены на стену.

Свободной рукой она ловила у себя за спиной его руку с револьвером.

Прижатые друг к другу, Кудрявцев и Галина Петровна, кружась, рухнули на пол. С плачущим звоном разбилось ламповое стекло. И свет погас.

Хрустнуло, отворяясь, замазанное на зиму окно. Яков Иваныч распахнул его. Влажный воздух вошел в комнату. Яков Иваныч встал на подоконник, заслонив чуть-чуть посеревшее небо.

Но прыгнуть он не успел, потому что в кухне щелкнул револьверный выстрел.

Яков Иваныч соскочил с подоконника на пол, и мы втроем, в темноте, кинулись в кухню. Яков Иваныч чиркнул спичкой. И при колеблющемся огоньке спички мы увидели на полу Галину Петровну и Валерьяна Сергеича.

Голова Валерьяна Сергеича лежала на коленях у Галины Петровны, и она обнимала его рукой, в которой был зажат выложенный серебром наган.

– Идем с нами! – сказал ей Яков Иваныч.

Мы уже слышали, как те двое, внизу, встревоженные выстрелом, осторожно и пугливо подымались по лестнице. Она посмотрела на нас безразлично.

– Уходите, – сказала она. – Нет, я никуда не пойду. Я с ним не расстанусь.

И мы выпрыгнули через окно в мокрый снег.

13

Когда мы перешли реку, за нами, над городом, уже висела ветреная весенняя заря.

На берегу нас окликнули красноармейцы. Нас узнали, и мы пошли в дом начальника станции – там был штаб дивизии, там мы разулись и сушили сапоги на плите.

А когда поднялось солнце, лед двинулся и шел шесть суток. Льдины кружились, сталкивались, сияли, синели и таяли. Вздувшаяся вода уносила последние остатки незабываемой той зимы.

Шесть суток между двумя берегами – берегом белых и берегом красных – была преграда, неодолимая для всех, кроме ветра, изменчивого, полного гнилых и сладковатых запахов весеннего леса.

Все шесть дней жаркое солнце висело над ясным, вымытым миром, и все шесть дней до нас доходили добрые вести. Фронт белых был прорван. Его прорвали в сотне верст к югу от нас. Главные наши силы хлынули в прорыв и пошли на восток – к Уфе, к Уралу.

А на седьмой день белые покинули город. Мы видели, как тянулись они через холмы, по дороге, мимо телеграфных столбов. Дорога уже подсохла, и легкая пыль вилась над возами.

В городском саду мы хоронили повешенных. Сад был в зеленом дыме только что лопнувших почек. Нежные, светлые стебли травы раздвигали черные комья. Трубы сияли, и пели, и плакали.

Когда трубы смолкли, предисполкома прочитал имена погибших. Галины Петровны среди них не было.

Говорят, Сашка встретил ее через несколько месяцев, когда мы взяли Красноярск. Он один из первых вошел в Красноярск и освободил ее из тюрьмы. Он хотел жениться на ней, но она не пошла за него.

1933

ФЕДОР ИВАНЫЧ

Широкий, большеголовый, тучный, в коротеньких штанишках и шерстяных чулках, Федор Иваныч был похож на огромного младенца. Стуча тростью по деревянным ступенькам, он медленно спустился с крыльца директорского домика и побрел, колыхаясь, к зданию гидростанции.

Уже год стояла она здесь – серая, с квадратными оконцами. За нею блестело озеро, оно сливалось с сияющим весенним небом, и чудилось, будто за гидростанцией пустота, обрыв. Сегодня было Первое мая. Наверху, на плоской крыше, помдиректора Герасим прикреплял, свесившись через перильца, красный флаг. Отсюда Герасим казался крохотным. Федор Иваныч узнал его, но сразу опустил глаза, ослепленный блеском неба, и улыбнулся. Улыбка так до конца и не сходила с огромного белого лица Федора Иваныча. У него слегка кружилась голова, но кружение это было приятно.

Возле двери Федор Иваныч протянул руку милиционеру.

– Ты сегодня дежуришь, Зыков? – спросил он. Милиционер был малый лет семнадцати, с детскими глазами и узкими плечами, в громадных сапогах.

– Такая судьба, Федор Иваныч! – прокричал он, подняв подбородок (с Федором Иванычем все говорили громко, как с глухим, потому что Федор Иваныч был чех). – Как праздник – мне на дежурство. Каждый раз так.

Видя, что Федор Иваныч улыбается, он и сам улыбнулся, и Федор Иваныч, улыбаясь, вошел в здание.

И поразила Федора Иваныча тишина. Так было тихо, будто вошел он под воду. Высоко над головою в окна врывался горячий свет. Солнечные полосы, как струны, исчертили пространство. Тишина удивила Федора Иваныча. Но сейчас же он вспомнил, что турбина сегодня стоит.

Она казалась маленькой для такого просторного здания. Впоследствии, когда на фабрике будет вторая машина, поставят и вторую турбину, вот сюда, левее. Здание рассчитано на две турбины, но пока второй турбины нет.

Герасим спускался с крыши по железной винтовой лестнице, которая уходила под потолок, извиваясь вокруг высокого железного столба. Всякий раз, когда Герасим пересекал падавший из окна луч, рубаха его огневела. Он вышел как раз навстречу Федору Иванычу.

Волосы, брови, ресницы Герасима были светлы, едва видимы. По румянцу на скулах Федор Иваныч понял, что Герасим доволен, потому, что сегодня праздник и потому, что теплый, пронизанный светом ветер только что обвевал его на крыше, откуда видны и озеро, и фабрика, и вся лесная сторона до горизонта. Федор Иваныч обрадовался, что Герасим доволен, так как и сам был сегодня счастлив. Герасима он любил – все-таки немало они проработали вместе, четыре года, с самого начала постройки. Герасим – здешний, из рыбацкой деревни, а теперь разбирается не хуже инженера.

– Остаетесь, директор? – спросил Герасим, и Федор Иваныч удивился, что слышит его голос: обыкновенно, когда гудела турбина, он угадывал слова Герасима по движению губ.– А я потащусь.

Герасим отлично знал, что Федор Иваныч в этом году не в силах доплестись до первомайской трибуны, а потому сделал вид, что и сам не так уж рад топать по песку с демонстрантами. Но Федор Иваныч нисколько ему не поверил, он по глазам Герасима видел, что его так и несет к медным трубам и красным полотнам. И еще шире растянул улыбкой губы, громко дыша и опираясь на трость.

Герасим подошел к двери и, щурясь от яркости воздуха, глянул наружу.

– Полупаштеннай! – закричал он пронзительно.– Полупаштеннейший!

С детьми и девками Герасим всегда говорил, изменив голос, коверкая слова, будто передразнивая кого-то, а кого – неизвестно. Федор Иваныч тоже, обернувшись, посмотрел на порог и среди голых ракитовых прутьев, торчавших возле тропки, увидел Полупочтенного. То был мальчик лет двух с небольшим, из рыбацкой деревни. На его белесой, как у Герасима, головенке сидел большой картуз. Уже дней пять бегал он босиком, хотя под елками все еще кое-где держался снег. На гидростанции прижился он с конца марта. Каждое утро перебегал он по мосту через канал и появлялся в дверях, сосредоточенный и молчаливый. Герасим и Федор Иваныч работали наверху – там был пульт управления, а Полупочтенный завладевал всей нижней пустынной частью здания, где стояла турбина, огражденная железной решеткой. Гул, заглушающий шаги и голоса, дрожь стен, пульсирующий воздух – все это нисколько его не беспокоило. Единственная известная ему игра заключалась в беготне. Выставив руки вперед, летел он, коротконогий, по линолеуму через весь огромный зал, пока не натыкался ладонями на стену. Потом поворачивал и бежал до другой стены. Утомившись, садился на пол и сидел, загадочный, как Будда.

Посторонние на гидростанцию не допускались строжайше, но тут Герасим проявил попустительство. Полупочтенный получал от него то кусок сахара, то ломоть хлеба с маслом, то холодную рыбью котлетку и поедал без всякой благодарности. Само прозвище свое он тоже получил от Герасима за важность и молчаливость, а может быть, и за то, что несколько напоминал вполне почтенного Федора Иваныча – и головастостью, и вислостью щек, и осанистостью живота.

– Ваш пропуск! – пошутил, увидя Полупочтенного, Зыков и захохотал во всю глотку.

– Проводишь меня, а? – спросил у Полупочтенного Герасим.

– На! – сказал Полупочтенный и протянул Герасиму щепку.

– Беру потому, что от чистого сердца, а так бросил бы.

Герасим взял щепку и пошел вниз по тропке, держа широкую ладонь на спине у Полупочтенного. Зыков хохотнул им вслед и смолк.

Обломки музыки, преображенные далью, касались слуха Федора Иваныча. Звуки, повинуясь переменчивым весенним ветрам, то крепли, то затихали, почти исчезая. Федор Иваныч остался один в примолкшем солнечном здании. С необыкновенной ясностью представил он себе вдруг песчаную площадь перед исполкомом с тяжелыми, темными пятнами пней. Там всегда солнце греет жарче, чем всюду. Демонстранты вязнут в песке, только немногим удастся постоять на пнях. Все глядят вверх, на трибуну, сколоченную из серых, обветренных досок, легкую, как голубятня. На женах – бледно-желтые платья, на стариках – жилеты довоенной синевы. Федор Иваныч помнит время, когда перед этой трибуной собиралось несколько десятков человек. А теперь толпою полна вся площадь, от сосен до сосен. И в первый раз на трибуне нет Федора Иваныча.

А ведь с крыши гидростанции видна вся площадь. Федор Иваныч оглядел винтовую лестницу. Струны лучей уже сдвинулись и больше не озаряли ее. Лестница показалась Федору Иванычу такой доступной и близкой. И не на такие лестницы всходил, бывало, Федор Иваныч без всякого труда. Но за последнее время все расстояния стали для него далекими, все подъемы трудными.

Однако в это утро Федор Иваныч чувствовал себя превосходно. Давно уже он не просыпался таким легким и веселым – он даже как бы слегка опьянел от теплых влажных ветров, от свободного дня, от солнца, от далекой музыки, от легчайшего головокружения. Он обошел умолкшую турбину кругом, думая, чем бы занять себя. Ему хотелось выкинуть что-нибудь легкомысленное, этакое мальчишеское. Раскачиваясь, стуча тростью и улыбаясь, полез он вверх.

Своею былою, фронтовою походкой – так, по крайней мере, ему казалось – прошел он мимо столов, за которыми работали они с Герасимом, мимо распределительного щита, радостно прислушиваясь к мерному стуку подошв.

Распределительный щит гидростанции был невелик, почти весь ток брала фабрика, вот этим рубильником включался рабочий поселок, а вон тем – рыбачья деревня. В двух озерах, лежащих одно над другим и соединенных каналом, скрыта сила, которой мог бы жить целый промышленный город. Но куда девать ее? В лес? Вот когда на том берегу, где впадает сплавная речка, выстроят целлюлозный комбинат, тогда мало будет и двух турбин, не то что одной, и разрастется распределительный щит. Но сегодня контрольные лампочки над рычагами и измерительными приборами были темны – сегодня гидростанция не работала.

Громадною своею ладонью Федор Иваныч взялся за железные перила винтовой лестницы. Закружились все стены и окна. Федору Иванычу пришлось пригнуть голову – лестница строилась не для его роста. Сначала сквозь стекла видел он широкие еловые лапы с нежными, светло-зелеными, мохнатыми побегами но краям. Голубизна только примешивалась. А потом, кроме голубизны в стеклах, ничего не было.

Федор Иваныч устал, и рубаха под пиджаком сделалась мокрая. Он с сожалением подумал, что, пожалуй, придется остановиться. Он глянул вверх: осталось немного, четыре оборота лестницы – и крыша. И Федор Иваныч, вместо того чтобы передохнуть, зашагал дальше.

Напрасно он так поступил.

Когда он поднял руку, чтобы открыть ведущий на крышу люк, сердце его вдруг остановилось. Чувствуя, что плывет куда-то вместе с лестницей, Федор Иваныч томительно ждал возобновления ударов. Первый удар сердца был как удар колокола. Федор Иваныч втянул в себя воздух и выдохнул его. Ноги Федора Иваныча стали слабы, как пустые мешки. Перила едва доходили ему до пояса, и он понял, что сейчас перегнется, сорвется и полетит вниз. Он обнял чугунный столб, вокруг которого вилась лестница, припал к нему щекой и медленно опустился на колени. Страха он не испытывал, было только неловко перед самим собой за свою слабость. Он улыбался по-прежнему.

Ему удалось подняться с колен. Он открыл люк, выбрался на гремящую железную крышу, сел и широко расставил жирные ноги.

Ветер был переменчивый и слоистый – с не оттаявших еще болот веяло холодом и сыростью, с нагретых солнцем песков несло теплом, запахом сухого валежника. Отсюда весь мир был лесом, темно-зеленым вблизи, лиловым вдали. Как осколки громадного разбитого оконного стекла, светлели в нем озера и реки. Пятна снега лежали еще на впадинах. От берегов тянулись желтые косяки песка, окаймленные низкорослой сосной. Серо-голубые полосы прежних лесных пожарищ, заросших вереском и голубикой, уходили к горизонту. Линия железной дороги, неестественная своей прямизной, едва угадывалась за вершинами дальних елей. Паровозный дымок, нежно-белый, висел, казалось, на одном месте, не двигаясь.

Все, что построено было людьми, что строил сам Федор Иваныч последило четыре года своей жизни, казалось отсюда легким и маленьким, как бы игрушечным, Федор Иваныч помнил историю каждого камня и все же с жадным любопытством оглядывал все заново.

Прежде всего увидел он длинное серое здание фабрики с оцинкованной крышей. До фабрики от гидростанции почти два километра, но прозрачность воздуха скрадывает расстояние и фабрика кажется близкой, уменьшенной, сделанной из картона и жести. Справа от фабрики, на песчаном бугре возле верхнего озера,– рабочий поселок: странные домики, раскрашенные пестро, как раскрашивают деревянные лотки и миски.

Здание исполкома, выстроенное из обтесанных, покрытых желтым грунтом бревен, двумя этажами широких окон смотрело на площадь. Перед трибуной черно – там, по крайней мере, три тысячи человек. Как отчетливо видны знамена, а что на них написано – не прочтешь. Да, теперь уже три тысячи и даже с лишним, а четыре года назад, когда Федор Иваныч прибыл сюда с Михайловым, тут на триста верст в окружности было восемьдесят человек – жители рыбачьей деревушки, вон той, что лежит слева от гидростанции, за каналом, как кучка темной сосновой коры. Федор Иваныч напряг глаза, стараясь найти на трибуне Михайлова. Трибуна полна, там человек двенадцать,– Федор Иваныч тоже должен был быть с ними,– но никого в отдельности разглядеть невозможно. Пионерский отряд, запоздавший, подходит к площади по глубокому песку. Дети на светлом песке – как буквы на бумаге. Впереди барабанщик. Медные трубы оркестра блестят возле трибуны. Музыка то затихает, и тогда Федор Иваныч остается в полной тишине, то вдруг гремит так звонко, точно она здесь, за ближними елками; тогда Федор Иваныч вслушивается, надеясь расслышать речи, но, конечно, не слышит.

Но ему не нужно ни видеть, ни слышать, он и так знает, что происходит на трибуне. Каждое слово каждой речи известно Федору Иванычу. Если проработаешь с людьми четыре года так, как проработал с ними Федор Иваныч, будешь знать, что они могут сказать. Михаилов надел лакированные сапоги на высоких каблуках, чтобы хоть сегодня казаться повыше ростом. Ветер раздувает пушистые пепельные усы. Блестит лысина,– он, конечно, снял кепку, потому что ему всегда жарко, он суетлив, непоседлив. На нем гимнастерка военного покроя,– он почему-то хочет, чтобы его считали военной косточкой, для того и усы такие отращивает. Однако брюхо ему ни в какую гимнастерку не спрятать. Он говорит, конечно, о целлюлозном комбинате, потому что он теперь работает по комбинату и Москва только что решила комбинат строить здесь. Он говорит, что здесь будет город, большой город, с мостовыми, трамваями, вузами. Город! А что говорил Михайлов, когда Федор Иваныч предложил строить гидростанцию и фабрику именно здесь? Два озера с разными уровнями воды рядом, в двух километрах одно от другого – вот что тогда поразило Федора Иваныча. А Михайлов хотел строить непременно на реке, гораздо восточнее, и уверял, что канал обойдется дороже любой плотины. Они спорили с Михайловым всю дорогу до Москвы, и в Москве, в комиссии, Михайлов выступил против Федора Иваныча. А теперь он стоит и трубит: здесь будет город! Лучшие естественные условия в мире! Миллионы киловатт! Озера как ступени – одно над другим! Ну что ж, пускай трубит! Добрый Михаилов, старый товарищ! Они часто спорили, а все-таки много им пришлось поработать вдвоем. Было время, когда Зиверт, секретарь парткома, говорил, что все строительство на двух толстяках держатся – на Федоре Иваныче и Михайлове. Это шутка, а все-таки Федору Иванычу приятно вспомнить. Конечно, все не так. Разве сам Зиверт мало сделал за эти годы? Он был когда-то секретарем ячейки той изыскательной партии, с которой прибыл сюда Федор Иваныч. Зиверт, Фрумин, Куликов, Казначеев – вот на ком с самого начала держалась стройка, и все они сейчас на трибуне. Один Фортунатов – новый человек, директор фабрики, Фортунатов, и кто его знает, что за птица, Федор Иваныч еще к нему не пригляделся. Однако этот Фортунатов предлагал прислать за Федором Иванычем фабричный грузовик, довезти его до трибуны, хотел, видно, старому работнику любезность оказать. Но Федор Иваныч отказался, боялся, что его растрясет, здоровье Федора Иваныча за последние дни совсем разладилось.

Теперь Федор Иваныч раскаивается – ему вдруг так захотелось быть на трибуне! Они его оттуда могут заметить, если он подымется на ноги,– человек, стоящий на крыше гидростанции, виден издалека. Особенно такой человек, как Федор Иваныч. Он уперся руками и коленями в крышу, загремевшую, как гром, и встал во весь рост.

Он снял с головы шляпу и взмахнул ею. И внезапно почувствовал, что воздух стал плотным, как вода – так медленно поплыла рука со шляпой. Он хотел шагнуть – нога согнулась и разогнулась с ужасающей неторопливостью. Ему не было больно, и вначале он не испытал ничего, кроме легкого удивления. Он хотел прогнать окостенелость и замахал руками – понадобилось полминуты, чтобы поднять их и опустить. Пожалуй, он немного испугался. Но продолжал улыбаться. Он не знал, что улыбается уже только левым уголком губ,– правая сторона теперь больше уже почти не повиновалась Федору Иванычу. Федор Иваныч напрасно влез сегодня на крышу.

С сожалением глянул он последний раз на песчаную площадь за исполкомом, где медные трубы пылали, как костер, на всю рябую от голубоватых полосок снега лесную страну. И осторожно добрался до люка. Передвигая ноги, как тяжелые мешки, спустился он на несколько ступеней. Далеко внизу, под собою, увидел он распределительный щит. Федор Иваныч с ужасом подумал о том, сколько раз придется передвинуть ногами, чтобы спуститься туда, к щиту. Ему захотелось перегнуться через низенькие перильца и полететь вниз без всяких усилий, не напрягая себя. Но он победил это желание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю