Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Николай Чуковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Терехин жил здесь, с ними, и они видели его каждый день. Они наизусть знали его старенький маленький связной самолетик, потому что после каждого перелета он попадал к ним в ремонт. Самолетик этот, на котором Криницкий перелетел в качестве пассажира через Финский залив, давным-давно отслужил свой законный срок и множество раз был пробит пулями «мессершмиттов». Говорили, что сам Завойко, постоянно его ремонтирующий, не понимает, каким образом он еще может летать. Уверяли, что, кроме Сани Терехина, ни один летчик, даже самый опытный, не умудрился бы поднять его в воздух. А между тем Саня Терехин каждую ночь перелетал на нем через море и возвращался обратно.
Каждый перелет Терехина был подвигом, потому что над морем рыскали «мессершмитты», а его самолет был тихоходен и не имел никакого оружия. Когда Терехин улетал, весь аэродром ждал его возвращения. Рассказы о его приключениях Криницкий слышал от всех. Особенно известен был один его перелет, совершенный нынешним летом, светлой белой ночью.
Только Терехин поднялся, как встретил над лесом два «мессершмитта». Они сразу заметили его самолет и стали подходить к нему: одни – справа, другой – слева. Сесть было некуда, и положение казалось безнадежным.
Терехина выручила длинная просека в лесу. Он вскочил в эту просеку и пошел по ней, держась над самой землей. Просека была узкая, и края плоскостей самолета почти задевали стволы сосен.
Расчет оказался правильным. «Мессершмитты», слишком большие, не рискнули войти в просеку. Летя над Терехиным, они обстреливали его, но безуспешно.
Однако просека была не бесконечна. Она выходила на берег моря, и Терехин, выскочив из нее, оказался над водой. «Мессершмитты» кинулись к нему разом. Теперь гибель его казалась неизбежной. Но он заметил на берегу какую-то деревянную дачку, развернулся и направился к ней. Прижавшись к самой земле, он завертелся вокруг дачки, укрываясь за ее стенами от длинных пулеметных очередей «мессершмиттов».
«Мессершмитты», обладавшие гораздо большей скоростью, чем он, и, следовательно, меньшей маневренностью, не осмеливались подходить к дачке так близко. Он вертелся вокруг дачки по малому кругу, а они по большим кругам. Они вели огонь, но все мимо, мимо.
Однако Терехин понимал, что в конце концов они попадут в него. В нескольких километрах от берега, на Кронштадтском рейде, стояли корабли Балтийской эскадры. Кружась, он сквозь прозрачные сумерки летней ночи видел их черные силуэты на фоне громадной непотухающей зари, охватившей весь северный край горизонта. Улучив мгновение, он оторвался от дачки и понесся к кораблям, распластавшись низко-низко, над самой водой. «Мессершмитты» на несколько секунд потеряли его из виду, потом пустились за ним в погоню. Вода вскипала вокруг Терехина от пулеметных струй, и все-таки он успел прорваться к кораблям. На кораблях заметили немецкие истребители и открыли по ним зенитный огонь. «Мессершмитты» разом повернули и ушли назад, на юг, растаяв в сумерках. Тогда Терехин оставил корабли и пошел своим путем – через море на северный берег.
Так в течение целого года проходили ночи Сани Терехина. Дни он проводил на аэродроме. И все кружил в лесу возле землянки продчасти, как тогда кружил возле дачки на берегу моря. И всем это было известно, но говорить об этом избегали. Потому что слишком уж то была горячая тема – землянка продчасти. И касалась она не только одного Саги Терехина.
Боль, терзавшая Криницкого столько дней и ночей и вдруг отпустившая его после коротенького разговора с Еленой Андреевной, опять возвратилась к нему. Опять Криницкий нес ее с собой повсюду, она сопровождала его и в лес и в мастерскую Завойко, он по-прежнему жил с этой болью, засыпал, просыпался и по-прежнему скрывал ее от окружающих. Мысли о жене, об опытной станции, об агрономе мучили его, как и раньше.
И все же боль эта была уже не совсем прежней. Она изменилась. В ней стало меньше ожесточенности и обиды, к ней примешалось что-то грустное, мягкое.
В течение всех долгих месяцев с начала войны жена писала ему каждые два-три дня. Он всегда ждал этих писем, волновался, когда они задерживались, перечитывал их по многу раз, оставшись наедине. Это были письма, полные заботы о нем, тоски и тревоги. Она в них подробно рассказывала о всех мелочах своей трудной жизни с детьми в далеком незнакомом краю и никогда не упоминала ни о том агрономе, ни о том разладе, который был между ними в последние годы перед войной. И Криницкий верил, что все то, прежнее, прошло навсегда, бесследно, что война, несмотря на разлуку, укрепила их отношения, сделала их ближе друг к другу. И когда он случайно узнал, как и почему она переехала из Челябинска на ту опытную сельскохозяйственную станцию, его больше всего поразило и оскорбило лицемерие.
Писать ему такие письма и в то же время… Ложь, обман, надругательство!.. Его корчило от боли и обиды, и он, измученный собственным гневом, изобретал один план за другим, как бы уязвить ее сильнее, причинить ей такую же боль.
Разумеется, между ними все кончено. Никогда! Он сам ей напишет письмо, последнее, где скажет все, все, что он о ней думает. Или нет, – если он ей напишет, она начнет оправдываться, опять лгать. Он ничего больше писать не будет, ни больше не станет читать ее письма, не станет даже вскрывать их, а так, невскрытыми, будет отправлять обратно. Когда она получит назад свои письма, она поймет, что он все знает и что между ними действительно все кончено… Он нарочно уехал о командировку, чтобы в редакции накопилось побольше ее писем. Пускай побеспокоится, не получая ответов. А потом разом получит свои письма и увидит, что он их даже не читал!..
Так думал он еще сутки назад, но теперь его мысли слегка изменились. Почему? Потому что он стал думать о детях? Неправда. Он думал о детях с самого начала. Он с самого начала понимал, как это ужасно отразится на них. Но что можно сделать? Можно поступить так: написать спустя некоторое время старшей девочке письмо и постараться все объяснить, ей. Впрочем, это жестоко и бессмысленно: что она поймет?.. Нет, мысли его изменились не из-за этого. Он стал думать иначе после разговора с Еленой Андреевной… Да что она ему сказала такого? Что он счастливец? Глупости! Вот так счастливец!.. Ничего она ему важного не сказала, а просто, заплакав, пробудила в нем сомнение. И жалость к жене… И он словно опомнился. А когда он пожалел жену и опомнился, его собственная боль стала легче.
И, вспоминая о маленькой женщине из продчасти, которая облегчила его боль, он думал: «А ведь она славная…»
9
Политрук Чирков забрел в мастерскую Завойко только к вечеру, когда Криницкий собрался уже уходить. Дверь мастерской была раскрыта настежь, за ней виднелось просторное поле аэродрома. Вечерняя синь клубилась над полем, ветреный красный закат висел над дальним темным лесом.
Чирков только что закончил политинформацию в автороте, и бойцы автороты проводили его до самой мастерской. Из всех своих обязанностей больше всего любил он политинформации. Ему правилось быть на людях, с людьми, и с каждым человеком на аэродроме он находился в особых отношениях, очень личных. Его политинформации всегда превращались в беседу, в спор, в совместную мечту, задевали множество самых разных вопросов, уходили в прошлое, в будущее. Он разгорячался сам и возбуждал других.
Такой, разгоряченный, взволнованный, весь еще полный разговоров и мыслей, забежал он в тот вечер на минуту в мастерскую – посмотреть самолет. С Криницким они вышли вместе. Они зашагали по тропинке через темнеющее поле, и отсвет заката пылал на его радостно оживленном лице.
В сумерках, шагах в тридцати от раскрытой двери мастерской, стояли двое. Одного из них Криницкий узнал сразу – старшин лейтенант Устинович. Перед Устиновичем – маленький краснофлотец в сапогах. Только подойдя ближе, Криницкий понял, что этот краснофлотец – женщина. С Устиновичем стояла Елена Андреевна. Когда Чирков и Криницкий поравнялись с ними, она повернулась и приложила правую руку к виску.
Они прошли мимо. Криницкий взглянул сбоку в лицо Чиркова и был поражен переменой. Радостное оживление сошло с него бесследно, Чирков угрюмо и насуплено смотрел в землю.
– Ошибка комиссара дивизии, – проговорил он сквозь зубы.
– О ком это вы? – спросил Криницкий.
– О ней.
– Ошибка? – удивился Криницкий. – Почему же ошибка?
– Потому что комиссар дивизии позволил ей жить здесь.
– А почему же не позволить? – спросил Криницкий.
– Потому что она поступает безобразно!
Чирков отвернул лицо и замолчал. Криницкий давно уже заметил, что Чирков не любит Елену Андреевну, и не собирался вмешиваться в их отношения. Но теперь он возмутился.
– Зачем вы так говорите? – спросил он довольно резко. – Она распутница, что ли?
– Если бы она была распутница, это было бы еще не так плохо, – сказал Чирков. – Тогда ее в два счета выставили бы с аэродрома – и все. Да в распутниц никто и не влюбляется. Нет, она не распутница. Она хуже, хуже!..
– Что же она делает плохого?
– Все, что она делает, – это… это…
Он не сразу нашел подходящее выражение, потом выговорил:
– Дурная игра!
Слова эти показались ему такими точными, что он повторил их:
– Дурная игра! Да вы видите, что здесь творится?
– Вижу, – сказал Криницкий. – Она многим нравится.
– Правится! – Чирков рассмеялся. – В нее влюблены! Смертельно! До гибели!
Он проговорил это с таким пылом и убеждением, что Криницкий приостановился и внимательно посмотрел на него.
– Взгляните на Устиновича, – продолжал Чирков, торопливо шагая. – Он высох, перестал разговаривать, ничего не ест, он только работает да читает, живет как во сне, а когда она приходит, молчит и глядит на нее сумасшедшими глазами…
– Мне показалось, что инженер Завойко тоже… – сказал Криницкий неуверенно.
– Завойко! – воскликнул Чирков. – Вы заметили, что творится с Завойко! Когда ее нет, он – человек, да какой человек, такого человека на тысячу не встретишь. А она приходит и обжигает его, как горячий уголь. И он корчится, буквально корчится на глазах у всех. Больно смотреть.
– И еще этот ваш летчик… как его… Терехин…
– И этот мальчишка туда же! Да она его старше, она одних лет с Завойко. Вот и вышла бы за Завойко замуж. Она должна выйти за Завойко!
– Почему должна?
– Потому что он любил ее, еще когда Кудрявцев был жив. Он был другом Кудрявцева и ни слова не говорил ей о своей любви, но она-то знала – такие вещи женщины всегда знают. Завойко спас ее, больную, от немцев. Чем он ей не хорош? Да лучшего человека в дивизии не найти!
– Вы очень любите Завойко?
– Мы с ним друзья, – сказал Чирков смущенно, с мальчишеской застенчивостью. – Хотя часто ссоримся…
– Из-за нее?
– Из-за нее. Он всегда ее защищает. А я считаю, что она обязана… Я не из дружбы, я из справедливости. По справедливости она должна за него выйти…
– Ну, справедливость в таком деле еще не резон…
– Не резон! – повторил Чирков запальчиво. – Вот и вы рассуждаете, как Гожев: «Жениться на фронте? Несерьезно». Знаете, какой он. Для него было бы серьезно, если бы можно было домик построить, поросенка завести, огурцы солить. А как же на фронте огурцы солить? Вот и несерьезно. Как же несерьезно, если она мучит столько живых людей!
– Вовсе я не рассуждаю, как Гожев, – сказал Криницкий. Я только думаю, что, как бы ни был Завойко хорош, она не обязана выходить за него. Она, кажется, предпочитает Устиновича…
– Предпочитает? – воскликнул Чирков. – Никого она не предпочитает. Она сталкивает лбами двух хороших товарищей, двух испытанных друзей, и доведет их обоих до беды. Чувствует свою власть и куражится. Дурная игра!
– Нет, позвольте, откуда же у нсе власть такая? – спросил Криницкий недоверчиво. – Внешность у нее скромная, ничем особенно не замечательная…
– Как будто здесь дело во внешности!
– А в чем же?
– В душевности, – сказал Чирков, подумав. – Она умеет понять, что у человека лежит на сердце, и сказать самое для него главное.
Эти слова поразили Криницкого. Он опять остановился и с изумлением взглянул на Чиркова.
– Какая же тут вина! – воскликнул он в негодовании. – Нельзя же ее винить за то, что в нее влюбляются! И если она не любит Завойко, она не виновата!
– Пускай не любит! Пускай не выходит за него замуж! Ее дело. Но зачем же она над ним издевается? Какое она право имеет? Она каждое слово его превращает в глупость, дразнит его, как быка. Его легко дразнить – знаете, какой он самолюбивый. Он перед ней беззащитен, а она дразнит, дразнит…
– Да, она очень странно и недружелюбно ведет себя с ним, – согласился Криницкий. – Я действительно не понимаю…
– А что понимать! – перебил его Чирков. – Горе свое на нем вымещает. Выдумала про него скверную басню и теперь, видите ли, простить ему не может. Он будто бы ее тогда спасал, а мужа ее спасать не хотел. Когда самолет Кудрявцева упал в лес, Завойко будто бы не пошел искать, не узнал, жив ли Кудрявцев, а кинулся ее вывозить с аэродрома. Из трусости, что ли, или чтоб она стала его женой… Похоже это на Завойко, а?
– Непохоже, – сказал Криницкий.
– Ведь немцы тогда подходили к аэродрому, и, если Завойко не пошел в лес, значит, он твердо знал, что туда прохода нет… Сочинила глупую басню и бьет теперь беспощадно по человеку, который жизнь бы за нее отдал!
Чирков задохнулся от волнения, хлебнул воздуха и яростно прибавил:
– Ненавижу!
Козырнул и пошел в сторону, в темноту, оставив Криницкий одного.
10
Уж почти стемнело, и Криницкий, оставшись один, вдруг обнаружил, что не совсем ясно себе представляет, как пройти к зарытой избе, в которой он жил. В темноте поле казалось огромным, безграничным. Криницкий пошел наугад к смутно различимому лесу, помня, что зарытые избы находятся где-то возле опушки. Но к лесу он вышел в незнакомом месте. Вдоль леса вилась дорога, светлая от пыли, накатанная грузовиками и бензозаправщиками; она шла вокруг всего аэродрома, то пропадая в кустах, то выбегая на край поля. Криницкий остановился, подумал и свернул по дороге направо.
Ветер шумел в темных деревьях, падающие листья поминутно касались его щек. Он быстро шагал, дыша влажным ветром и поглядывая вверх, на уже ясно обозначившиеся звезды. И вдруг почувствовал, что следом за ним кто-то идет.
Он именно почувствовал это, потому что расслышать шаги в шуме деревьев не мог.
Он обернулся.
Позади, на изгибе дороги, видны были темные купы кустов. Если там находился человек, он сливался с этими кустами, и различить его было невозможно.
Криницкий пошел дальше. Теперь он уже твердо знал, что его кто-то преследует. Не просто идет в одном с ним направлении, а преследует: чуть Криницкий замедлит шаги – и тот, другой, замедлит шаги.
Дойдя до открытого места, Криницкий повернулся внезапно и резко.
На этот раз он отчетливо увидел человека, который поспешно метнулся в сторону, к кустам. Однако, поняв, что его обнаружили, до кустов не добежал, а застыл посреди дороги, пристально глядя на Криницкого сквозь мглу. Криницкий тоже стоял неподвижно и, не отрываясь, глядел на своего преследователя.
Так, в молчании, простояли они минуты две. Человек, смотревший на Криницкого, был крупен и широк, как медведь. Фуражка военная.
Внезапно он двинулся с места и шагнул к Криницкому. Криницкий продолжал стоять.
– А, это вы! – услышал Криницкий досадливый возглас и узнал инженера Завойко.
Кожаного реглана на Завойко не было. Он выбежал из мастерской как был – в рабочем комбинезоне, перетянутом ремнем, с которого свисала большая кобура пистолета ТТ.
– Это вы! – повторил он раздраженно. – А где же они?
– Кто? – спросил Криницкий.
– К черту! – воскликнул Завойко, вне себя от досады. – Я принял вас за него и пошел за вами. Я видел их через дверь. Где же они? Куда он повел ее?
Он дрожал от раздражения и гнева и, кажется, ненавидел Криницкого за то, что не узнал его в темноте.
– Он был с ней, а потом, смотрю, идет один. Я увязался за вами, и дал ему уйти! А, черт! – чертыхнулся он снова. – Ну, нет, я его еще догоню!
Махнув на Криницкого рукой, он повернулся и побежал по дороге обратно. Пистолет в кобуре, раскачиваясь, бил его по бедру. Его широкая спина растворилась в темноте, но еще долго было слышно, как он бежит вдоль края леса и как стучат его сапоги.
Криницкий продолжал стоять. Ему было ясно, кого хотел догнать Завойко. Из мастерской через раскрытую дверь Завойко увидел Устиновича и Елену Андреевну. Он не совладал с ревностью, выскочил и побежал за ними. Криницкий вспоминал его дрожь и его бешенство и не знал, что делать. Особенно почему-то не выходил у него из головы пистолет, болтавшийся у Завойко на ремне. Конечно, на аэродроме всегда все ходят с оружием, но теперь мысль об этом пистолете тревожила его.
И Криницкий решился. Он двинулся обратно за Завойко. Сначала он шел неторопливо, но чем дальше, тем сильнее становилась его тревога и тем быстрее он шагал. Он не знал, чем может кончиться встреча Завойко с Устиновичем, он ожидал чего угодно, самого ужасного. Он уже бежал, бежал во весь дух, и ветки в темноте хлестали его по лицу.
И вдруг услышал впереди голоса.
Он мгновенно замер, вслушиваясь и вглядываясь.
Завойко и Устинович стояли за большим черным кустом, который огибала дорога, и он налетел бы на них, если бы не остановился.
Слов Завойко Криницкий не разобрал. Завойко свирепо и невнятно гудел, угрожающе наступая на Устиновича, взмахивая руками.
– Зря. И все ты зря, – сказал ему Устинович ласково и безнадежно.
– Ну нет, не зря! – закричал Завойко. – Я не слепой, я все вижу, я все знаю! Нет, не зря!
– Зря, – повторил Устинович.
– Зря? Почему зря?
– Потому что она меня не любит, – сказал Устинович. – Ни вот столько. И не полюбит никогда.
Завойко замолчал. Долго молчал. Потом спросил:
– Правда?
– Правда, – ответил Устинович.
Он положил руку на рукав Завойко, и так, в молчании, они долго стояли друг перед другом.
– А меня она ненавидит! – сказал Завойко, и голос его дрогнул от боли.
– Неверно, – возразил Устинович.
– Нет, верно! – воскликнул Завойко. – Ненавидит! Как она со мной разговаривает!
– Простить тебе не может. Уверяет себя, что не может простить.
– Да что прощать! – воскликнул Завойко в отчаянии.
– Что ты ее вывез, а его не нашел.
– Но ведь ты-то все знаешь!..
– Я знаю. Только мы с тобой вдвоем и знаем…
– Ты ведь ходил со мной в лес и видел, что он мертвый сидел в самолете!
– Все-таки я на твоем месте все бы ей рассказал, – проговорил Устинович. – Ну, первое время она больна были, не стоило ей рассказывать. Но уже больше года прошло…
– Она до сих пор надеется. Ты сам знаешь.
– Но ведь надо же ей когда-нибудь сказать! Хочешь, я ей скажу?
– Не смеешь! – крикнул Завойко. – Ты обещал, что не скажешь, пока я жив!.. Так не скажешь?
– Ну, раз ты не хочешь…
Криницкий понял, что встреча Завойко с Устиновичем окончится мирно и что беспокоиться нечего. Стараясь не шуметь, он повернулся и пошел прочь. Навстречу ему с запада подымалась темная туча, проглатывая звезды – одну за другой.
11
Ночью пошел дождь и лил, не переставая, весь следующий день.
Всю первую половину этого дня Криницкий сидел один в зарытой избе и писал очерк «Остающиеся на земле». О тех людях авиации, которые сами не летают, но без которых летчики не могли бы ни летать, ни сражаться. Об аэродромщиках, эксплуатационниках, мотористах, оружейниках, ремонтниках. О всех тех, про кого так часто забывают наши газеты, обычно прославляющие только непосредственных участников воздушных боев.
Он описал зарытую в земле прифронтовую деревушку, поход в лес за упавшим самолетом, нападение «мессершмиттов», маленькую ремонтную мастерскую, где из кучи перебитого хлама за несколько дней воссоздаются боевые машины. В вопросы техники он, разумеется, не углублялся, потому что не всякого читателя они интересовали, да и сам он был в них не силен. Он стремился показать, как люди относятся к своему делу. В очерке, естественно, нашлось место и для комсомольцев-зенитчиков, и для летчика, каждую ночь перелетающего через море на безоружном связном самолете, и для мечтателя-пропагандиста, пылко верящего в победу, в будущее и утверждающего, что мы живом, на заре человеческой истории.
Криницкий писал о том, что видел вокруг себя, и потому ему казалось, что очерк у него получается живой, яркий. Задача, которую он перед собой поставил, казалась ему нужной и важной. Однако он не был убежден, что такой она покажется и редакции. Это так его беспокоило, что он позвонил на КП, и дежуривший там старший лейтенант Устинович, преодолев множество трудностей, соединил его по телефону с Ленинградом, с редактором. Криницкий старался говорить как можно убедительнее, но слышимость была неважная, аргументировать было трудно, и редактор, кажется, не заразился его пылом.
– Ну что ж, пишите, – ответил он. – Посмотрим.
Этот ответ несколько расхолодил Криницкого, но ненадолго. В конце концов такой очерк можно послать и в центральные газеты. Там поймут, там уровень понимании повыше, и о людях прифронтового аэродрома прочтет вся страна. Увлечение его не пропало, и он опять засел за работу. Его не отвлекло от работы даже то, что редактор сказал в конце разговора:
– Между прочим, на ваше имя в редакцию пришли два письма. Я велел положить их на тумбочку возле вашей койки…
Это, безусловно, были те самые письма, которые он решил, не распечатав, отправить обратно. К его удивлению, он испытал странную радость, узнав, что они пришли. Он не отказался от своего решения, вовсе нет, он только подумал, что у него еще есть время обсудить с самим собой, как поступить. Может быть, он не эти письма отправит нераспечатанными, а следующие… Он работал, и мысль о том, что в редакции его ждут письма, доставляла ему непонятное удовольствие.
Шум дождя под землей не был слышен. Но потом вдруг начался обстрел. Взрывы перекатывались наверху из края в край, то приближаясь, то удаляясь, и пол под ногами у Криницкого тяжело вздрагивал. Когда снаряды ложились совсем близко, пыль сыпалась струйками на бумагу, на стол. Лампочка раскачивалась, свет мигал, горшки и чугуны в печке, оставшиеся от прежних хозяев, мрачно дребезжали.
Криницкий, увлеченный работой, сначала обращал на это мало внимания. Вскоре же обращать внимания стало уже невозможно.
Его снизу ударило стулом, на котором он сидел. Он вскочил и почувствовал, что пол дрожит и бьет его по подошвам. Снаряды рвались где-то совсем рядом, одни за другим, и грохот их был как грохот океанского прибоя во время бури. Криницкий не очень испугался, так как понимал, что зарытая изба хорошо предохраняет его. Но в избе он был один, он не знал, что происходит, и поддался чувству одиночества и тревоги.
Ему захотелось услышать человеческий голос, и он опять подошел к телефону. Но телефонная трубка мертво молчала, и он понял, что провода перебиты. Он сел с ногами на вздрагивавшую койку и стал ждать, когда все это кончится, посыпаемый топкими струйками песка с потолка.
Нет, такого обстрела при Криницком еще не было. Грохот не умолкал. Он только иногда откатывался куда-то в сторону, но затем приближался, оглушительный, как прежде.
И вдруг в короткий перерыв между двумя взрывами Криницкому показалось, что стукнула дальняя входная дверь. Он не поверил этому, потому что слишком уж невероятно было, чтобы сейчас кто-нибудь мог ходить по аэродрому. Однако он сразу же услышал быстрые шаги, и внутренняя дверь избы распахнулась.
На пороге стояла Елена Андреевна в мокрой, грязной шипели, с забрызганным мокрой глиной лицом. Она быстро осматривалась, стремительно переводя глаза с предмета на предмет, и задержала взгляд на Криницком не дольше, чем на печке.
Потом она о чем-то спросила его, но в реве взрывов он не разобрал ее слов.
– Что? Что? – спросил он, вскочив, подбежав к ней и пристально глядя в ее лицо, которое становилось все белее и белее. Пятна грязи все отчетливее проступали на белизне щек, и глаза, обычно светлые, теперь казались темными и большими.
– Вы один?
– Один, – ответил Криницкий.
– И никто сюда не приходил?
– Никто не приходил с утра.
– Не с утра, а за последний час?
– Никто не приходил, – повторил Криницкий.
– И он не был?
– Кто? – спросил Криницкий.
– Григорий Осипович.
– Я нам говорю, что никто не был.
Она в изнеможении села на край койки и смотрела на Криницкого широкими от ужаса глазами. Даже губы у нее стали белые.
– Он ушел из мастерской, когда обстрел был еще совсем слабый, и пошел сюда, а потом собирался в столовую.
– Откуда вы все это знаете?
– Я позвонила в мастерскую по телефону, и мне сказали. Потом я звонила еще много раз, но связь порвалась.
«Она любит его!» – подумал Криницкий и вдруг почувствовал, что рад этому открытию. Она прибежала сюда, забыв о себе, гонимая тревогой за инженера Завойко… Он и сам заразился ее тревогой.
– Нет, здесь его не было, – повторил Криницкий. – Где же он?
Она вскочила и кинулась к двери.
– Куда вы?
– Может быть, он пошел прямо в столовую… Криницкий тоже вскочил и поймал ее за руку.
– Да ведь это сумасшествие! – крикнул он. – Вы что, не слышите, что делается?..
Но она вывернулась и уже бежала вверх по проходу, и он понял, что ее не остановишь.
Он сел на койку, но просидел не больше секунды. Вскочив, он накинул шинель, надел фуражку и побежал за нею.
12
Он выбежал, чтобы остановить ее и вернуть. Но в ту минуту, как он очутился снаружи, обстрел вдруг оборвался. Вернее всего, сейчас все начнется снова. Однако вернуться в избу и сидеть там в одиночестве он был не в силах. Он решил догнать Елену Андреевну и добежать с ней до столовой.
Косой дождь бил в лицо. Ветер валил с ног. Мокрые листья крутились в воздухе, застилали всю землю. Елена Андреевна уже успела сильно опередить его. Нагнув, голову, перескакивая через лужи, он торопливо зашагал по дороге вдоль леса. Сквозь стеклянные струи дождя он видел ее забрызганную глиной спину, ее топорщившуюся шинель и две медные пуговицы на хлястике. Она шла быстро, не оборачиваясь, и ему никак не удавалось догнать ее.
Они не прошли еще и половины пути, как обстрел возобновился. Первым же взрывом Криницкого встряхнуло, оглушило, и он едва удержался на ногах. От растерянности он, вместо того чтобы сразу лечь, сделал попытку побежать вперед, но тут опять загремело где-то рядом, и он повалился в траву возле дороги. Он понял, что сделал отчаянную глупость, выйдя из избы. Гремело, ревело и выло вокруг. Он лежал ничком, стараясь занимать как можно меньше места, втянув голову в плечи, уткнувшись лицом в траву и закрыв глаза. Он лежал, но не мог забыть, что Елена Андреевна вот так же лежит в пятнадцати шагах от него, и время от времени приподымал лицо, чтобы взглянуть, цела ли она.
Черным комочком лежала она в траве у дороги. Внезапно ему подумалось, что она мертва. Он пополз к ней и вдруг заметил, что она тоже ползет. Под взрывами она упорно ползла вдоль дороги – все туда же, к столовой.
На мгновение она обернулась, и глаза их встретились. Она сделала ему знак рукой, чтобы он не двигался. Но он продолжал ползти.
Тогда она вскочила и, низко пригнувшись, перебежала через дорогу, в лес. Там, среди облетающих мокрых кустов, она остановилась и опять обернулись.
Она стояла в лесу и что-то кричала ему изо всех сил, но за гулом и грохотом он не мог расслышать ни слова. Она махала рукой, и он понял, что она зовет его к себе в лес. Он не знал, зачем она его зовет, но послушно поднялся и побежал через дорогу. Упал и снова вскочил.
Она стояла и ждала его и не сдвинулась с места, пока он не добежал. Цепко ухватила она его за руку маленькой мокрой рукой и потащила за собою. Он покорно следовал за нею, падал, когда падала она, вскакивая вместе с нею и бежал дальше. Деревья жутко раскачивались и трещали. В лесу было еще страшнее, каждый взрыв казался совсем близким, и он не понимал, куда она ведет его.
Вдруг на маленькой лесной прогалине он увидел нечто вроде не то блиндажа, не то землянки – укрытие из бревен и песка. Он ничего по успел рассмотреть, вход чернел перед ним, как пещера, и она втянула его в эту пещеру, вниз, за руку.
Ноги скользили и вязли в мокрой глине. Свет падал через отверстие входа, но в первую минуту казалось, что в укрытии темно. Кто-то там уже стоял в полумраке. Двое. Поблескивала мокрая кожа реглана.
Елена Андреевна вскрикнула, метнулась, вскинула руки, обняла Завойко за шею и прильнула к нему.
Она любила Завойко и в эту минуту, измученная страхом за него, внезапно его нашедшая, счастливая, что видит его живым, забыла обо всем, и выдала себя.
И опомнилась только тогда, когда, прижавшись щекой к груди Завойко, заметила краем глаза, что рядом с ним стоит политрук Чирков и смотрит на нее восхищенно и ласково.
Она мгновенно отскочила от Завойко и даже брезгливо заложила руки за спину. Лицо ее презрительно сморщилось, глаза сузились. Она кинула недобрый взгляд на Чиркова, отвернулась и стала смотреть наружу.
Они стояли вчетвером в тесном укрытии, а кругом гремело и гремело. Стволы деревьев переламывались со звонким треском, и вершины медленно падали, мягко шурша. Они, не отрываясь, смотрели в сторону света, через вход, но там ничего не было видно, кроме мечущихся на ветру кустов с уже редкими листьями, желтыми и красными, и с большими светлыми каплями на прутьях. В перерывах между взрывами слышен был шум дождя, сильный и ровный.
– Льет, – сказал Завойко. – Я вышел из мастерской – только крапало, а дошел до леса – полило как из ведра… Пришлось спрятаться…
В этих нелепых, неуклюжих словах он выразил все, что переполняло его, – и смущение, и счастье, что она беспокоилась о нем, и надежду, и страх перед нею, и всю многолетнюю нежность к ней.
Но она уже целиком была по власти раскаяния, что выдала себя.
– Так вы здесь спрятались от дождя! – воскликнула она, сразу переходя в тот недобрый, насмешливый тон, которым всегда с ним разговаривала. – Вот это мило!
Завойко беззащитно взглянул на нее.
Но она, словно подстегнутая, продолжала:
– У нас, по крайней мере, достаточно храбрости, чтобы признаться, что мы спрятались от обстрела, а не от дождя. Правда, товарищ интендант?
– Так вы хотите сказать, что я струсил? – проговорил Завойко изменившимся голосом.
– Ничего я не хочу сказать. Я только говорю, что у храброго человека нет нужды скрывать, что он прячется в укрытии от обстрела, а не от дождя…
Не успела она договорить, как он, согнувшись, чтобы не удариться лбом о верхнюю перекладину входа, крупно шагнул вперед, в сторону света.
– Стойте! Куда вы! Да стоите же! – воскликнула она совсем другим голосом, полным испуга, тревоги, любви, раскаяния, и схватила его за кожаный пояс реглана, чтобы остановить.
Но он вырвался сильным движением. И вот он уже стоял снаружи, и из укрытия видны были только его ноги да полы кожаного реглана.