355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Климонтович » Последние назидания » Текст книги (страница 4)
Последние назидания
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:40

Текст книги "Последние назидания"


Автор книги: Николай Климонтович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

КАК УДЕРЖАТЬСЯ В СЕДЛЕ

Мой первый двухколесный велосипед мне подарили по благополучном окончании первого класса, перед самыми каникулами. Лето мы проводили в деревне. В те годы для городских семей среднего интеллигент-ского достатка было обычным делом снимать под дачу деревенские избы. Мы нанимали одну большую чистую комнату с крашеным малиновой краской полом, на котором лежали плетенные из разноцветных тряпок дорожки , с двумя белеными печками, русской и голландкой, последняя комнату и разгораживала, с самодельной деревенской крепкой и удобной мебелью, с коллажем из праздничных цветных открыток и черно-белых фотографий родни хозяев и их самих в молодости в большой раме на стене, подвязанной, как икона, белым рушником с красными петухами, – рама, наверное, осталась от разбившегося некогда на счастье широкого зеркала. Для окончательного уюта был тюль на двух маленьких окошках, глядевших в палисад с подсолнухами. Еще мы отхватили сени с рукомойником и щелястое крыльцо с ходившими сырыми досками. Хозяева на время нашего постоя перебрались в только что оштукатуренную летнюю кухню, занавешенную от мух многослойно марлей, и весь наш срок вели себя так, будто их на свете никогда не было вовсе. Разве что под вечер, в пыльных красноватых сумерках, когда возвращалось с выгона деревенское стадо, слышно было, как хозяйка звала свою корову, и вскоре на нашем столе появлялась трехлитровая банка еще пенного парного молока.

Велосипед звался Орленок , машина для подростков, но довольно прочная. Судите сами: когда ранним летом, за ночь, под ближним косогором, с которого я ежедневно лихо скатывал с тем, чтобы гнать потом по еще щетинистым полям на старицу , в которой плавали цветущие кувшинки, солдаты в порядке военных учений выкопали окоп, мой велосипед, скакнув в эту свежевырытую канаву и скинув меня вверх тормашками, не развалился, только переднее колесо, как тогда говорили, сделалось восьмеркой да откатился насос. Цел остался даже звонок, как, впрочем, и я сам.

Это было мое первое вольное лето, потому что бабушка занималась годовалой сестрой, а мать была отвлечена от моего воспитания романом отца с его собственной аспиранткой второго года, которая имела дачу неподалеку, – полагаю, деревушка под Истрой и была выбрана папой из соображений этой близости. Как все мужья, после рождения второго ребенка влюбленные на стороне, отец делал неверные виражи и врал через пень колоду. Чуть не всякий день после обеда по своей охоте он брал меня на прогулку , чего прежде его теще приходилось добиваться со скандалом, – впрочем, тогда я уж предпочел бы прогуливаться самостоятельно. Мы направлялись к дачам , как называли пейзане ближний дачный поселок, обнесенный плотным зеленым забором. Нас принимали на веранде чаем с ванильными сухарями, а в хорошую погоду совершался променад по окрестным лугам, желтым от люцерны, и ржаным полям – с собиранием васильков и плетением венков. Отсюда мне кажется, что вся эта ботаническая платоника была не внешней, но соответствовала сути дела: эротически взволнованные руководители зачастую бывают вблизи своего предмета застенчивы. Звали отцовскую пассию, кажется, Лиля, и была это малоприятная особа: носатая, конопатая, с той осанкой, что присуща рыжим женщинам-естествоиспытателям и заядлым туристкам, которые на свежем воздухе обвязывают загорелые головы белой косынкой по лоб, схваченной узлом на затылке. Была она молода, моложе отца лет на тринадцать, но некрасива, с выдвинутыми вперед, как у белки, верхними зубами, и ко мне относилась с фальшивой показной лаской. К тому же на ней всегда были подвернутые до колен шаровары и какие-то девчоночьи сандалики, надетые на темные по мыску выпяченных пальцев белые носки… Но вернемся к верховой теме.

Я и потом часто падал с седла. Иногда по собственной лихости, а подчас седло оказывалось неудобным. Скажем, следующим летом на этом самом велосипеде я навернулся с высоченного автомобильного моста через речку Сходню. Дело было так: в этом месте дорога резко ныряла, и крутой спуск кружил мне голову. Я бешено скатывался вниз, резво крутя педали, что было излишне, и однажды во время исполнения этого трюка подшипники посыпались во все стороны, скача по асфальту, с шестерней соскочила цепь, и, поскольку скорость была высока, а меня несло на переднюю стойку моста, я резко дал влево и после дивного полета упорхнул в нашу мелководную речку. Я и тогда остался цел, но без своего коня: велосипед превратился в железный винегрет…

А в то первое мое велосипедное лето, как сказано, до меня никому не было дела. Как он не понимает , говорила мать бабушке, что эта стерва хочет его окрутить. Я подслушивал и подглядывал эту сцену сквозь трепещущий тюль, стоя под открытым окошком. Подслушивал не нарочно, я случайно оказался там, намереваясь попросить у бабушки баранку с маком и бежать дальше по своим восьмилетним делам. Что меня поразило, так это то, что мать стояла в солнечном луче, падавшем из окна, совершенно голая.

– Ну и бог с ним, Светочка, – отвечала бабушка. – У тебя отличная фигура, живот уже совсем подтянулся. И ноги…

– Правда ведь, – сказала мать, глядя на себя в мутное зеркало на дверце платяного шкафа и не слушая.

Я был согласен с бабушкой: некрасивая тетя Лиля не шла ни в какое сравнение с моей матерью – та была суха и плоска, а у моей матушки была пышная, еще полная молока грудь.

– Мы проживем, – говорила бабушка уже сама себе. – Конечно, двое детей, но ведь и я одна тебя вырастила.

– Ах, мама, – вдруг воскликнула мать и заплакала, – как ты не понимаешь, тогда было совсем другое время… – И продолжила: – Он уверяет, будто она только аспирантка, и у них ничего нет, а я просто ревнивая дура…

К слову, моя мать-умница ревнивицей, действительно, была основательной. И в своих порывах подчас бывала неуемна.

– …Ох, так просто, я чувствую, одной кандидатской дело не обойдется.

– Что ж, я всегда говорила, что Юра большой эгоист, – вставила бабушка рассудительно.

– Дождь собирается, – сказала мать, всхлипывая и направляясь к окну.

И неожиданно: – Как ты не понимаешь, мама, мне его жалко, он совсем не чувствует…

Я едва успел нырнуть вниз, как створки окна с шумом затворились над моей головой. Думаю, мать тогда была права. Кандидатской диссертацией, которую отец написал за эту самую Лилю, действительно оказавшуюся дрянью, история бы не ограничилась. Позже это и вовсе стало ясно. То есть стало ясно именно в то второе велосипедное лето, когда я на своем Орленке полетел с моста в реку: едва защитившись,

Лиля написала на моего отца донос в профком, именно в профком, потому что в партии, на его счастье, отец не состоял, – как раз тогда я нашел замену своему железному пони. Донос, по-видимому, сводился к тому, что отец воспользовался служебным положением и состоянием подчиненности бедной девушки и теперь должен на этой самой Лиле жениться… Но здесь придется чуть подробнее рассказать о нашей сходненской даче.

Сохранилась блеклая любительская фотография бабушки, сидящей на низкой скамеечке на огромной открытой веранде этого дачного дома.

Бабушка сидит в проеме, между двумя большими растрескавшимися балясинами, а по бокам вьется дикий виноград. Это была очень подмосковная и очень ветхая дача, потому что владела ею одинокая пожилая вдова. Мне этот трехэтажный, если считать маленький мезонин, дом, скрипящий и рассохшийся сверху, а снизу гниющий, казался громадным и мрачным. Мы занимали одну половину первого этажа: эту самую просторную открытую веранду, на которой сидит на старом снимке бабушка, а по бокам еще две очень большие комнаты: так, с размахом, строили до революции мещанские дачи – в подражание уже тогда канувшим в Лету барским усадьбам. Позже, в нищие советские времена, когда даже утлая железная бочка с самоварной трубой гордо называлась

буржуйкой , никому бы не пришло в голову разнести комнаты таким образом, что каждая обогревалась собственной печью, и сообщались эти печки лишь на уровне дымоходов. Да и густой дикий виноград говорил о совсем не аскетических, не большевистских пристрастиях обитателей.

Покойный хозяин дачи был инженером по электричеству и много старше жены, он умер во время войны. Больше ничего о хозяйке известно не было, потому что это была молчаливая и угрюмая дореволюционного происхождения бабка лет пятидесяти пяти, даже в жаркие дни кутавшаяся в пальто, низко повязывавшаяся темным платком, поверх надевавшая салоп, и у нее в сырой, всегда затемненной комнате, я как-то подглядел, в углу висела икона, под которой мерцала лампада.

Я рассказал об этом бабушке. Что ж , сказала бабушка, выразительно на меня посмотрев, Вера Александровна верующий человек , и я хорошо понял ее взгляд не надо больше об этом говорить .

Нужно вспомнить и густой заброшенный сад – участок был велик. Все здесь поросло бузиной, рябиной, молодыми кленами, непролазной черной смородиной, а над самой нашей верандой нависал большой конский каштан с зелеными твердыми плодами, и на каждой его веточке умещался пучок из семи овальных темно-зеленых жестких листьев. На этой даче мы задержались надолго, мерзли до позднего октября, потому что отец ждал со дня на день ордер на новую квартиру от университета , а в

Химках все хозяйство еще весной было свернуто. В сентябре в зарослях у старого, сырого, прохудившегося забора я обнаружил колонии лопухастых пахучих опят и таскал их бабушке корзинами. На сковородке они, урча в сметане, источали сладкий запах лесной прели. И еще один свой подвиг я вспоминаю: никому не подражая и ни у кого не учась, я самостоятельно сварил на электроплитке в кастрюле к изумлению женщин варенье из кислых яблок от выродившихся яблонь и горькой – к морозам – рябины. Но о том, как варить такое варенье, я когда-нибудь дам отдельное назидание…

Про погибший велосипед я уже рассказал, а вот про своего безымянного за давностью и летней случайностью нашей с ним дружбы сходненского товарища-однолетка еще нет. Помню только, что у него было два старших брата, все время строивших в конце их участка из бруса и пахнувших свежим деревом досок новый дом , и была моложавая мать, покушавшаяся говорить со своими сыновьями по-английски. Впрочем, мне запомнилось, дальше хау ду ю ду дело у них не шло. Еще я запомнил один стишок, который жил-поживал в этой семье на правах домашней присказки:

Никакого нет резона

На дому держать бизона, – запомнил, наверное, из того, что содержалась в этих словах сладкая и веселая чушь. Этот мой случайный дружок важен здесь лишь потому, что именно он, как старожил, рассказал мне, что на другом берегу речки находится летняя спортивная школа верховой езды общества Урожай.

Я зачастил за речку. Там в длинной темной конюшне, пахнущей свежим навозом, полной живого дыхания, всхрапов, тихого перетоптывания многих пар копыт, действительно содержались коняги самых разных мастей, каурые и рыжие, вороные и белые, и сторож-конюх скоро смирился с тем, что я вечно кручусь под ногами. Уже через несколько дней мне было позволено угощать лошадей солью, которую надо было брать в большой бочке, стоявшей возле поилки. Живые кони слизывали соль с моей ладони шершавыми языками или осторожно брали черными замшевыми губами.

Когда конюх и кони совсем привыкли ко мне, то первый сажал меня верхом, коли выводил кого-то из них размяться на манеж на конкуре.

Конечно, это было строго запрещено: во-первых, я мог свалиться с такой-то по моим тогдашним размерам верхотуры, а во-вторых, сажал меня конюх на спину лошадей, конечно же, без седла, и я мог невзначай лошадь поранить. Иногда появлялся на базе и кто-нибудь из наездников, но поодиночке они никогда не тренировались, и всадник приезжал лишь справиться о здоровье и настроении своего товарища.

Особенно я сдружился с конем по замечательной кличке Лимонад. Это был необычный конь. Он был совершенно бел, у него были зеленые глаза и губы не черные, а цвета переспелой малины, и дивный нос из темно-бордового дерматина. Я тайком совал своему любимцу куски сахара, что делать запрещалось, и скоро конь встречал меня, едва завидев в светлом проеме ворот, ласковым ржаньем. Хозяин его был мой тезка, то есть звался Николаем. Это был франтоватый молодой мужчина, всегда приезжавший на базу на собственной Победе . Он был чемпион

Союза, и это было заметно и по его ухваткам, и по тому, как лихо были заправлены в сапоги желтой кожи его спортивные брюки, и по щегольской его клетчатой ковбойке, и даже по тому, как он носил жокейскую шапочку – козырьком назад. Он подходил к Лимонаду, а тот, завидев его, раз за разом опускал голову, словно кланялся, косил жарким зеленым глазом и нетерпеливо перебирал копытами, будто спрашивал, долго ли ему еще стоять в стойле без дела. Николай ласкал и целовал коня в морду, меня не замечая, поскольку я скромно стоял у входа, а конюху, который был старше его в два раза, не забывал напомнить: мол, ты у меня смотри, Михалыч. Михалыч, если уже чуток принял с утра, воротил лицо, бормоча не дай Бог, – он любил пропустить стаканчик, но кони не разделяли его пристрастия и запах алкоголя очень не любили… Забегая вперед скажу, что именно Николай на Лимонаде выиграл тем летом скачки с препятствиями на римской

Олимпиаде, и я восторженно гордился своим любимцем, в глубине души разделяя его победу.

Тем временем дела у папы складывались совсем неважно. Лилин донос в профком, сам по себе вздорный, никого особенно не заинтересовал бы, когда б не одно обстоятельство: нашлись охотники использовать этот скандал для того, чтобы отодвинуть отца в очереди на жилье.

Ситуация, вы понимаете, оказывалась критической – семье грозило не то чтобы остаться на улице, но разъединение вместо чаемого воссоединения. Так и вышло: бабушка с сестрицей оказались в тесной коммунальной комнате отцовской тетки бабы Кати на улице Герцена, чуть наискосок от Петра Ильича Чайковского, ласково протягивавшего в пустоту руку; а я с родителями – на Грицевец в проходной комнате. И во второй класс, опять же с опозданием, я отправился в школу имени

Фрунзе, потом переданную Гнесинскому училищу. А в дом от университета мы попали наконец лишь в конце марта…

Когда Лимонада увезли в Италию, я приходил в конюшню, как и прежде, всякий божий день и стоял потерянно у опустевшего стойла. Даже пожилой конюх жалел меня, и однажды сунул конфетку, наверняка приготовленную на закусь . Но в один из поздних августовских дней конюшня ожила, понаехали наездники, тренеры, какое-то начальство на

Волге с оленем на капоте и просто болельщики: было назначено соревнование. Весь лесок разметили флажками, накопали канав, замаскированных еловыми ветвями, понаставили барьеров из горизонтальных крашеных брусов, которые кони потом со смачным стуком сшибали копытами, но самым коварным участком дистанции был резкий песчаный откос, спускавшийся к реке, а на другом берегу флажки шли дугой, опять приводили к речке, а там уж лежал прямой путь к финишу.

Оказалось, такими соревнованиями всегда отмечается день общества, и для Урожайных бонз был поставлен стол рядом с судейским, у самого манежа, и были выставлены бутылки именно что лимонада.

Я занял позицию у речки. И не зря. Я стал свидетелем сцены, которая меня поразила. Кони один за другим съезжали по отлогому песку, приседая и пятясь, наездники с натужными красными лицами орудовали стеками и натягивали удила, били их в бока пятками, у лошадей из горячих пастей валила пена, но потом они, почувствовав твердое каменистое дно, рывком выносились на другой берег и уже уверенно скакали по дуге, по заливному лугу, пока не скрывались за густыми кустами ив. Но вот одна из лошадей оступилась на краю обрыва, развернулась боком и, дергая вразброс ногами в воздухе, увлекая за собой кучу песка, покатилась вниз, сбросив седока. Наездник, с ног до головы промокший, вскочил на ноги, на лице у него было выражение одновременно жалости к себе и того испуга, который проступает при нежданном несчастье, потом оно сменилось гневом, и он стал бить стеком по сырой темной морде тоже промокшую лошадь, уже стоявшую на коленях на дне речки. Наверху, над обрывом, следующая лошадь встала на дыбы и захрипела, а эта поднялась, и наездник вывел ее из реки под уздцы, горбясь от стыда и досады…

Мать тоже помогла отцу не упасть. Она сама поехала в университетский профком, и что уж она там объясняла – Бог весть. Отец ждал ее на даче, чертя на листах формулы, занимался . Бабушка из своей комнаты старалась не показываться, но когда ей нужно было поставить чайник,

– готовили мы на плитке на той же веранде, – то выходила молча, поджимая губы брезгливо. Этот кошмар длился несколько дней, и меня, чтобы удалить из эпицентра, отправляли прогуливать сестренку, запрягая в коляску. Однако я все прекрасно понимал. Я верил, что отец удержится в седле и все пойдет по-прежнему. Отец будет делать утреннюю зарядку в саду, а мать опять будет называть его Юрочка и звать к завтраку, уже накрытому на веранде. А меня перестанут отсылать гулять с коляской, как какого-нибудь маменькиного сынка, и моя сестрица выживет. Смерть же ей грозила потому, что, когда мы прогуливались по аллеям парка в соседнем санатории, я отпускал коляску по длинной лестнице вниз. Коляска прекрасно скакала по ступеням, сестрица в ней гугукала и смеялась, а я бежал рядом и ловил ее транспортное средство лишь в самый последний момент. Что было бы, если б я, скажем, споткнулся, одному Богу ведомо. А ведь я тогда был невеждой и еще не видел фильма Броненосец Потемкин. Но мне хватало ума не рассказывать об этих рискованных развлечениях дома, и бабушка так никогда обо всем этом и не узнала. До самой ее смерти.

КАК СОБРАТЬ СКЕЛЕТ ПО РОСТУ

Поздней осенью с перемещением на Грицевец я перестал быть провинциалом, мальчиком из предместья, но восьми лет вступил в столичную жизнь, как если бы нищий чудесно обернулся принцем. Я оказался помещен судьбою – что с того, что не надолго, – в прекрасную географию нутряной Москвы, в уголок мира между Арбатской площадью, Гоголевским бульваром, Большой Знаменкой и переулком по загадочному имени Сивцев Вражек. Двухэтажный красного кирпича увитый сухими плетями плюща дом кооператива РАНИТ таился будто за пазухой больших темных зданий, отгороженный от их гулких дворов-колодцев высоченной обглоданной временем стеной из того же кирпича, из какого был сложен сам. Это был дом-барин, всем своим видом показывающий, что он – из бывших , при этом у него под боком стояло еще буквой Г деревянное строение, похожее на людскую, с хлипкими крылечками, но в отличие от своего мрачного хозяина – в веселой желтой штукатурке.

Много позже я узнал, что именно в этом домишке, в кукольной двухэтажной пристройке с выходом прямо в скромный палисадник, жил некогда автор либретто Гусарской баллады , успех которой, кажется, не уберег его смешаться с лагерной пылью.

Из этого тесного и замкнутого двора во внешний мир вела единственная, не считая навсегда запертых железных ворот для автомобилей, деревянная калитка, возле которой вечно стоял солдат с автоматом. Часовой охранял, конечно, не быт и покой немногочисленных жильцов, но самого министра обороны, резиденцией которому служил стоявший здесь же особняк тоже бывшего Рябушинского. Оказавшись за калиткой и подмигнув серьезному солдату, можно было идти тремя путями. Если пойдешь прямо, то попадешь на маленький каток, который заливали уже в ноябре, – не могу сказать, зачем он был нужен, наверное, просто использовали летнюю площадку, где солдаты из охраны важных военных учреждений летом играли в волейбол. Если пойти направо, то окажешься на огромной площади Генерального штаба, в будние дни наполовину заставленную цвета жидкого кофе с молоком

Победами и черно-белыми служебными Волгами , а в выходные – совершенно пустую, на ней можно было прекрасно гонять в футбол.

Наконец, левый путь выводил на улицу Маркса и Энгельса, посреди которой стоял роскошной эклектики дореволюционный доходный дом с лепниной по фасаду, с богатыми эркерами, с тяжелым каменным крыльцом единственного подъезда. Здесь тоже были возможны варианты. Если направиться налево, то можно было выйти к угловому магазинчику

Соки-Воды , где на скромную мелочь продавщица в белом фартуке могла налить в граненый стакан из круглой перевернутой толстого стекла пирамиды с краником тягучего и густого бурого сливового сока, а спустившись вниз по улице Фрунзе, оказаться на многое сулящем распутье: прямо – Боровицкий мост, слева – Пашков дом и старые жилые дома напротив, направо Волхонка. Но на Волхонку можно было попасть и иначе, свернув перед важным домом на Маркса-Энгельса направо, миновав торец Пушкинского музея и выйдя прямо к огромной клубящейся паром воронке из-под храма Христа Спасителя, в которой тогда уже был устроен плавательный бассейн Москва .

В кооперативе РАНИТ оставались еще не добитые в тридцатые

работники науки и техники – так расшифровывалось это название; здесь соседи пугали один другого собственными инфарктами и вызовами

скорой , ходили друг к другу в гости, играли друг с другом в шахматы на время , сильно ударяя ладонями по штырькам на специальных часах, здесь увлекались филателией и выменивали друг у друга редчайшие треугольные марки независимой некогда республики

Тува, здесь держали породистых нервных болонок, ворчливых пикинезов и в одной из квартир – сонного дога, начищали старое, потемневшее от смутного времени столовое серебро, а со стен и с комодов с фотографий, выполненных в манере Свищева-Паола, со старорежимным достоинством смотрели из-под полей светлых шляп светлые, в дымке, дореволюционные лица.

Жившие в своем мирке и не желавшие выглядывать наружу оставшиеся обитатели этого первого в Москве жилищного кооператива были совсем не в себе, существуя будто в осаде. Но и сумасшедшими в нынешнем значении этого слова их было не назвать, они просто устали от времени и выпали из жизни. Их преувеличенная старомодная вежливость при встречах в подъезде и на лестничных площадках, а потом долгая и кропотливая возня с запорами, задвижками и цепочками на тяжелых, обитых для тепла дерматином на ватной подкладке, дверей заставляли ожидать, что внутри их жилищ творится нечто скрытое и чудесное, тем более что в этом доме не было коммунальных квартир, только отдельные .

Я где-то уже рассказывал, как попал сюда мой отец. После ареста своего отца и смерти матери он остался на попечении бездетной тетки, которая была замужем за бывшим коллегой своего погибшего свекра, русским немцем-инженером, обладателем квартиры в этом странном доме.

Чудаковатыми были и молчаливый хозяин, и сама квартира. К моему водворению тетка моего отца давно умерла, и получилось так, что эти два случайных родственника жили вместе, старый и молодой, безуспешно стараясь не раздражать друг друга. Я по молодости не мог понять особенности этого жилищного вопроса, но чувствовал себя неуютно и одиноко без родных женщин. И старался как можно больше времени проводить на дворе. При том что отец прилежно и наивно ежедневно

переводил меня через дорогу , провожая в школу, я, сбегая с уроков во втором классе, самостоятельно без спросу исходил все прилегающие улицы и переулки и даже был однажды в гостях у своего давнего, позапрошлолетнего дружка по деревне Андреевка, найдя его по оставленному им адресу в нынче давно снесенном том самом длинном доме на Манежной, напротив библиотеки Ленина. Алешка не врал: он жил прямо под боком Кремля в такой длины коммуналке, каких и на свете не бывает. Впрочем, меня едва узнали и приняли прохладно, хоть и угостили чаем со сгущенным молоком. Я убедился тогда, как нестойка бывает былая отпускная дружба, и потом всегда выкидывал адреса и телефоны, которыми так любят обмениваться наши восторженные, но неверные соотечественники, едва проедут как-нибудь вместе в вагоне-ресторане от Запорожья до Джанкоя.

Впрочем, мальчишки, жившие со здешними чудаковатыми взрослыми, были вполне обыкновенные, не без желания тебя надуть при игре в фанты,

нечестно толкнуть, потому что ведь обиженный обычно кричал так нечестно и мы так не договаривались , задиристые и тароватые.

Скажем, два брата с первого этажа – старшего звали Генка, – несмотря на то что отец у них был доцент, а дедушка – нумизмат, пытались стибрить у меня новую шапку-ушанку, исподтишка сорвав с головы, но я стоял на страже своей собственности, хоть потом они и грозились меня побить. Я не испугался, пусть и был помладше и не научился еще верховодить, не испугался же потому, что был уже не один: в той самой Г-образной пристройке у меня завелся дружок, у которого был телевизор КВН . С ним мы рассматривали географические карты мира, и у него я несколько раз смотрел Веселые ребята , и это нас сблизило настолько, что мы обещали друг друга в обиду не давать. Впрочем, это был домашний мальчик, тихоня, особых надежд на союз с ним питать было нельзя… Но было нечто, что объединяло мальчиков этого бедного на детей двора, заставляя забывать обиды и счеты. А именно: мы вместе дружно дразнили здешнюю дворовую сумасшедшую.

Старуха была помешана, но безвредна. Взрослые говорили, что такой она вышла , но откуда и куда она вышла, мы не знали, понимая дело так, что такою уж она получилась . По-видимому, ей было неуютно в четырех стенах, а, быть может, ее выпроваживали на улицу что ни день родственники, но в любую погоду, закутанная, с выбивавшимися из-под темного оренбургского платка седыми патлами, она предлагала всякому встречному конфетку в засаленной обертке. Но мы-то уж знали, что никакой конфетки внутри нет, мы подстерегали старуху с тем, чтобы громко разоблачить, мы кричали сама съела , она пугалась, сердилась, иногда плакала. Позже мы придумали более изощренную хохму: мы подкладывали пустой фантик от конфеты Мишка на Севере на ее пути, привязанный за нитку. Когда старуха хотела его подобрать, фантик тихо уползал от нее, она же старалась догнать его, с тяжким трудом нагибаясь раз за разом, но по слабому своему уму не удивляясь его прыткости; однажды, изнуренная погоней, она попыталась наступить на фантик ногой и, хоть и была худенькой и маленькой, подломилась и рухнула с громким хряском. Она перекатывалась на промерзшем асфальте, пытаясь встать, но не стонала, а только мотала седой головой, с которой сполз платок, и сучила сухими ногами в толстых морщинистых чулках, выскочивших из-под задравшегося пальто. Мы же разбежались, попрятались, смотрели из потаенных мест, кто же ее подберет.

Странно, я не был жесток тогда, но, глядя на ворочающееся на земле старое неряшливое тело, испытывал любопытство и брезгливость, как при взгляде на раздавленную кошку, но жалости я не испытывал. Ведь старуха в своей старости была существом иной породы, нежели я сам и другие дети, иной, чем родители и даже бабушка. Ее сумасшедшая старость была родом увечья и наказания, как уродство у горбунов и одноногих, она вызывала страх и желание унизить, отойдя при этом, конечно, на безопасное расстояние. Я не представлял себе, что и сам когда-нибудь стану взрослым, тем более старым и немощным, а бабушка была не в счет, потому что часто рассказывала, как была гимназисткой и однажды выменяла на свой завтрак у одного бедного мальчика булку в виде зайца с глазком из изюма. Бабушка знала, что тот его съест, и зайца ей было жалко. Да, бабушка когда-то тоже была маленькой, симпатичной и живой, с бантом, как девочки в моем классе, а вот корчащуюся на земле старуху представить себе гимназистской было никак невозможно…

И еще одна жуткая тайна сближала нас, едва мы встречались во дворе.

Генка поведал как-то, что на чердаке того самого пышного дома на

Маркса-Энгельса живут взаправдашние воры. Это было более чем вероятно в те годы. Несколько знаменитых сталинских амнистий наводнили Москву и окрестности уголовниками. Из уст в уста обыватели передавали страшные истории. Скажем, считалось опасным ходить в кино, потому что урки играют в карты на место . Это означало, что ставкой в их безжалостных играх могла быть комбинация номеров ряда и места зрительного зала одного из кинотеатров. И поигравший уголовник должен был зрителя, сидевшего на этом роковом месте и только что смотревшего, скажем, тех же Веселых ребят , после конца сеанса

порешить , зарезать в подворотне или стукнуть кирпичом по голове.

Молва уверяла, что резали и стукали за милую душу. И вот Генка как-то предложил нам за ворами следить . Цель слежки не была обозначена, но, как сказали бы нынче, само приключение было

самодостаточно , и вопросов здесь не возникало. Но дело было отчаянное. Индеец Джо из Тома Сойера был книжным и маскарадным рядом с угрюмыми и безжалостными советскими уголовниками, даже мы это понимали, поэтому предложенная экспедиция казалась не просто опасным, но сумасшедшим предприятием. Мой приятель, любитель географии и телевизора, что жил в желтой оштукатуренной пристройке, отказался сразу, заявив, что уголовники ему не нравятся, вот если бы пираты… Ага, чего захотел , сказал презрительно Генка, пираты, иди уже . Я тоже предпочел бы пиратов или индейцев, но был обитателем кирпичного кооператива, и мне никак невозможно было ударить лицом в грязь. Хотя бы потому, что шапку у меня Генка тогда уж точно отобрал бы. Кроме того, чужой, незнакомый чердак вполне заменял пещеру, а можно ли было подумать отказаться от столь геккельберифинновского приключения.

Проникнуть в парадный подъезд в довольно обшарпанный холл с побитой мозаикой времен модерна на стенах не составляло труда: даже в некогда богатых домах швейцары давно повывелись, а о лифтершах и консьержках тогда никто еще не слышал. И вот как-то после уроков, часа в три, когда уж близились ранние декабрьские сумерки – в те годы еще не додумались переводить часы на зимнее время, – мы втроем поднялись на стеклянном дрожащем лифте с зеркалом на задней стенке на последний этаж этого некогда богатого дома на Маркса-Энгельса. Мы были хорошо экипированы. Я взял тайком у отца китайский фонарик, младший брат Генки имел при себе свечку и спички, а Генка прихватил маленький пионерский рюкзак и сжимал в кармане перочинный нож: на всякий случай , сказал он, нахмурившись и сжав зубы. О том, что он имел в виду, лучше было не думать.

На двери, отгораживающей чердак, замка не было, но она была прихвачена скрученной проволокой. Видишь, там нет никого , сказал я. Мы будем сидеть в засаде , возразил Генка. Мы взобрались по лестнице, легко открутили проволоку и проникли в другую дверцу, поменьше, больше напоминавшую люк. Чердак был тускло освещен редким светом из слуховых полукруглых низких окон, выглядел даже опрятно, жуть отступила. Здесь не было обычного бедняцкого хлама, хотя и стояли два остова железных кроватей. Прямо посередине, рядом с большой кирпичной трубой, были сложены в кучу белые фаянсовые изразцы с синими цветами. Это были останки кабинетного камина, который оказался не надобен новым хозяевам дома. Генка, взяв у меня фонарик, посветил по углам. И произнес шепотом я же говорю. В самом темном углу, под скатом крыши, лежала куча тряпья, сбитая наподобие постели. Здесь же было кострище и валялся закопченный котелок. Они тут живут , прошептал Генка, а мы с его братом засопели от страха, боясь приблизиться к бродяжьему лежбищу. Генка пошел вперед и вдруг отпрянул, едва не сбив с ног своего перепуганного брата, который от нового испуга тонко вскрикнул. Там череп , прошептал Генка. Он, справившись с собой, отважно шагнул вперед и поднял с пола человеческий череп. Они едят людей , предположил я, трясясь, вспомнив о людоедах у Жюля Верна. Они убивают друг друга , сказал Генка, будто был милиционер, в карты проиграют и убивают, здесь и кости должны быть … Но в тот раз костей мы много не нашли. Так, одну, большую и белую, это от ноги , объяснил нам Генка, складывая череп и кость в свой рюкзак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю