Текст книги "Танки повернули на запад"
Автор книги: Николай Попель
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Истребительный полк, выделенный Антоновым, сослужил нам добрую службу, хотя сил у него было, конечно, недостаточно, чтобы полностью прикрыть корпуса с воздуха, тем более что немцы бросили против нас свои и итальянские ночные бомбардировщики. Самолеты летали над самой головой, бросали бомбы небольшого калибра, поливали свинцовыми струями.
– У тебя, Иван Федорович, артиллерийское мышление. Должен ты что-нибудь придумать? – наступал Катуков на командующего артиллерией армии генерала Фролова.
Тот поначалу отмалчивался, а потом вдруг принес на подпись приказ. Речь в приказе шла о кинжальном зенитном огне.
Полуавтоматические 37-миллиметровые пушки устанавливались вдоль дороги с интервалами метров 500. Бомбардировщик попадал под огонь одной из них, начинал маневрировать, бросался вперед или назад и почти неминуемо оказывался в сфере огня соседнего орудия.
Кинжальная стрельба, которая велась подряд три ночи, дала отличные результаты. Вдоль дороги распластались остовы вражеских самолетов.
Корпуса без сколько-нибудь значительных потерь вышли в свои районы сосредоточения. Ущерб, причиненный нашим тылам, был тоже сравнительно невелик. Мы научились маскироваться, строже соблюдалась дисциплина марша.
Но, думаю, не только в этом дело. Гитлеровцы исступленно бомбили Курск, словно видели в нем источник всех бед, какие на них обрушатся. Сто, двести, а то и двести пятьдесят самолетов посылал противник на древний русский город.
Наш командный пункт находился южнее Курска, и мы нередко становились свидетелями воздушных сражений, от которых днем темнело небо. За каждый налет немцы расплачивались десятками машин. А прервать идущий к фронту поток войск и техники не могли. Не удавалось им сковать уже окрепшую боевую волю солдат. Сорок третий год – не сорок первый.
Весной наша танковая армия, сосредоточившись примерно на полпути между Курском и Белгородом, не приняла участия в боях. Немецкие атаки на этом направлении выдохлись раньше, чем подоспели наши корпуса.
А вскоре и вся напружинившаяся Курская дуга замерла, затихла.
Безмятежное солнце плавило в оврагах последний снег. Утрами в балках надрывались соловьи. Над фронтом висела тишина, никого не способная обмануть тишина потаенной подготовки.
2
Как ждут на фронте тепла, солнца! Сколько разговоров зимой начинается словами: «Вот потеплеет…»
Весна – конец постоянному, пробирающему до костей холоду, конец ночевкам вокруг костра, когда греешь один бок, а коптишься весь насквозь.
Теперь спишь и не боишься обморозиться. Хватаешься за орудийный замок без опаски обжечь пальцы о люто выстывший металл.
Даже в землянке дышится совсем по-иному. Запахи трав, нагретой весенним теплом земли, пробудившегося леса проникли и под накаты, перебивая тяжелый дух пропотевших портянок, оружейного масла и махорки.
А какое блаженство сбросить засаленную гимнастерку, грубую нательную рубаху с завязками, как у детской распашонки, и лежать, зажмурившись, под весенним солнцем!
Это сладкое чувство написано на худенькой остроносой физиономии гвардии ефрейтора Петра Мочалова.
Я помню ефрейтора, нет, еще рядового Мочалова по зимним боям на Калининском фронте. В день, когда Бурда вызволил из окружения остатки наших частей, в память мне запал и этот ничем не примечательный эпизод. По лесу, сгорбившись под непомерной ношей, пошатываясь, брел маленький солдат, тащивший на себе дюжего сержанта. Голова сержанта безжизненно опустилась на ушанку солдата, руки болтались едва не до земли. Солдат натужно и часто дышал, лицо его было красным и, несмотря на мороз, потным.
Балыков помог ему дотащить сержанта до эвакопункта, развернутого на стыке дороги с просекой. И тут выяснилось, что солдат вовсе не из окруженцев, как мы подумали вначале.
Просто он увидел, как при выходе ранило сержанта, подполз к нему и потащил.
Я записал фамилию солдата с намерением поговорить с Бабаджаняном относительно награждения. Но, грешный человек, в сутолоке запамятовал. Позже, подписывая приказ о награждении, увидел фамилию рядового Мочалова, против которой стояло: «Орден Отечественной войны II степени». Захотелось самому вручить эту награду Мочалову, но оказалось, что он выбыл из части по ранению и находился в госпитале неподалеку.
До палаты, в которой лежал Мочалов, я добрался уже поздно вечером. Замполит госпиталя разбудил ничего не понимавшего бойца. Тот со сна недоуменно тер слипавшиеся глаза, а когда наконец сообразил, что к чему, строго сел на койке и, повернувшись лицом ко мне, торжественно произнес:
– Рядовой Мочалов прибыл для получения правительственной награды.
– Прибыл-то в госпиталь.
Он беззаботно, совершенно по-ребячьи рассмеялся. И все складки худенькой физиономии пришли в движение.
Мне понравился этот молодой солдат. Я подсел к нему, и, так как в госпитале слабее чувствуется дистанция, отделяющая бойца от генерала, он легко разговорился, рассказал обычную повесть тех лет. Необычна была лишь профессия отца – вапанцуй. Мочалов произнес это слово многозначительно, даже таинственно и объяснил: искатель женьшеня.
В маленьком дальневосточном городке Бикин в сорок первом году Петя закончил десятилетку. Хотел поступить в кораблестроительный институт, но началась война, и он пошел добровольцем в армию. Нынешнее ранение – четвертое.
Я встречался со многими почти мальчишками, становившимися за полгода фронтовой жизни исправными солдатами. Почти не помню таких, которые мечтали бы прежде о военной карьере. За оружие они взялись по необходимости, хотя и с энтузиазмом. Этот энтузиазм, предполагавший быстрый и шумный триумф, с течением времени улетучивался, зато постепенно приходило умение достойно делать свое солдатское дело.
Таким обычно легко давалась техника. Они чувствовали ее, умели любить танк, пушку, автомат. Втянувшись в походную жизнь, относились к ней как к чему-то само собой разумеющемуся – надо так надо. Они расставались с юношескими иллюзиями, но не с юношеским тщеславием. И было так естественно, что Петя Мочалов тут же прикрутил свой первый орден к застиранной госпитальной рубашке.
Многие солдаты этого поколения вдумывались в войну, в действия своей части, стремились понять, почему перебрасывают ее, зачем марш, куда «гонят» эшелон. Они не были свободны от критического отношения к командирам, умели давать меткие клички, иной раз спрашивали о том, о чем солдату знать не положено, и, не получая ответа, вовсе не отказывались от своего намерения все же проникнуть за дозволенные пределы.
После госпиталя Мочалов попал в гвардейскую бригаду Горелова. Здесь майским днем на окопных работах я и встретил его в третий раз. Он заметил меня первым, но не подошел, а «нечаянно» встал на виду. Обмундирование ему, малорослому, было велико: шее слишком просторно в широком вороте гимнастерки, а ногам – в раструбах кирзовых голенищ. Манжеты белесой гимнастерки пришлось подвернуть. Новенькие, недавно выданные погоны, старательно натянутые на металлическую пластинку, чтобы не гнулись (существовала тогда такая мода в нашей танковой армии), перехватывала узкая лычка.
– Здравствуйте, товарищ ефрейтор, – подошел я к Мочалову.
– Здравия желаю, товарищ генерал, – зардевшись, но без чрезмерного смущения ответил Мочалов.
После первых же слов Мочалов вполне освоился и почувствовал себя чем-то вроде хозяина в расположении роты.
Мы прошли по окопу, потом поднялись вверх и сели в дрожащей рябой тени березы. Горелов с Ружиным пошли дальше. Балыкова я отправил к машине, боясь, что при постороннем Мочалов не разговорится.
– Хочу один вопрос задать, – без предисловия начал Мочалов, – война скоро кончится? Я развел руками.
– Меня на курсы лейтенантов посылают. Вот я и соображаю: пока будут уму-разуму учить, войне конец, а меня взводным упекут в какой-нибудь гарнизончик… Мне это ни к чему. Не соответствует планам на будущее.
Я признался, что не верю в скорый конец войны.
– Вы еще к Берлину роту поведете. Мочалов жевал травинку.
– Если бы союзники поднажали, Гитлеру быстро бы конец. Он нас тут прищучить думает, как мы его под Сталинградом. Но уж коль рядовые солдаты его план понимают…
– А как именно понимают?
– А так же, как и командиры… Солдат-то ведь тоже газеты читает. Его тоже географии и разным другим наукам обучали… Один поезд выходит из Орла на юг, другой из Белгорода на север. Где они встретятся? Отвечаю:
– В Курске.
– Но если план так уж для всех очевиден, может быть, гитлеровцы не применят его? – искренне усомнился я.
Мочалов задумался. Солнце, поднимаясь в зенит, припекало сильнее. Тень от березы становилась короче.
– Послушайте, Петя, скидывайте гимнастерку. Но Мочалов лишь скромно расстегнул отложной ворот. В то время погоны носили еще на гимнастерках старого образца.
– А если так, тем более не поеду на курсы, – решительно заявил он. – Тут бои начнутся, а я буду «левое плечо вперед».
– Никто на курсы силком не гонит. Нам еще воевать и воевать. Раз вы географию изучали, знаете, сколько километров до Берлина.
– У меня отсутствуют командирские задатки.
– Наживете. Никто не родится офицером… Почему вы считаете, что немцы пойдут именно здесь в наступление?
Мочалов опять задумался. Выгоревшие брови сдвинулись к переносью, уголки рта поползли вниз. Заговорил неуверенно, ощупью.
– У солдата душа чует. Потом листовки бросали, уведомляли, что придумали сильнейшее оружие, сверхмощные танки. Еще что?.. Передовую не бомбят, а на тылы что ни день летают. Вообще, на передовой слишком тихо…
Мочалов хитро, сообщнически улыбнулся и добавил:
– Наша танковая армия неспроста сюда прислана, неспроста зарылась в землю… А потом, Гитлер очень уж разложить нас хочет. Иной раз утром все вокруг белым-бело от листовок, журналов. И почти на каждой такой бумажонке Власов совой глядит. То письмо его, то биография, то обращение.
– Значит, листовки власовские почитываете?
– Кто, я?
– Вы.
Мочалов посмотрел на шуршащие над головой листья:
– Как вам сказать?
– Как есть, так и говорите. Чего крутитесь?
– Не кручусь я. Приказ имеется: категорически запрещено.
– Про приказ я и сам знаю.
– Не то чтобы каждую обязательно. Но так, иной раз поглядишь, почитаешь, как генерал Власов русский народ любит, а сам к немцам удрал… И знаете что, если бы я командующим был, наоборот, разрешил бы всем читать те листовки. Читай на здоровье. Если ты на грошевщину покупаешься, значит, грош тебе и цена. Лучше такой пускай идет к фрицам, чем будет здесь смердить. Все равно в трудную минуту продаст. Я небось с сорок первого года на фронте, всяких видал. В октябре, под Москвой, был у нас старшина. Увидел у одного листовку, лейтенанту стукнул. Хорошо, тот умный был, не раздул дело. А когда подперло нас однажды в лесочке, так тот солдат, который вражескую пропаганду читал, до последнего бился. Мог в плен живым сдаться, но погиб как герой родины… Между прочим, умного человека фашистская листовка оскорбляет, злее делает.
– В армии не только умные служат. Да и власовские листовки опаснее немецких образца сорок первого года.
– Зато и люди сейчас не такие, как в сорок первом, – возразил Мочалов.
– В каком смысле?
– Без растерянности. Растерянного легче охмурить.
– Но есть слабые, неустойчивые, уставшие от войны. На таких может власовская пропаганда повлиять. Не говорю, что перебегут на ту сторону. Но начнут сомневаться, колебаться. А на войне такая роскошь непозволительна.
– Это, конечно, так. Я ведь не в защиту власовских листовок. Только панику поднимать незачем. А у нас, например, есть один деятель. Заметил, солдат из листовки цигарку скручивает, и понес: «Хранение вражеских листовок»… и тэ дэ и тэ пэ…
– Панику поднимать не надо. Но и забывать, что гитлеровцы сформировали власовскую армию, которую назвали «русской освободительной», тоже нельзя.
– То – из пленных…
– Из людей, которые до плена считались советскими… Становилось все жарче. Я расстегнул китель. Только после этого и моего вторичного предложения Мочалов разделся до пояса. Он сидел, блаженно подставляя себя под теплые струи ветерка. От темно-коричневых лица, шеи и кистей худенькое тело его казалось необычно белым и нежным. Метинами войны выделялись на нем три морщинистых сине-розовых рубца – на правой руке, на животе, на левом боку. Четвертый раз Мочалов был ранен в ногу. Эти рубцы, наверно, и навели наш разговор на госпиталь.
– Только там солдат и отдыхает, – мечтательно протянул Мочалов. – А тут с марша в бой, с боя в марш.
– А в обороне?
– В обороне лопату в зубы и пошел. Столько земли перекидаешь, что метро построить можно. Танки в земле, машины в земле, штабы в земле, солдаты в земле… Мы во втором эшелоне?
Я кивнул.
– Позади еще войска?
– Есть, наверное.
– И все, как кроты, день и ночь напролет роют?
– Роют…
– А правду говорят, будто от нашего армейского КП можно до самого передового охранения по траншеям и ходам сообщения пройти?
– Почти правду.
– И кто роет? Не трактор, не машина. Солдат своей саперной лопатой. Такой лопатой на огороде ковыряться и то неловко, а он тысячи кубометров на-гора выдает.
Кончил Мочалов неожиданно:
– Устал солдат. Устал, как люди не устают. А все равно роет и роет. Потом в атаку пойдет. Мы в девятом классе на тридцать километров в поход ходили. Еле притащились. На другой день полкласса на уроки не пришло. Смехота…
Мочалов был прав. Мы вели инженерные работы небывалого размаха. Не только танковые корпуса до последней машины и кухни ушли в землю. Оборудовалась третья оборонительная полоса для общевойсковой армии – траншеи, отсечные позиции, хода сообщения, наблюдательные пункты. И все – обычной саперной лопатой, поверхность которой стала блестящей, а черенок потемнел, отполированный солдатской рукой.
Рытье окопов отнимало больше всего времени и сил. Но армия жила своей обыденной фронтовой жизнью. Прибывало пополнение, штабы готовили планы предстоящей операции, лунные ночи оглашались ревом танковых моторов. Отрабатывалась тема «Батальон Т-34 в наступлении». На трехдневных сборах парторгов шла речь о работе в экипаже. Многотиражные газеты публиковали схемы «Уязвимые места «тигра»…
Миновало два года войны (мы еще не знали, что это лишь половина отмеренного срока), и справедливы были слова Мочалова об усталости солдат. Конечно, устали. Но как, чем поможешь?
Нельзя ни на кубометр уменьшить земляные работы, отменить хотя бы одно занятие по вождению машин пли тактике.
Больше того, замполит Бурды подполковник Боярский ввел ежедневные часовые политзанятия. Мы посидели с Журавлевым на них в одной роте, в другой и поняли: прав Боярский, в часы такого напряжения без политической учебы никак нельзя. Ежедневные политзанятия стали проводиться во всех подразделениях армии.
Некоторые политработники и командиры жаловались: солдаты засыпают. Но в иных случаях солдаты дремали не только от усталости, а и от скуки. Ничто не действует так усыпляюще, как монотонное повторение стандартных фраз. И ничто так не ободряет солдат, не помогает им понять смысл омытого потом и кровью ратного труда, как живое, умное, темпераментное слово.
Нет, за счет учебы, боевой и политической, мы не могли выкраивать время для отдыха. За такую экономию пришлось бы дорого заплатить с началом боев.
Выход был один: находить иные пути восстановления солдатских сил.
С первых дней войны Центральный Комитет партии требовал проявлять всяческую заботу о солдатах и командирах. Прибыв в Курск, мы попали в состав Воронежского фронта. Командовал им генерал-полковник Н.Ф. Ватутин, членом Военного совета был генерал-лейтенант Н.С. Хрущев. Никита Сергеевич особенно настойчиво проводил эту линию партии. На каждом совещании, по любому поводу он неизменно возвращался к излюбленному вопросу. На него не действовали «учтем», «будет выполнено», «выправим положение». Он требовал реальных фактов.
– Мало мы все же делаем для людей, – говорил я вечером Горелову и Ружину. – Давайте искать, думать, собирать опыт.
Мои собеседники как нельзя более подходили для таких поисков и раздумий.
Мне кажется, ни один из офицеров первой танковой не удивится, если я скажу о Горелове как о самом отзывчивом и сердечном командире в нашей армии.
А Тимофея Ивановича Ружина недаром звали в бригаде «дедушкой Ружиным». Это ласковое прозвище пристало к нему отчасти потому, что он был старше других политработников (хоть и не намного). Но главной причиной была здесь, пожалуй, его немногословная, непоказная доброта и мягкость. Неказистый, всего лишь по плечо Горелову, он держался не на виду. Однако голова и рука «дедушки» чувствовались во всех делах бригады.
Не раз я замечал, как Горелов, проводя совещание, косится на своего замполита и по только ему одному доступным признакам понимал, согласен с ним Ружин или нет. Сам Ружин выступал редко и говорил коротко. Он был настолько лишен всякого военного лоска, что казался запасником, человеком сугубо штатским. Трудно было поверить, что Тимофей Иванович всю жизнь провел в армии.
– Насчет питания лучше решать с врачами, – заметил Ружин. – Медики, они, знаешь…
По своему обыкновению, он не договаривал фразу до конца, полагая, что ни к чему слова, если и без них все ясно.
Пришли два врача – большой толстый подполковник и молоденький, недавно кончивший институт старший лейтенант, мучительно стеснявшийся начальства.
Подполковник, зачем-то вынув из кармана записную книжку, сказал о цинге, о случаях сыпного тифа.
О сыпняке я знал, а вот цинга…
– Человеческому организму потребны витамины, – сокрушенно констатировал толстый подполковник. – Ни консервы ни крупы их, увы, не содержат.
– А крапива? – прищурил Ружин и без того маленькие, глубоко запрятанные глаза.
– То есть какая крапива?
– Которой в детстве по голому заду…
– Я, прошу прощения, вырос в городе, у меня отец ремнем обходился, благодушно вспомнил доктор.
– Крапива, безусловно, содержит витамины, – покраснев, вмешался в разговор старший лейтенант. – Я об этом курсовую работу писал. И щавель содержит, и дикий лук. Еще некоторые травы в справочнике можно найти…
Не одни мы додумались до использования начавшей пробиваться зелени. До этого дошли во всех частях. И Катуков подписал приказ по армии, обязывавший варить первое из зелени, разнообразить меню.
Потом – не помню, по чьему почину, – устроили армейский конкурс поваров.
Несколько кухонь ставилось рядом, отпускались одинаковые продукты, давался один заказ. Комиссия из врачей, сержантов и солдат придирчиво снимала пробу. Затем повара-победители соревновались между собой, определялся лучший способ приготовления блюда. Потом армейская типография отпечатала книжечку, в которой описывались эти способы.
В начале июня цинга была побеждена. Бойцы выглядели лучше, усталость не валила их с ног.
Услышав о том, что где-то на фронте организовали дом отдыха, Журавлев загорелся этой идеей. Горел он, как всегда, незаметно, однако стойко. И вот трехэтажное с облупившейся штукатуркой здание в яблоневом саду, успевшее за свою полувековую историю побывать помещичьим домом, школой, немецкой комендатурой, гитлеровским полевым штабом и советским госпиталем, превратилось в двухнедельный дом отдыха для танкистов.
С сыпняком армия тоже справилась. Правда, здесь мы получили помощь от гражданских органов здравоохранения, которые прислали нам группу врачей из Курска. Военный совет объявил врачам благодарность за работу и, если можно так выразиться, в торжественной обстановке (чай плюс самодеятельность) попрощался с ними.
На этом вечере ко мне подошла стройная, чуть полноватая женщина с косой вокруг головы.
– Меня звать Лариса Капустянская. Хочу остаться в первой танковой.
Я ответил, что от меня сие не зависит. Однако женщина не собиралась отступать.
– Именно от вас и зависит. Правда, товарищ подполковник? – апеллировала она к стоявшему рядом Горелову.
Тот от неожиданности растерялся, пробасил что-то не совсем вразумительное.
– Ну хорошо, я пойду в отдел кадров, – не унималась она. – Там Иван будет кивать на Петра, пошлют в военкомат или к начальнику медсанслужбы и в конце концов дадут направление в госпиталь. А я в госпиталь не желаю. Хочу в бригаду.
В серых округлившихся глазах ее такое упрямство, что было понятно: добьется своего. И, уже уступая, я нерешительно защищался.
– В бригадах у нас, как правило, женщин-врачей нет.
– Я составлю исключение из этого странного правила.
– У Армо не хватает врачей, – неожиданно поспешил на помощь женщине Горелов.
– А у вас? – отозвался я.
– Обойдемся. У Армо в бригаде, так или иначе, уже есть девушки.
Я не выдержал двойного натиска. Дал согласие на зачисление Ларисы Аркадьевны Капустянской в бригаду Бабаджаняна. И потом никогда не жалел об этом…
Но только питанием и усилением медицинского обслуживания не решались проблемы, о которых однажды под березой говорил я с Петей Мочаловым.
Люди устали от бивуачной обстановки, устали без семей, дома. Мужская тяга к домашнему уюту, возможно, не слабее женской. Только менее откровенна. В солдатских землянках не висели коврики. Но во многих стояли букеты полевых цветов. А в одной на бревенчатой стене между двумя полками с аккуратно расставленными котелками я увидел невесть как и невесть зачем попавший сюда черный радиодиск.
– Солдаты не дают снимать, – смущенно объяснил дневальный. – Пусть его молчит. Зато видимость, как в комнате.
Замполит одной из бригад подполковник Яценко, работник, постоянно думающий и ищущий, первым в армии начал на Курской дуге оборудовать ленинские землянки.
Это не дом и не клуб, даже не ленинская комната в казарме мирного времени. Но здесь нет оружия и котелков, на сколоченном из случайных досок столе лежит хотя бы пять – десять книг, газеты, журналы. И тот, кого не устраивает примитивный раёшник вроде «Заветного слова Фомы Смыслова», найдет здесь для себя что-нибудь другое.
Удивительно, как быстро ленинские землянки входили в быт. Их рыли сверх обычного задания, в них проводили каждую свободную минуту, читали и писали письма, разговаривали, слушали чтецов и агитаторов. Или сидели просто так, болтали о чем придется. Это тоже нужно солдату.
В ленинской землянке можно вечером, задраив окно, петь до хрипоты и плясать до изнеможения. Можно со слезами смеха на глазах слушать, как лейтенант, почти не глядя в книгу, читает истрепанного «Золотого теленка», которого выиграл на пари в госпитале, или попросить, чтобы Петька Мочалов выразительно продекламировал «Во весь голос»…
В начале июня у нас благодаря методичному упорству Журавлева организовался армейский ансамбль песни и пляски. Программа, хоть и готовилась наспех, однако была, на мой взгляд, недурна. Ансамбль мог выступать не только целиком, но и небольшими группами, даже солистами. Значит, появилась возможность устраивать концерты в ленинских землянках.
В июне окопные работы приближались к концу (хотя, по правде говоря, до конца в этих работах никогда не добраться, как не дойти до линии горизонта). И вместе с тем нарастала интенсивность занятий. Учились, тренировались буквально все – от штаба армии до стрелкового отделения.
У молодых командиров не все и не всегда получалось удачно.
Однажды я попал на занятия, которые проводил командовавший теперь взводом младший лейтенант Подгорбунский. Володя четко отрапортовал и, получив разрешение, продолжил свой рассказ. Я прислушался и пришел в ужас. Первое побуждение – немедленно оборвать его самозабвенные воспоминания. Но я подавил это желание и дождался, пока Володя, уверенный в одобрении, повернулся ко мне: «Разрешите сделать перерыв».
Подгорбунский утверждал, что профессия разведчика сродни профессии вора. Тут и там, дескать, потребны наблюдательность, сметка, быстрая реакция, смелость. Он не знал других специальностей и мог соотноситься лишь со своим прежним опытом.
Потом он вспомнил поучительный случай. Одна «гражданочка» в поезде боялась, как бы у нее «не увели» чемодан. Легла спать, а ноги положила на него. Подгорбунский, валявшийся на соседней полке, сделал вид, будто и он спит («Я тогда был темный и несознательный, врагу своему не пожелаю воровской жизни»). Потом бесшумно подошел к соседке, двумя руками осторожно, касаясь только туфель, чуть приподнял ее ноги, а зубами вытащил за ручку чемодан. Дальнейшее потребовало огромного терпения («Разведчик без терпения – сосиска без горчицы»). Медленно, очень медленно надо опустить на полку ноги спящей женщины.
Тут же один из бойцов лег на траву, и Подгорбунский, подставив разведенные большие и указательные пальцы обеих рук под пыльные сапоги, к радости разведчиков, продемонстрировал это «медленно, очень медленно».
Затем последовал вывод: иной раз надо нападать на противника в том месте, где он больше всего боится нападения. «Потому как от страха и сверхбдительности люди дуреют».
Подгорбунский ни в какую ие мог понять, почему его методика и его примеры не годятся. Надо было уже подавать команду «Приступить к занятиям», а мы с Володей сидели под кустом, и я, употребляя все доступное мне красноречие, убеждал его в непригодности воровских аналогий.
– Но ведь пример с гражданочкой очень поучительный, – возражал он. – А майор велит всегда проводить занятия на поучительных примерах…
Позже я узнал, что Володя не спешил перестраиваться. Однако всегда имел вариант на тот случай, «если кто– нибудь нагрянет», и при необходимости быстро переключался.
Но в разведке – мы ее с середины июня вели наблюдением, а потом и поиском – Подгорбунский был неизменно добросовестен, зорок, бесстрашен.
Именно к Подгорбунскому обратился помпотех командующего армией Павел Григорьевич Дынер, когда ему пришла идея отбуксировать подбитые танки, оставшиеся на нейтральной полосе.
С запасными частями для танков, как всегда, приходилось туго. Но сейчас, в предвидении небывалых боев, нельзя было с этим мириться. И Дынер решил поискать добра на нейтральной.
Вместе с Подгорбунским Павел Григорьевич километр за километром обследовал передний край. Каждый подбитый танк, оставшийся между нашими и вражескими окопами, брался на заметку. Потом разведчики вместе с бойцами СПАМа и эвакороты ползли вперед и сообща решали: позволяет ли обстановка буксировать танк, стоит ли это делать или лучше снять агрегаты, некоторые детали и этим удовлетвориться.
Однажды из окопов первой линии я наблюдал за такой операцией. К подбитому танку прицепили полукилометровый трос. Тягач рванул. На гул мотора отозвалась немецкая артиллерия. Трос натянулся, зазвенел и… лопнул. Гитлеровские пушки не успокаивались.
С бруствера в окоп спрыгнул Подгорбунский:
– Товарищ генерал, прикажите, чтобы тягач смывался отсюда. Пусть где-нибудь в стороне тарахтит. Тогда немцы не поймут, что мы за танком охотимся.
Спустя примерно час, когда фашистская артиллерия затихла, а танк подцепили новым тросом, опять подошел тягач.
Таким манером в армии был сформирован «воскресший батальон» – тридцать пять танков. А сколько удалось добыть запасных частей и целых агрегатов!
Дынер не переставал восхищаться своим «помощником по разведке», как он именовал Подгорбунского:
– Чудо, да и только. Даже по запаху определяет, есть немцы поблизости или нет. Прирожденный дар разведчика…
В эти дни напряженной, всеохватывающей подготовки к новому сражению Горелов подписал приказ о зачислении навечно в списки первой гвардейской бригады ветеранов, геройски погибших в боях.
Смеркалось, когда бригада выстроилась на укрытом деревьями плацу. Прошелестел шелк гвардейского знамени, фанфарно-торжественный напев вечерней зари, варьировавший «Интернационал», устремился вверх и замер где-то высоко-высоко в недвижном синем небе.
И вдруг четко:
– Гвардии лейтенант Петров!
Отозвался молодой звенящий голос с правого фланга:
– Гвардии лейтенант Петров погиб смертью храбрых в боях за Советскую Родину!..
Одним из корпусов нашей армии командовал насквозь военный человек генерал Андрей Лаврентьевич Гетман.
Еще румяным парубком с едва пробившимися усиками пришел он на курсы «Червонных старшин». Поглядел: еда сытная, галифе выдают широкие. Записался.
Потом начались занятия, утомительные марши, учебные тревоги. Краснощекому парубку это не понравилось, и он удрал с курсов. Вернули, обучили, наставили на армейскую стезю.
После окончания Академии бронетанковых войск в 1937 году Гетмана назначили начальником штаба танковой бригады, комиссаром которой был я. У нас установились добрые отношения, которые могли стать дружбой. Но вскоре Андрея Лаврентьевича вызвали в Москву и послали командиром бригады на Дальний Восток.
Вновь встретились мы в сорок третьем году при формировании армии. Гетман раздобрел, посолиднел, но по сути мало изменился.
Андрей Лаврентьевич – рачительный командир, любящий все потрогать своими руками: не поленится забраться под танк, облазает все землянки, заглянет на батальонную кухню, битый час будет заниматься с отделением новичков, отрабатывающим действия одиночного бойца. Он тонко чувствует потребности боя и ими определяет свою службу.
От жары тугие, подпертые воротником кителя щеки Андрея Лаврентьевича приобрели прямо-таки свекольный оттенок. Он пыхтит, большим платком вытирает лицо, кожаную подкладку околыша и, грузный, большой, неутомимо топает вдоль линии окопов.
Из орешника несутся взрывы раскатистого хохота. И когда все уже кончили, один продолжает, видно, не в силах унять смех.
– Молодежь, офицеры резвятся, – добродушно улыбается Гетман. Но вдруг настораживается.
– …В Туле девки сами вешаются… А у меня хозяйка хоть куда да дочке восемнадцать лет, – слышится из кустов захлебывающийся голос.
– Пойдем, – манит Гетман.
– Ну так как же, лейтенант, тебя в Туле девки осаждали? – спокойно спрашивает он, движением руки сажая всех на землю, и сам садится рядом.
Рассказчик слегка смущен. Но генерал вроде бы простой мужик, может, тоже любит про такое послушать?
И снова с подробностями, поглядывая то на Гетмана, то на меня, он размазывает сальную историю.
– Ну хватит, – решительно обрывает Гетман, – не офицер ты, кобель грязный… Я в сорок первом под Тулой дрался. Нам женщины снаряды к танкам носили, раненых из «тридцатьчетверок» вытаскивали и на себе в город волочили. А ты… Спутался с какой-нибудь потаскушкой и всех женщин позоришь.
Андрей Лаврентьевич презрительно посмотрел в глаза растерявшемуся лейтенанту.
– И врешь ты, все начисто врешь. Такого… ни одна к себе не подпустит. Разве что самая непотребная.
Потом, уже поднявшись, сверху окинул взглядом притихшую компанию:
– Он, пачкун, ваших жен и невест поносит, а вы уши развесили, слюни распустили.
Решительно повернулся и пошел не оглядываясь. Долго еще Гетман был мрачен, раздраженно оттягивал пальцем тугой воротник кителя. И когда я садился в машину, сказал: