Текст книги "Танки повернули на запад"
Автор книги: Николай Попель
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
– Я? Откуда вам известно?
– В тот день помощником дежурного по курсам краскомов был курсант Попель.
– Не может быть! – весело изумился Михаил Иванович. – Подождите, подождите, а во что все обуты были?
– В лапти, «бульдо на 42 очка». Бульдо – это тогда самые модные ботинки так назывались: широконосые, как бульдоги. А в лыковых лаптях 42 клетки. Вот и получалось «бульдо на 42 очка». Зато пилотки были суконные. Носились на правую бровь под углом 39 градусов. Лихой вид!
– Кормили вас тогда неважнецки, – вздохнул Калинин, – Меня, правда, раками угощали.
– Сами ловили… А так – три четверти фунта хлеба в день на брата. Из них одна четверть отчислялась в помощь голодающим. Утром чай с сахарином, вечером чай с сахарином. В обед – бачок супа. Поставят его на стол. Вокруг десять человек. Старший командует: «Поднять ложки», потом – «Кушай воду». Это – чтобы до времени картошку не вылавливали.
– И ни один не пожаловался, – одобрительно покачал головой Михаил Иванович, – ни один… Подождите, подождите, тогда я распорядился, чтобы вам прислали обмундирование. Получили?
– Как же, недели через две пришло. Гусарская амуниция.
– Гусарская? – поднял брови Калинин.
– Кивера, мундиры.
– Носили?
– Кивера единодушным голосованием отвергли. А мундиры взяли; только чего-то спарывали с них. А потом получили английские ботинки, вроде танков. Но прочные, износа не было.
– В какой нищете жили! – качал головой Калинин. – Даже вспомнить страшно. И уж если тогда в лаптях да исподнем господ империалистов разбили, то теперь-то справимся с фашистами. Но тяжелой ценой…
Я рассказал о том, что видел на рынке. Михаил Иванович слушал внимательно. Изредка делал замечания:
– Горе народное, а люди все те же, что и в гражданскую войну – не жалуются, не паникуют. Это их терпение на нас, руководителей, двойной ответственностью ложится. Так?..
Потом опять начинал расспросы:
– А какой процент смертности в ваших госпиталях? Не знаете? Плохо. Должны знать, обязаны… А как с бельем в госпиталях? Тоже не знаете? Непохвально. Иной раз командиры наши словно по картам шагают, а не по земле: бойцов не замечают, а видят только высоты, лесные массивы да водные рубежи. Хочу надеяться, что вы к таким не принадлежите.
Беседа шла легко, свободно, касаясь самых различных мелочей солдатского быта. Но не один быт интересовал Михаила Ивановича.
– Как у вас с просвещением бойцов? Не полагает это кое-кто за пустяки?
Я вспомнил его слова, сказанные еще вначале, «просите, чем в силах, помогу». Решил пожаловаться на нехватку газет. Калинин погрозил пальцем:
– В этом на мою поддержку не рассчитывайте – газет у вас достаточно. Вполне достаточно! Центральные, фронтовые, армейские, корпусные, – считал он по пальцам. – Но с газетами работать надо. С каждым экземпляром! А вы, как видно, не умеете. У нашей партии богатые традиции работы с печатным словом. Неужто позабыли?
Михаил Иванович рассказал, как до революции распространяли газеты и листовки на Путиловском, как тогда вели пропаганду большевики-агитаторы.
– Об опыте партии никогда не следует забывать. Особенно в час такой войны, как нынешняя…
Мы вышли на пустынные кремлевские улицы. Менялись караулы. Рослые, один к одному, бойцы в пригнанных шинелях с винтовками на плечо печатали шаг. Влажный воздух поглощал удары кованых сапог. Правая рука чертила дугу – вперед до пряжки, назад до отказа.
Катуков остановился, залюбовавшись. Его сердце «кадрового военного» не позволяло спокойно пройти мимо.
– Эко топают, шельмецы. Давно такого не видывал. Я почему-то припомнил Петю Мочалова, его взвод в мятых, кургузых, прожженных шинелишках.
– Наши не хуже.
– И то верно, – быстро согласился Катуков. Со Спасской башни несся хрустальный перезвон курантов.
Как по команде, мы подняли головы. Под маскировочным чехлом угадывался контур рубиновой звезды…
Назавтра мы выехали из Москвы. Знакомая уже дорога. Голые деревья, топкая грязь, размытые объезды. Нетерпеливое чувство возвращения в свою армию.
В армии заканчивались батальонные учения. Шалин подготовил приказ, в котором подводились их итоги. В числе отличившихся значился командир взвода лейтенант Духов.
– Не ошибка ли? – усомнился я. Шалин укоризненно посмотрел на меня. Однако снял трубку и позвонил в бригаду.
– Нет, не ошибка. Лейтенант Духов, как отличившийся в последних боях, назначен командиром взвода.
Потом начались бригадные учения. Необстрелянные танки «брали» населенные пункты, «блокировали» узлы сопротивления и мчались вперед, далеко выбрасывая из-под гусениц мокрые комья чернозема. Пехота в тяжелых от налипшей грязи сапогах бежала вслед и кричала «ура».
После настоящих учебные бои казались чем-то несерьезным, напоминали детские игры. Но это ощущение надо было подавлять. Исход будущих боев в немалой мере зависел от сегодняшних учебных…
Сразу после учений окрепшая армия, впитавшая в себя новые соки, снялась с насиженных мест. Распрощалась с гостеприимной Сумской областью и двинулась на запад.
По наведенному еще под огнем мосту переправились через темный Днепр, миновали припорошенные первым снегом руины Крещатика и остановились на западной окраине Киева. Надолго ли?
Из штаба Первого Украинского фронта (как теперь назывался Воронежский фронт) отвечали: не беспокойтесь, ненадолго. Да мы и сами понимали: не такое время, чтобы засиживаться в резерве.
Глава четвертая
1
Не поймешь: то ли поземка, то ли это снаряды взметнули снежную пыль. В летучем белом облаке несутся танки и самоходки.
Мой бронетранспортер подскакивает на воронках, кренится на ухабах. Справа и слева в случайных окопах, на снегу – стрелки. Они что-то кричат, машут руками. Рада матушка-пехота: за броней наступать веселее.
Артподготовка началась полтора часа назад. Орудийные всполохи разогнали предутренний мрак. Когда «катюши», прохрипев, выбросили последний залп, занимался хмурый, не по декабрю мягкий день. В низком свинцовом небе, радуя солдатские сердца, неторопливо проплыли бомбардировщики, черными кометами промелькнули штурмовики.
Кончилась артподготовка, отбомбились самолеты. Из траншей поднимается пехота. До этой минуты все поле, пока хватал глаз и бинокль, находилось в безраздельной власти металла и огня. А теперь бежать по нему солдату с винтовкой или автоматом. Думалось, после такой артиллерийской (двести стволов на километр фронта) и авиационной молотьбы от немецких позиций ничего не останется, кроме причудливых развалин, вывороченных бревен, рваных кусков бетона. Так нет же – из уцелевшего дота бьет во фланг пулемет, летящие издалека тяжелые снаряды, разрывая снег, добираются до мерзлой земли, совсем рядом захлебываются автоматы.
Но что бы там ни было, надо наступать. Командиры взводов с пистолетами в руках кричат: «Вперед!», «Давай!» и еще слова, которые не принято приводить в книжках. Уже плетутся в тыл первые раненые, уже застыли на снегу первые убитые.
Сотни орудий, сотни самолето-вылетов – это превосходно. Но когда пехотинцы поднимаются в атаку, редкой: цепочкой бегут и падают среди воронок, им – одиноко, сиротливо. Вот почему они возбужденно машут сейчас руками, пропуская вперед «тридцатьчетверки», самоходки, бронетранспортеры…
По тогдашним правилам танковые корпуса не должны были ввязываться в дело с началом наступления. Им надлежало ждать, пока пехота прорвет вражескую оборону на всю глубину, а потом, воспользовавшись «чистым прорывом», рвануть вперед, чтобы, как говорят танкисты, «только кустики мелькали».
С такими «чистыми прорывами» я нередко встречался в лекциях и ученых трудах до и после войны. А вот во время войны как-то не приходилось…
Мы наступали из района Грузков – Бышев – Мотыжин вместе с общевойсковой армией генерала Москаленко, чтобы рассечь немецкий фронт. Позади у этой армии сотни километров освобожденной украинской земли и за каждый плачено кровью. Батальоны и полки поредели, не хватало материальной части, растянулись тылы. Хороши бы мы были, если б ждали, пока измученная, потрепанная в боях пехота сделает для нас «чистый прорыв».
Командование танковой армии через полчаса после артподготовки бросило в наступление свои бригады. Мой бронетранспортер в боевых порядках одной из них. Сквозь завесу снежной пыли пытаюсь следить за полем. Взметающиеся темные столбы все ближе. Вражеская артиллерия нащупывает нас. Рассредоточиться нельзя. Один танк взял в сторону и замер с перебитой гусеницей – наскочил на мину.
Завязывается упорный огневой бой с зарытыми в землю, упрямо огрызающимися немецкими танками.
Укрыв бронетранспортер в низине, лезу на гребень. Ватные брюки, полушубок связывают движения. Мокрый от пота, выбираю наблюдательный пункт. Снежная пелена редеет. Неяркое декабрьское солнце вспыхивает на побеленных бортах танков. Танки схватились с «тиграми», «пантерами», «фердинандами».
В бинокль я различаю вспышку выстрела. Но ни орудия, ни немецкого танка не вижу. Снова вспышка. Будто из земли, вылетает вражеский снаряд, завывая проносится над головой и с грохотом ложится метрах в ста позади.
Нелегко дается нам прорыв. Артиллерия отстала. Тяжелых танков у нас нет: КВ сняты с вооружения, ИС еще не поступили.
Но остановиться нельзя. Надо таранить, буравить, прогрызать вражескую оборону, уничтожать, блокировать огневые точки. Потом будет легче. На оперативном просторе «замелькают кустики».
И снова транспортер трясется по разбитой танками колее. Мокрые снежинки белыми кляксами облепляют его со всех сторон. Ни к чему нам эта декабрьская оттепель. Сколько горя хлебнут из-за нее водители, сколько машин застрянет в пути!
Танки набирают скорость. В прорыв входят все новые подразделения. Прорыв расширяется. Это уже не тонкая стрела, а пучок стрел, каждая из которых проникает в глубь немецких позиций.
Корпус Кривошеина, раздвигая коридор прорыва, взял строго на юг, чтобы перехватить железную дорогу Казатин – Фастов и выйти на тылы белоцерковско-фастовс– кой группировки. Во втором эшелоне корпуса двигается бригада теперь уже полковника Горелова. К середине дня мне удается побывать у него.
Горелов официально докладывает о готовности «выполнить любое задание командования», а я смотрю на него, рослого, крепкого, даже зимой не расстающегося с черной, надвинутой на глаза танкистской фуражкой, и радуюсь. Нет, женитьба Горелова не ослабила нашу дружбу.
Все приятно мне в Володе. И его верность танкистской форме, и порядком потертая шинель, и простые солдатские валенки.
Кое-кто из командиров зимой сшил себе из немецких шинелей отороченные мехом венгерки, щеголяет в немыслимых кубанках и роскошных бурках. Горелов нипочем не изменит форме.
– Валенки-то не совсем по погоде, – замечаю я Владимиру Михайловичу, когда мы идем вдоль опушки леса.
В лесу чуть ли не мартовский запах таяния. На согнувшихся под тяжестью мокрого снега ветках дрожат? длинные сосульки.
– А в сапогах утром холодно. Вчера двое отморозили ноги. Дурацкий декабрь… Кадалов!.. Кадалов, в овраг лезешь! – вдруг кричит Горелов в кусты.
И, не надеясь, что его услышат, бежит наперерез «тридцатьчетверке», ползущей по склону.
Задыхаясь, нагоняет меня.
– У этого парня страсть какая-то всегда напролом переть. Надо не надо все равно прет.
Мы заходим в хатенку на окраине Лисовки, где остановился Горелов. Я сразу замечаю: никаких признаков Ларисы. Редко, когда я застаю их вместе. Конечно, у каждого свои заботы. Но не только это. Они стараются не афишировать свой брак, никому не мозолить глаза своим тревожным счастьем. Особенно, как мне кажется, Лариса. Она даже внешне хочет быть менее приметной, отдаленно не напоминать балованных фронтовых жен. Никогда не видел на ней ни хромовых сапог, ни ушитой в талии шинели, ни кокетливой кубанки…
Обхватив ладонями поллитровую кружку, Горелов прихлебывает горячий, круто заваренный, приторно сладкий чай.
– Почему нас до сих пор в резерве держат? Корпус на Ирпене топчется, а мы здесь прохлаждаемся. Как начинается наступление, я сам не свой. После Белгорода мне все кажется, что вот оно, последнее наступление. Не выдержит фашизм, развалится как трухлявый пень.
Горелов предупреждает мои возражения:
– Прекрасно знаю: не развалится. Надо еще бить и бить. А все-таки – вдруг да лопнет? Не надо мне объяс– нять, Кириллыч. Я ей-же-ей все разумею. У нас комсомольская ячейка имя товарища Тельмана носила. Каждое собрание начинали песней «Заводы, вставайте».
Есть в этом умудренном войной полковнике что-то очень мне дорогое от комсомольца начала тридцатых годов.
– Не могу, чтобы другие рядом наступали, а я с бригадой в резерве ковылял, – продолжает Горелов, наливая себе из термоса новую кружку. – Думаете, самолюбие? Есть и оно. Но это не главное. Как никогда сегодня уверен – надо вводить бригаду в бой.
Он вынимает из планшета сложенную карту, расстилает на столе.
– Немцы к Корнину силы подтягивают, контратаковать будут. Упредить бы. А бригада в тылу околачивается…
Я связываюсь по телефону с командармом. Не успеваю повторить доводы Горелова, как слышу недовольный голос Катукова:
– Надо резерв пускать, передай Кривошеину. Я киваю Горелову, и он удовлетворенно потирает руки, приглаживает зачесанные назад черные волосы, проводит тыльной стороной ладони по щекам – побрит ли перед боем.
Я передаю трубку телефонисту. Улыбаясь, гляжу на Горелова.
– Все ясно?
– Так точно, товарищ член Военного совета. Абсолютно все, Николай Кириллыч. Вы заметили, что в полосе наступления корпуса находится станция и районный центр с названием – Попельня. Как говорится в одном анекдоте, «имени тебе…»
Надо ехать в штаб Кривошеина. Пока я разговариваю с «дедушкой» Ружиным, Горелов наставляет водителя моего транспортера. Я не слышу слов, но догадываюсь о содержании. Владимир Михайлович, как обычно, требует, чтобы транспортер не лез «куда не положено».
В штабе корпуса спокойно. Пожалуй, излишне спокойно. Деловито снуют офицеры с папками, связисты шестами цепляют за ветки деревьев провод, у мазанки, на белой стене которой начертано углем «ПСД», тормозят мотоциклы. Низкие подоконники хат уставлены телефонами ящиками раций, коробками от немецких мин, приспособленными штабниками для бумаг.
Начальник штаба, прижав гильзами края карты, докладывает обстановку. Ничего нового. Все это я уже слышал от Горелова.
– Где комкор?
– Впереди.
– Точнее.
Полковник показывает точку километрах в двух к югу от штаба.
– Какая с ним связь?
– Тянем нитку. Рация барахлит…
Мне не совсем ясно, что выигрывает комкор, приблизившись со своей опергруппой на два километра к войскам. Некоторые любят, чтобы на вопрос старшего: «Где командир?» – начальник штаба горделиво ответил: «Товарищ Первый впереди». Может быть, и бывалый вояка Кривошеин поддался этому поветрию?
В чахлой рощице сбились в кучу десятка два окрашенных в белый цвет и уже ставших грязными «студебеккеров» и «виллисов».
Останавливаю первого же офицера:
– Где генерал?
– У себя в салоне.
Ни тени иронии. Скромная почтительность – и только. Здесь все уже привыкли к тому, что у комкора «салон».
В летучке над картой мудруют генералы Кривошеин и Штевнев – командующий бронетанковыми войсками фронта. Они давние приятели, и, когда начинаются бои, Штевнев обычно приезжает в корпус. Нам это на руку. Штевнев – умный, серьезный, образованный командир.
Я подсаживаюсь к столу.
– Мы тут насчет второго эшелона размышляем, – говорит Штевнев. – Комкор, как всякий запасливый хозяин, хочет придержать его для развития успеха в глубине. В том есть свой резон. Но я полагаю – надо немедля пускать Горелова. Время потеряем.
– Могу разрешить ваши сомнения, – объявляю я. – Командарм приказал вводить бригаду в бой.
Кривошеий, подперев руками бритую голову, молча уставился в карту. Разумеется, приказ есть приказ. Но важно, чтобы командир корпуса удостоверился в его целесообразности, чтобы это было не навязанное кем-то решение, а принятое самим, даже если придется отказаться от каких-то своих мыслей или перешагнуть через собственное самолюбие.
Кривошеий, нахмурившись, слушает доводы Штевнева и мои. Папироса у него погасла, пепел сыплется на глянцевитые листы.
– Так, так, – раздумчиво повторяет комкор, циркулем измеряя расстояния на карте.
Потом с шумом отодвигает стул, решительно встает:
– Ясно.
Крепкие волосатые пальцы вдавливают папиросу в дно пепельницы, по ободу которой вьется готическая надпись.
– Ясно.
Я с облегчением поднимаюсь из-за стола. Теперь можно быть уверенным, что Кривошеин одолел свои сомнения и станет осуществлять приказ с настойчивостью и опытом горячего, знающего генерала.
Летучку заполнили офицеры опергруппы. Радист громко и монотонно вызывает «Тюльпан». Яростно крутит рукоятку аппарата телефонист с привязанной к уху трубкой. Все шумы и разговоры перекрывает раскатистый командирский голос Кривошеина.
Я возвращаюсь в Лисовку. На пороге хаты, в которой мы распивали чаи, меня встречает старуха хозяйка.
– Нема полковника билыпе. На вийну пишов. Ходуном ходит рощица, растревоженная надсадным гулом танковых моторов. Машины, подминая кусты, ломая чахлые деревца, выбираются на дорогу.
Я спешу в батальон, которым командует майор Гавришко. Хочу встретиться с ним, поговорить с бойцами.
– От ваших действий многое зависит, – напоминаю я солдатам, – в первую голову судьба Казатина.
Рассказываю о планах немцев, мечтающих вернуть Киев.
– Неужели надеются? – с сомнением переспрашивает лейтенант в настолько грязном полушубке, что трудно поверить, будто он когда-то был белым. – Какой же они кровью за это свое упрямство платят…
Гавришко – круглолицый, широкоплечий, в длинной-кавалерийской шинели объясняет танкистам, как надо. идти на таран. Это излюбленная тема комбата.
– …Заходи сзади, – жестикулируя, рассказывает Гавришко, – и бей гусеницу так, чтобы ленивец к чертовой маме летел. Ударяй лбом – сам цел останешься. Тут котелок нужен. А то иной сгоряча рванет – машину свою погубит и сам зубы с кровью выплюнет…
Горелов ценит Гавришко, его способность действовать расчетливо и осторожно, его умение беречь людей и технику. Когда после боя подводят итоги, неизменно оказывается, что в батальоне Гавришко наименьшие потери, а воевал он нисколько не хуже других.
Я согласился с планом Горелова, решившего пустить батальон Гавришко первым, с тем чтобы он ночью форсировал Ирпень и с тылу ударил по Корнину.
Едва стемнело, бригада, рассредоточившись, потянулась на юг. Возле корпусного наблюдательного пункта, оборудованного на соломенной крыше длинного сарая, я попрощался с Гореловым. А часа через два услышал голос его радиста:
– Бригада с помощью саперов, разминировавших проходы, и партизанского отряда, составившего танковый десант, ворвалась в Корнин. Немцы откатываются на юго-запад.
А еще через два часа 1-я гвардейская бригада доложила об освобождении Попельни.
Ночью вернулась зима. Дороги отвердели. Застрявшие днем машины двинулись вперед. Мы обогнали их в темноте. Однако болотистые берега Ирпеня не удалось одолеть своими силами. Помог дежуривший здесь тягач.
Рассветало. Холмистое поле к югу от Ирпеня, дорога на Попельню являли собой картину недавнего боя. Обуглившиеся громады немецких танков, остовы сгоревших автомашин, брошенные орудия, ящики с нерасстрелянными снарядами, набитые патронами металлические пулеметные ленты. И всюду – у машин, танков, пушек – серозеленые шинели убитых солдат.
Я ехал с оперативной группой Кривошеина. Когда, не доезжая Попельни, мы остановились, Кривошеин удовлетворенно вздохнул:
– Ваш Горелов не худо поработал.
– Да, – согласился я, – наш Горелов потрудился. Кривошеий устало улыбнулся, сделал какое-то нехитрое движение руками, которое должно было заменить ему утреннюю гимнастику – комкор не спал двое суток, – и зычно гаркнул:
– По машинам!..
В Попельне – следы такого же разгрома. Но здесь меньше танков и больше легковых машин. Прямо международная выставка: «хорьхи» и «шевроле», «бьюики» и «форды», «оппель-адмиралы», «оппель-капитаны», «оппель-кадеты».
На стене школы надпись мелом: «Хозяйство Горелова здесь». Слово «здесь» перечеркнуто и под ним решительная стрела, нацеленная на юг.
Мы гурьбой вошли в школу. Длинный стол от одного конца комнаты до другого. Бутылки, бутылки… На больших блюдах замысловато разложенные салаты, паштеты, поросята с бумажными усами. На стене разноцветные буквы: «Gott mit uns». С потолка свешиваются еловые гирянды. Пряный запах хвои стоит в воздухе.
Я так и вижу Горелова, насмешливо оглядывающего зал, где немцы собирались справлять рождество. Это он, конечно, поставил в коридоре часового, строго-настрого наказав ему никого не пускать до приезда командования.
У школы останавливались новые машины. Коридоры оглашались громкими голосами, топаньем сапог. В классах обосновывались офицеры опергруппы Кривошеина.
Возле одной из дверей встретили второго часового. Здесь, в темной клетушке, среди карт, глобусов и учебных скелетов, находились пленные, захваченные бригадой Горелова. Одного из них – начальника штаба танковой дивизии – надо было допросить в первую очередь.
В пустующий класс ввели высокого сухощавого офицера со светлыми аккуратно зачесанными волосами. Он опирался на суковатую палку, унизанную металлическими жетонами. Одного взгляда на полковника, на его парадный мундир с орденами и нашивками было достаточно, чтобы убедиться: кадровый офицер Кривошеий показал на стул. Немец кивнул и сел. Командира корпуса интересовали оперативные сведения. Полковник Лео Бем отвечал сухо, односложно.
Через несколько минут Кривошеина вызвали. В комнате остались немец, лейтенант-переводчик, который все время воевал со своей не желавшей писать вечной ручкой, и я.
– Отложите автоматическое перо, – посоветовал я лейтенанту, – и переводите.
Беседа шла неровно, скачками. Порой Лео Бем, задумавшись, умолкал. Он кусал нижнюю губу, длинными пальцами тер висок. Я никак не мог понять происхождение вдавленного розоватого ободка вокруг левого глаза. Потом сообразил: монокль. Полковник имел обыкновение пользоваться моноклем. Но то ли потерял его, то ли при мне стеснялся…
Пусть господин генерал поймет его верно… Он, Лео Бем, до последней минуты был верен присяге и фюреру. Если бы не попал в плен, продолжал бы сражаться против русского большевизма, хотя сейчас ему очевидна бесперспективность такой борьбы.
– Так, может быть, человечнее было бы прекратить ее? – спросил я.
– О нет, es ist ausgeschlossen. Величайшая сила инерции мышления и повиновения. Вы, господин генерал, плохо знаете немцев. Нужен очень сильный удар по психике, чтобы это мышление сползло с привычных рельсов… Он, Лео Бем, однажды получил такой удар. Полковник показал палкой на свою ногу. После ранения на Дону он долго лежал в госпитале на окраине Мюнхена. Лежал и думал. Было о чем думать.
Сталинград, бомбежки германских городов. И все-таки, вернувшись на фронт, действовал по-прежнему.
– Несмотря на все – Сталинград, Днепр, Киев, – мы продолжали недооценивать русских. Будь проклята эта пагубная инерция! – воскликнул Бем.
Лейтенант снова занялся своей ручкой.
– Разведка нам доносит о приготовлениях русских, мы даем привычные распоряжения, пишем воззвания, – тихо продолжал Бем, – мы очень верим в высокопарные воззвания. А для поднятия духа офицеров устраиваем рождественский вечер, на который русские танки приходят прежде, чем провозглашен первый тост за фюрера и победу…
Я внимательно слушал эту исповедь. Полковник был, вероятно, искренен. Армия, которую он представлял, еще не выдохлась. Она исступленно сопротивляется. И будет сопротивляться! Ведь не каждого немца удается оставить хоть бы на одну ночь наедине с его мыслями под охраной красноармейца.
Чувство, о котором говорил Горелов, испытывал и я, и не только я. Казалось, еще ударить, да покрепче, – и покатится под откос фашистская махина, костей не соберет. Понимали: так просто и быстро это не случится. А все-таки теплилась надежда.
Передо мной сидел пожилой, немало видевший германский офицер, и глуховатым голосом произнесенные слова убивали эту где-то прятавшуюся иллюзию. Фашизм живуч и стоек, его ветвистые корни проникли глубоко в души людей, переплелись с понятиями «отечество», «честь», «долг», «стойкость» и т. п.
Днем на совещании в политотделе корпуса речь шла о том, как повышать наступательный порыв в войсках и бороться с опьяняющей удовлетворенностью успехами.
Одним из самых уязвимых мест оставалось взаимодействие. Не все ладилось с информацией, связью.
Не миновало и суток, как пришлось в этом убедиться. Утром со стороны станции Попельня раздалась стрельба. Отрывисто тявкали танковые пушки, тараторили пулеметы.
Что случилось? Откуда взялся противник?
Но вскоре выяснилось: на станцию наступал танковый полк нашего левого соседа. Там ведать не ведали, что тридцать часов тому назад Попельня освобождена бригадой Горелова.
Нет, никак, ни за что нельзя обольщаться, уповать на «чудо», на самокрушение германского фашизма.
2
Из Попельни я еду на юго-запад, в направлении Казатина. Мотор ревет натужно, скрежещут переключаемые скорости. Бронетранспортеру нелегко дается эта не по-зимнему раскисшая дорога. Талый снег превратился в мутную льдистую жижу. Из-под тяжелых рубчатых колес летят брызги.
Каково-то сейчас полуторкам и «зисам», на которых везут горючее, снаряды, продовольствие.
Мы объезжаем буксующие «эмки», севшие на дифер грузовики. На дороге появляется солдат с поднятой рукой. Транспортер тормозит. Я спрыгиваю на снег.
Солдат смущен.
– Простите, товарищ генерал, не знал.
– Ладно уж, коли остановились, пособим.
– Ведь вот дура, ни в какую! – солдат злобно кивает на беспомощно накренившуюся полуторку.
А от нее, кое-как побеленной полуторки военного времени с фанерной кабиной и брезентовой крышей, во многом зависит судьба наступления. И какого наступления!
Фашистское командование не согласно примириться с потерей Киева, с нашим выходом на Правобережную Украину. Гитлер приказал своим войскам вернуть рубеж Днепра. Пополнив старые части и подбросив новые, он опять захватил Житомир, Коростышев, Радомышль. Наши дивизии с большим трудом и немалыми потерями затупили острие вражеского клина, нацеленного на Киев.
Но немцам не откажешь в упорстве. Над столицей Украины нависла угроза не только с запада, но и с юга, из района Фастова и Белой Церкви.
Достаточно глянуть на карту, всмотреться в очертания линии фронта, чтобы понять замысел гитлеровской ставки, решившей сходящимися ударами взять Киев обратно. Но замысел этот не должен осуществиться ни за что на свете! Не для того захлебывались в ледяной воде Днепра наши бойцы. Не для того застыли почерневшие «тридцатьчетверки» на окраинах Киева. Не для того свободно вздохнули наконец жители Правобережья!
Наша танковая армия и армия Москаленко бьют в стык двух немецких группировок. Щель все шире, глубже, как от топора, раскалывающего бревно. Чем дальше мы вклинимся на юго-запад, тем больше перервем вражеских коммуникаций. И тем прочнее будет положение Киева, тем ближе государственная граница.
Вот почему нам нельзя, никак нельзя задерживаться. Несмотря на эти темные, прихваченные ломким ледком лужи. Несмотря на усиливающееся сопротивление уже пришедших в себя гитлеровцев.
Казатин взять с ходу мы не сумели. На НП, что оборудован на южной окраине Белополья, я слушаю рассказ о неудавшейся атаке. Наши устремившиеся вперед танки приняли боевой порядок уже тогда, когда заработала немецкая артиллерия. Рывок! Еще рывок!.. И пришлось откатиться назад.
Офицер, распахнув полы полушубка, достает часы: через семнадцать минут – «Ч».
Черные ракеты дымной дугой полосуют небо. Машины, развернувшись широким веером, идут на Казатин. Все гуще дымки выстрелов, все плотнее стена разрывов…
Танковая атака опять захлебывается.
Немцы уцепились за город. В нем скрещиваются дороги на четыре стороны света и сосредоточены огромные склады (по данным разведки, их не успели вывезти). Через Казатин снабжается корсунь-шевченковская группировка.
Но эти же обстоятельства требуют, не мешкая, брать город. Принято решение о ночном штурме. Вечером Подгорбунский с несколькими бойцами пробирается в Казатин. В наушниках я слышу голос Подгорбунского, искаженный рацией: «Нахожусь в районе станции… Идет выгрузка танков… Много танков… Улицы забиты машинами… Как меня поняли?..»
Мы тебя, Володя, поняли хорошо. Жди нас в районе станции.
Представляю себе, как в сотне метров от немецких эшелонов, возле снующих машин, сидит в канаве Подгорбунский и лихорадочно шепчет в микрофон…
Удар по станции должен наносить полк подполковника Бойко. Уже давно прошло время, назначенное для выступления, а полк еще не готов.
Сдерживая негодование, я подхожу к Бойко:
– Когда же вы наконец?..
Подполковник вытирает руки о почерневший полушубок, поправляет ремень, вытягивается:
– Горючее задержали, черт их батька. Да вы, товарищ член Военного совета, не беспокойтесь.
Невозмутимость Бойко может вывести из терпения даже самого хладнокровного.
Я помню, что делается на дорогах. Но для командира, ставящего под угрозу наступление, оправданий не существует.
– Корпусную операцию срываете!
– Того не бывало, чтобы Бойко операцию сорвал…
Офицеры в полку – это я как-то слышал – зовут своего командира «хитрый Митрий». Неторопливый увалень Бойко и впрямь был горазд на выдумки. Но что придумаешь сейчас, когда истекает время, когда другие полки движутся на Казатин, а здесь еще не залили баки, не пополнили боекомплект?
Замполит майор Ищенко снует среди машин, кого-то разносит, кого-то уговаривает и по возможности старается лишний раз не наскочить на меня.
Я знаю Бойко не первый день. Знаю, что, волнуясь, он делается особенно медлительным и неразговорчивым. Я не привык ругать Бойко, и он не привык к нагоняям. Но сегодня…
Отгибаю рукав. Без пятнадцати два. А выступать полк должен был в двадцать четыре ноль-ноль.
– Как же вы теперь вывернетесь, хитрый Митрий? Бойко улыбается. Крылья широкого носа ползут вверх, глазки тонут.
– И начальство прослышало про мою кличку?.. Ну что ж, постараемся и здесь схитрить… Танки мои пойдут напрямую. По железнодорожному полотну. Время наверстаем и прямо на станцию прибудем…
Тонкий серп луны прорезаеттяжелые, быстро несущиеся на восток облака. В темноте танки грохочут по шпалам, по рельсам. Головная машина движется с включенными фарами. Немцы приняли ее издалека за паровоз. А когда поняли, в чем дело, было уже поздно.
Танк старшего лейтенанта Филатова первым же снарядом угодил в эшелон с боеприпасами. На станции поднялось нечто несусветное.
Филатов выскочил из своего подбитого танка. Бросился с автоматом в канаву. Оглянулся – рядом человек.