Текст книги "Танки повернули на запад"
Автор книги: Николай Попель
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Я пишу обо всем этом с надеждой и откровенным назиданием. Пусть молодой офицер – а быть может, не только молодой, и не только офицер, а всякий имеющий права и власть по отношению к другим – лишний раз взвесит свои слова и свои действия: нет ли в них чего-нибудь от высокомерной бесцеремонности, от барского презрения к подчиненным…
Когда Жукову надоело браниться, он приказал мне выяснить, где же бригады, посланные на помощь Леонову, и что делается у самого Леонова.
Миновав Шаровку – неприметную деревушку южнее Богодухова – я настиг танковый батальон, двигавшийся к Высокополыо. Утром немцы напали на этот батальон, подбили четыре танка. Прямым попаданием разнесло кухню; от нее остались только макароны, повисшие на деревьях.
Все это я узнал от худого, с мешками под глазами и запекшейся на губах кровью командира батальона.
– Народ жрать хочет. Семечками пробавляемся.
– Где пехота? – спросил я. – Много ее?
– Чуть вперед ушла, – комбат пожал плечами: – Как сказать, много ли. Хозяйство наподобие моего. И пощипано не меньше.
– Командуйте «Подъем». И – вперед.
– Слушаюсь, – устало ответил комбат.
Пехота двигалась по кукурузному полю. Толстые стебли хрустели под сапогами.
А ведь среди солдат большинство вчерашние крестьяне! Такое безразличие порождает только война. Здесь можно укрыться от немецких самолетов – и на том спасибо, остальное сейчас неважно.
В руках у солдат круги подсолнечника, прихваченные еще там, где остановились танкисты. Они лузгают семечки, поглядывают на небо. Некоторые разулись. Ботинки и сапоги переброшены через плечи.
– Куда следуете? – спросил я бойца с нескладной расползающейся скаткой.
– Куда прикажут, – бесхитростно ответил он.
– Командира взвода ко мне.
Подбежал лейтенант. Пистолетная кобура и полевая сумка болтались на животе. Он отодвигал кобуру на бок, отбрасывал сумку за спину. Но они почему-то снова оказывались на животе. Нет, командир взвода не знал маршрут. Ротный ответил что-то насчет помощи какому-то не то полку, не то батальону, попавшему в окружение.
Только командиру батальона была известна задача, и только он сохранил бравый воинский вид.
– Почему не доводите задачу до личного состава? – удивился я.
– Замполит и парторг выбыли по ранению, – моргал белесыми ресницами черный от загара старший лейтенант. – Один все дыры не заткнешь…
Собрали батальон. Я в двух словах объяснил обстановку. И двинулся дальше.
Нас припорошило землей от снаряда, разорвавшегося неподалеку у канавы. Поднимаясь, Серенко застонал:
– Что с вами, Михаил Федорович? – обернулся я.
– Он еще позавчера ранен, – вмешался Леонов. – И контужен…
Командир бригады, сам раненный в бок, лежал тут же, на дне узкой, кое-как отрытой щели.
– Обо мне доложил комкору, а насчет себя ни-ни, – удлиненное с острым подбородком лицо Леонова свела гримаса боли, уголки тонкогубого рта поползли вниз, нос покрылся бисеринками пота. – Он под гимнастеркой перебинтован. И слышит одно слово из десяти.
Серенко между тем неестественно громким голосом отдавал распоряжения начальнику штаба бригады:
– Батальон пехотный вправо выдвинуть! Пусть высоту зубами держат!.. Танкистов, какие без машин остались, туда же, в цепь!
Начальник штаба подполковник Гусаковский, кивая, что-то писал левой рукой. Правая висела на черной косынке.
Но не только о своем ранении не хотел говорить Серенко. Умолчал он, как я узнал позднее, и о куда более страшном несчастье, обрушившемся на него в эти дни.
Хочу передать все, что сохранилось у меня в памяти о Михаиле Федоровиче Серенко.
Мы с ним однолетки, оба крестьянские сыновья. У обоих почти вся жизнь протекала в армии (у Михаила Федоровича был, правда, недолгий период увольнения в запас). Мне близка судьба батрака Серенко, мальчишкой ставшего красноармейцем.
Многие мои сверстники проделали такой же путь – рота, курсы, книги, политработа. Если и выделялся чем-нибудь Серенко, то своей одержимостью. Молчаливой, гордой одержимостью. Никому не говоря, ни у кого не прося помощи, он мог просидеть всю ночь над немецкими глаголами или над схемой танкового мотора. Он принадлежал к числу людей, которые знают гораздо больше, чем обнаруживают перед другими. Но сдержанность их не от высокомерия, а от скромности. Окружающие обычно чувствуют скрытую силу таких людей. Одних она притягивает, других – отталкивает.
Как-то на совещании в политотделе корпуса замполит одной бригады изрек:
– Надо заботиться о своем авторитете. Серенко неприязненно перебил:
– Надо делать свое дело. Тогда и авторитет будет…
Делал свое дело Серенко с той же непоказной одержимостью. Он сам проводил сборы парторгов и агитаторов, на рассвете присутствовал при закладке продуктов в батальонные кухни, сидел в снайперских засадах.
Начальнику политотдела корпуса не полагается возглавлять танковые атаки. И хотя я неоднократно напоминал об этом Серенко, а он вовсе не возражал, каждый раз «тридцатьчетверка» Михаила Федоровича снова и снова оказывалась впереди. В нашей армии ни один политработник категории Серенко не имел столько ранений, сколько он.
Когда в марте корпус Гетмана совершал переход от Курска к Обояни, я увидел, что Серенко идет без шинели.
– Еще не было приказа о переходе на летнюю форму одежды, – остановил я полковника. – Где ваша шинель?
– Да… забыл в машине.
Потом мне случайно стало известно, что он отдал шинель раненному при бомбежке бойцу, которого бил озноб.
Уже после прорыва на Белгород и Богодухов ночью на марше я догнал роту ПТР. В паре с щуплым солдатом противотанковое ружье нес полковник Серенко. Я сделал вид, что не узнал его, а он – что не заметил меня.
Если бы это был кто-то другой, не поручусь, что не заподозрил бы в подлаживании к солдатам, в стремлении любыми средствами снискать популярность (случается иногда такое с нашим братом). Но Серенко при всей своей замкнутости был на удивление прямодушен и непосредствен. Раненый зябнет – на шинель. Солдату не хватает силенок тащить противотанковое ружье – подставляет свое плечо.
Более всего, пожалуй, Михаил Федорович не выносил угодничество, лесть. Уловив заискивающие интонации, настораживался.
– Честному незачем на брюхе ползать, – говаривал он. Серенко имел даже специальное слово, которым клеймил подхалимство, – «стелаж». Убедить его, что слово это имеет совсем иной смысл, не удавалось.
– Стелаж – прежде всего, от глагола «стелиться», – настаивал он.
И поди пойми у Серенко, всерьез он или в шутку – лицо непроницаемо, брови сведены, будто прочерчены углем.
Именно с нелюбовью Серенко к подхалимству молва связывала один случай.
Начальником АХО в корпусе служил некто капитан Изотов, белозубый веснушчатый верзила. Этот офицер с повадками бравого рубаки славился беззастенчивым подобострастием, которое, конечно же, отлично уживалось с хамством по отношению к подчиненным.
Примитивный Изотов не понял, что его подхалимство вызывает неприязнь Серенко. Решил, будто просто не сумел угодить. Но чем больше старался, тем враждебнее смотрел на него начальник политотдела. А тут еще стало известно, что Изотов нагло ведет себя по отношению к девушкам-связисткам.
На парткомиссии, разбиравшей заявление Изотова, выступил Серенко, и капитана не приняли в партию.
Начальник АХО сообразил наконец, что на такого, как Серенко, не угодишь. Озлобился и задумал «собрать материальчик». Стал подсматривать, подслушивать. «Дежурил» в кустах у палатки Серенко.
Как-то вечером – было это еще до начала летних боев – к Серенко зашла Пименова, комсорг роты связи. Изотов тут же занял свое место в кустах, не сомневаясь, что «застукает» полковника: знаем, мол, мы этих аскетов, чистоплюев…
Серенко, услышав шорох в кустах, поднялся:
– Одну минуточку, товарищ Пименова. Вышел из палатки, обогнул ее, остановился у кустов, в которых ни жив ни мертв скорчился Изотов, и… помочился прямо на спину начальника АХО.
В бригаде Леонова служили сыновья Серенко: младший, Борис, – номером в орудийном расчете и старший Виктор, – командиром огневого взвода. Борис попал в армию не без помощи отца, его возраст еще не призывался, и во Фрунзенском райвоенкомате Москвы с ним отказывались разговаривать. Виктор же после Саратовского арту– чилища подал рапорт с просьбой направить в корпус, где служили отец и брат.
Михаил Федорович ничем не выделял сыновей, не опекал их. Когда ему стало известно, что огневой взвод лейтенанта Серенко отстал на марше, а командир батареи не спросил за то с лейтенанта, он наказал командира батареи. И, чтобы не оставалось неясности, объяснил: «За либерализм к начальническому сыну».
Борис держался с братом официально, называл его «товарищ лейтенант» и, даже принося письмо от матери, просил разрешения обратиться. Не поручусь, что в этой смиренной почтительности не таилось подтрунивание. Озорной Борис не особенно походил на вежливого братца…
Да, Михаил Федорович не давал поблажек сыновьям. Но в бою он чаще всего находился в бригаде Леонова, а в трудную минуту танк его не раз появлялся в районе огневых позиций 76-миллиметровой батареи…
Бои у Высокополья с первого выстрела отличались напряженностью. Наступательная инерция бригады Леонова была на исходе. А тут – свежая, отдохнувшая эсэсовская танковая дивизия, которая успела оборудовать рубеж и выслать вперед охранение. Бригаде не удалось нанести неожиданный удар, а для планомерной атаки сил явно недоставало.
Немцы, сразу почувствовав свое преимущество, перешли в контратаки, пытаясь зайти с неприкрытого фланга.
Наши танки стояли на незащищенном месте. Окапываться приходилось на виду у врага, под его прицельным огнем.
Высохшая в это жаркое лето канава, что тянулась вдоль поля, стала убежищем для раненых. Не успели подстелить ни соломы, ни сена. Раненые лежали прямо на земле, поросшей чахлой травой, и многие из них тут же умирали.
НП бригады в первый день был вынесен метров на восемьсот к югу от канавы. С него просматривались редкие боевые порядки, видны были немецкие танки, черными черепахами ползущие справа из высокой кукурузы.
76-миллиметровые пушки выкатили на прямую наводку, и надежда была главным образом на них. Дошло до того, что в критическую минуту полковник Леонов поднялся в свою «тридцатьчетверку» и еще с двумя управленческими танками пошел вперед.
Контратаку удалось отбить. Но когда потный, с покрасневшим лицом Леонов вылезал из танка, осколок угодил ему в бок. Командир бригады упал возле гусениц. Его поволокли к канаве.
– Куда несете? – сквозь зубы простонал Леонов. – Давайте обратно, на энпэ.
В щели наблюдательного пункта стоял без гимнастерки и рубахи Серенко. Он сжимал руками мелко трясущуюся голову. Телефонист неумело перебинтовывал ему грудь. Широкий бинт быстро краснел. Когда телефон зуммерил, солдат, не выпуская из рук бинта, наклонялся к аппарату, потом кричал что-то полковнику, нарочито медленно двигая губами. Серенко следил за движениями губ, пытался сосредоточиться, понять.
Леонов и Серенко, оба раненые, продолжали руководить боем.
Справа снова наступали немецкие танки. В батарее вели огонь лишь два орудия из четырех. Серенко вытягивал шею, смотрел в бинокль, наводил стереотрубу, но так и не мог разобрать, почему молчат остальные пушки. Подошел к Леонову и, раздувая ноздри, с трудом произнес:
– Я – на батарею.
Леонов понимал, что значит пускать раненого и контуженного начальника политотдела на огневую.
– Нельзя вам. На вас бригада. Серенко не ответил, но остался в окопе. А на огневых в эту минуту все смешалось. Уцелевшие батарейцы – братья Серенко и еще трое – сгрудились около одной-единственной пушки.
Полковник Серенко видел: на позиции батареи ворвалась «пантера», раздавила эту пушку. Больше он ничего разглядеть не мог. Хотя все так же, в рост, стоял в щели, не опуская руку с биноклем.
Только когда стемнело, санитары вынесли Бориса и еще двух раненых бойцов. НП тем временем пришлось оттянуть к канаве. Серенко разыскал сына. Тот лежал лицом к поросшему травой откосу и беззвучно плакал. Отец опустился рядом и положил ладонь ему на голову. Тот не обернулся.
Вечером Катуков по рации передал приказ на отход бригады от Высокополья. Отходили по вытоптанным кукурузным полям. В темноте неожиданно наскочили на немецкую разведку. Короткая перестрелка – и мы снова устало шагаем на север, к Богодухову, где занял оборону корпус Гетмана.
Утром я прежде всего отправил в госпиталь Серенко… Однако спустя примерно неделю мне позвонил начальник госпиталя и возмущенно доложил о его бегстве.
– Это безобразие! У него нехорошая рана, нагноение, – слышал я из трубки высокий от негодования голос майора медицинской службы.
Сразу же позвонил в корпус Гетмана и вызвал сто второго.
Серенко категорически отказался возвращаться в госпиталь:
– На мне, как на собаке, все заживает. Но я сказал что-то резкое насчет дисциплины, и Серенко глухо отозвался:
– Есть.
В сорок четвертом году мы встретились в подмосковном госпитале в Архангельском, куда оба попали по ранениям.
Тогда, в августе сорок третьего года, наш армейский госпиталь не вылечил Серенко и отправил в тыл. Рана плохо заживала (совсем не «как на собаке»), но все же зажила, а слух восстановился не полностью. Серенко хотели направить на Дальний Восток, но он уперся, отказывался от самых заманчивых постов и добился своего – опять попал на фронт. А через несколько месяцев с новым ранением поехал в тыловой госпиталь, где мы и встретились.
Черные, коротко остриженные и причесанные на пробор волосы Михаила Федоровича не седели. Но сухое лицо стянула частая сетка глубоких морщин. Они бороздили широкий лоб, разбегались от переносья по щекам, вертикальными складками рассекали верхнюю губу.
– Как-то теперь с кадровиками слажу, – гадал Серенко. – Не списали бы на сушу…
Михаил Федорович запахивал на груди халат и продолжал, опираясь на палку, вышагивать по коридору: тренировал перебитую ногу. Так он ходил часами прямой, с негнущейся спиной.
Выписался Серенко раньше меня. Потом дважды заезжал в госпиталь. Первый раз совсем мрачный.
– Ничего не выходит. Стенка. Смертельно блат ненавижу, а тут, если бы имел возможность, воспользовался.
Он с робкой надеждой посмотрел на меня. Но я ничем не мог помочь.
Однако его настойчивость одержала верх, и работники управления кадров поняли: такого человека нельзя «списать на сушу».
Второй раз Серенко приехал в Архангельское уже без палки и повеселевший.
– Говорят: «Нет вакансий на корпусах». А я им: «Пошлите на бригаду». – «Как же так, понижение?» А я им свое: «Какая мне разница – понижение или повышение. Мне на фронт надо!»
Больше мы не виделись. Последний раз Серенко был ранен за несколько дней до окончания войны. И, верный своему обыкновению, не поехал в госпиталь. На «виллисе» ему соорудили какое-то подобие ложа. Так и ездил.
Недели через полторы после завершения войны в бригаду приехал начальник политотдела армии готовить политработников к демобилизации. Посмотрели списки, прикинули, кого в запас, кого в кадры.
– А тебе, товарищ Серенко, подлечиться следует и… на покой.
– Мне отдыхать нечего, – насупился Серенко. – На здоровье не жалуюсь.
– Пенсия тебе приличная обеспечена, – не слушал генерал. – Домик построишь, цветы сажать станешь, внуков растить… Да что внуков! Ты сам еще орел, генерал заглянул в «Послужной список». – Сорок четыре года. Самый возраст для мужчины…
Серенко молчал, и начальник политотдела армии добавил:
– Мое самое категорическое мнение – сегодня же в госпиталь, а там – на пенсию.
Серенко больше не спорил. Он собрал вещмешок, бросил его в «виллис» и уехал.
Ночь была теплая и темная. Ехали с включенными фарами. Впереди рябили светлые полосы дождя. Тускло блестел мокрый асфальт. Водитель тихо напевал, покачиваясь над рулем.
Серенко полулежал на своем ложе и курил, уставившись в колеблемый ветром брезентовый верх. Вдруг он крикнул:
– Стой!
Ни слова не говоря, вышел из машины. Подставил лицо дождю, постоял так и скрылся в темноте. Потом коротко треснул пистолетный выстрел…
Я не оправдываю минутную слабость полковника Серенко. Но знаю: минутная слабость может порой овладеть и сильным человеком. Даже таким сильным, как Михаил Федорович Серенко.
3
Ночное августовское небо багрово от пламени пожаров. Немцы жгут, безжалостно жгут Украину: хлеб, дома, вагоны, амбары, заводы, мельницы. Если бы пот, которым все это полито, не высыхал, огонь оказался бы бессильным.
Ночью бои обычно затихают и алое по краям небо трепетно озаряет картину народного бедствия.
Тихие ночи чем-то страшнее грохочущих дней…
Штаб армии передислоцируется. В непроглядной темени колонну машин ведет Шалин, признанный специалист этого тонкого дела. Увеличишь скорость – колонна разорвется, уменьшишь – машины будут наползать одна на другую. Но главное – не сбиться, оказаться к сроку в намеченном пункте, а не за тридевять земель от него. И уж, конечно, не в лапах противника. Ровные ночные степи не менее трудны для ориентировки, чем глухие леса. Тем более что иные села сожжены дотла. Зато появилось немало новых, не предусмотренных картами дорог, проложенных нашими и вражескими войсками.
Михаил Алексеевич сгорбился возле водителя. На коленях у него – карта, компас, запасные очки. Все это хозяйство вздрагивает на ухабах. Шалин придерживает его руками, не отводя взора от ветрового стекла. За стеклом непроглядный чернильный мрак. Жиденькие снопики света, вырывающиеся из затемненных фар, бегут чуть впереди машины.
Развилка. Шалин касается плеча водителя. Тот нажимает на тормоз. Михаил Алексеевич, кряхтя, выходит наружу, глядит на небо, наклоняется к дороге:
– Наша левая.
Если Шалин ведет, можно не беспокоиться и даже вздремнуть на жестком сиденьи… Впрочем, вздремнуть-то черта с два! Днем, как видно, дорогу нещадно бомбили, и сейчас «виллис» проваливается из воронки в воронку.
Прошу Кучина взять в сторону, ехать параллельно штабной колонне. Но вскоре замечаем, что справа нет машин. Туда-сюда, колонны как не бывало. Вынимаю карту, фонарик, примериваюсь к Большой Медведице. Балыков заглядывает через плечо:
– У деревьев северная сторона мхом покрыта, еще по срезу на пне можно определять стороны света.
– Где здесь деревья? Где пни?
– Верно, чего нет, того нет, – вздохнув, легко соглашается Михал Михалыч.
Приблизительно определив точку стояния, я решаю, что где-то неподалеку должна находиться бригада Бурды. Будем искать.
Кучин колесит по степи. Верх «виллиса» откинут, и Балыков пытается наблюдать за звездами.
Вдруг – такое чувство, будто разверзлась земля. Мы летим куда-то, но не вниз, а вверх. Летим и падаем на землю, которая вовсе не разверзлась. Рядом потирает бок Кучин:
– Вас здорово, товарищ генерал?
– Нет, ничего… В голове гудит. Где Балыков?
– Пошукаем. Как бы на мины не угодить. Балыков, сидевший сзади, совершил самый большой полет и крепче нас приложился оземь. Но и он цел, невредим. Только машина… На месте левого заднего колеса торчит ось.
На взрыв прибежали солдаты. Нет худа без добра. Обычный ночной недоверчивый разговор:
– Вы кто?
– А вы кто?
Бойцы из бригады Бурды. Где КП бригады, не ведают, но могут отвести к командиру батальона. Тот дает связного.
И вот мы перед большим, расползающимся стогом сена. Из глубины его доносятся оживленные голоса:
– Жми. Да разве так жмут?
Я лезу в узкую щель, натыкаюсь рукой на что-то круглое, гладкое. Арбуз. Один, другой. Включаю фонарик.
В норе по-турецки сидят Бурда и Боярский. Перед ними гора арбузов. Пробуют, трещит или не трещит. Бурда радушно протягивает полушарие:
– Редчайший фрукт. И наешься, и напьешься. Я жадно набрасываюсь на арбуз, жую сладкий сочащийся мякиш, рассказываю о ночных злоключениях.
– Утро вечера мудренее, – ободряет Бурда. – «Виллисок» отбуксируем, потом отремонтируем.
От его неунывающей ясности делается легче на душе. Поспать бы!..
Спал, подложив под себя охапку колючего сена. А когда проснулся, услышал чей-то встревоженный голос:
– Неизвестно, сколько у них здесь танков, какие силы. Слава богу, что в темноте не поцеловались. Утра ждать надо…
– Рано бога благодаришь, – отозвался Бурда.
По тону чувствую: он сейчас не склонен балагурить.
– Когда эти танки в лом превратим, тогда согласен господа благодарить. Да и то его-то за что?.. Прежде всего надо разведать, где «тигры», где пехота. Их тут много быть не может – арьергард какой-нибудь. Вперед – автоматчиков с противотанковыми гранатами. Танки чтобы наготове были. Чуть «тигры» зашевелятся – огонь. Не дать опомниться. Рассвет уже…
Оказывается, мы ночуем на одном поле с гитлеровцами. Машины противника, так же как и наши, замаскированы сеном. Неизвестно, кто раньше появился. То ли мы их приняли за своих, то ли они нас. Телефонисты тянули нитку и услышали немецкую речь.
Сна – ни в одном глазу. Вылезаю из норы. В сером туманном воздухе мелькают фигуры, слышатся приглушенные голоса. Ночь кончилась. Багряно-черное небо поблекло. Пожары догорают где-то далеко-далеко. Еще немного и их слабеющий огонь исчезнет в лучах солнца.
Раздается гулкий взрыв противотанковой гранаты. Затем – крики, прерывистая автоматная пальба, разноголосый рев моторов. День начался…
Становится нестерпимо жарко. Кругом падают горящие клочья сена. Соседний стог пылает, подожженный термитным снарядом. «Тридцатьчетверки» опасливо обходят его и катят вперед, на мелькающие в дымке вспышки «тигровых» пушек…
Бурда идет, широко размахивая рукой, сжимающей шлем. Рядом – незнакомый мне подполковник.
– Теперь благодари своего бога, если ты такой набожный… А то – ждать… Как бы чего бы…
– Разве я против? – оправдывается подполковник. Бурда доволен боем, доволен этой импровизированной атакой, и меньше всего ему хочется сейчас распекать осторожного подполковника. Он подходит ко мне, натягивает шлем, опускает руки «по швам».
– Арьергард противника сбит. Уничтожено три «тигра». Насчет прочего потом подсчитаем.
На чернобровом лице сквозь щетину просвечивает нежный румянец.
– Может, позавтракаем чем… бог послал? – он ехидно косится на уныло вытянувшегося в стороне подполковника. – Тем более дорогой гость пожаловал.
Это уже относится к полковнику Соболеву, не спеша вылезающему из легковой автомашины.
Соболев хмуро озирается по сторонам. Втягивает носом дымный воздух, тихо спрашивает у Бурды:
– Что у тебя тут стряслось?
– Утренняя зарядка. Немцам небольшую пробежку организовали.
– Танки были у них? – оживляется Соболев.
– Были. Кажись, восемь штук.
– Они самые. Это же арьергард 19-й дивизии. Вчера вечером исчезли. Как иголка в стоге сена. Я насчет них хотел, Александр Федорович, предупредить тебя.
– Люблю, когда разведчики своевременно предупреждают, – весело издевается Бурда. – Дорога ложка после обеда, глядишь, на ужин сгодится.
Он обнимает за плечи Соболева:
– Идем, кавунами угощу. И наешься, и напьешься. После завтрака Соболев отзывает меня в сторону:
– Товарищ член Военного совета, вы меня кляузником не считаете?
– Не было повода, – с удивлением отвечаю я.
– Сейчас будет. Прошу вас и буду просить командующего и Михаила Алексеевича не посылать меня к генералу Кривошеину.
– А если мы попросим объяснить причины?
– Не откажусь. Сегодня ночью приехал к нему. А он меня не принял. Все-таки если начальник разведки армии по делу, разумеется…
– Ясно. Можно воспользоваться вашей машиной? Я без транспорта. Нет, вы к шоферу садитесь: будете показывать дорогу.
– Куда?
– К Кривошеину.
За последние десятилетия не было, кажется, войны, в которой не участвовал бы Семен Моисеевич Кривошеин. Начал он еще красным конником, водил в атаку танк под Мадридом, воевал у Халхин-Гола. Военный быт стал для него настолько привычным, что он по мере возможности приблизил его к мирному. На фронте не расстается с женой, оборудовал себе сносное походное жилье. Хоть и на колесах, но все же не без уюта. «Салон» – так называют в корпусе жилье Кривошеина студебеккер с будкой, внешне ничем не отличный от обычной летучки. Но внутри…
Я взбежал по лесенке:
– Соболев, не отставайте. Толкнул дверь:
– А-а, Николай Кириллыч, дорогой. В самый раз к завтраку. Солдат, крикнул Кривошеий ординарцу, – ну-ка еще один прибор!
Он радушно улыбается, широко расставив ноги в мягких матерчатых туфлях. Белоснежная рубашка со складочками от утюга заправлена в широкие бриджи. На плечи наброшен халат.
Ощущение такое, будто попал в городскую комнату. Посредине – стол, по стенам – клеенчатые диваны, в углу – железная печурка. Примыкающая к шоферской кабине часть «салона» отгорожена широкой цветастой портьерой. Из-за нее виднеется никелированная спинка кровати. Возле небольшого квадратного окна тонкое зеленоватое зеркало без рамы.
– А не сбросите ль на часок сапоги? – предлагает Кривошеий. – У нас в хозяйстве тапочки найдутся. Вы, похоже, нынче всю ночь на ногах…
Все это говорится вполне искренне, без всяких задних мыслей. Но радушное гостеприимство не распространяется на полковника Соболева. Хотя Соболев – это Кривошеину отлично известно – нынче тоже всю ночь провел на ногах.
У меня был большой соблазн сбросить сапоги, повесить китель на спинку стула. Останавливало одно – хозяин словно не замечал человека, приехавшего со мной. Для него он не существовал. Только потому, что на плечах его были полковничьи, а не генеральские погоны.
– Познакомьтесь, – кивнул я Кривошеину на Соболева, – начальник разведки.
Кривошеий мельком глянул на моего спутника:
– Вроде встречались… Николай Кириллыч, может, по маленькой? – он аппетитно потер руки.
– Как, товарищ Соболев, поддадимся на провокацию, – обернулся я к разведчику. – Обидится комкор, если мы откажемся от его гостеприимства.
Кривошеий сразу все понял. И почему я неожиданно приехал к нему, и почему со мной начальник разведки. На мгновение кровь прилила к лицу комкора.
– Товарищ Соболев, очень прошу не побрезговать нашим завтраком. Очень!
Он сам подвинул еще один стул, поставил тарелку. Я нисколько не осуждаю тот минимальный комфорт, который создал себе командир корпуса. Войне шел уже третий год. Война обрастала бытом. К некоторым генералам наведывались жены, кое-кто женился на фронте. Жизнь продолжалась и там, где в любую минуту можно было расстаться с ней.
Меня не шокировал «салон» Кривошеина. Коробило другое: то, что ночью комкор «не принял» начальника разведки и упорно «не замечал» полковника, даже когда мы приехали вместе.
– От завтрака не откажемся, – сказал я, – но это потом. А сначала товарищу Соболеву надо с вами поговорить. У него к вам дело.
Чем напряженнее обстановка, тем больший груз ложится на плечи того, кто непосредственно воюет. С исходного рубежа танковая лавина подхватывает экипаж и несет его на общей волне.
Но лавина растеклась уже множеством рукавов, и теперь беспощадно испытываются воля, умение, дерзость каждого экипажа.
Последние дни старший лейтенант Данилюк, парторг батальона, присматривался к танку лейтенанта Духова. Чтото не так. «Тридцатьчетверка» Духова не то чтобы отставала или пряталась в укрытия, но как-то с оглядочкой воевала, «деликатесненько».
– И это когда надо напролом идти!.. – делился со мной Данилюк. – Как-то разговорился с механиком-водителем Костей Сандаловым: «Что вы, как барышня непросватанная, топчетесь?». Он – то-се, пятое-десятое. Долго беседовали. И уразумел я: ихний Духов не сказать, трус, но робок сверх меры. Опять же молодой. С десятого класса – в училище, с училища – на фронт, командиром. Косточки еще отвердеть не успели… Один с детства орлом растет, а другому пособить надо. Почему так получается – не берусь судить, тут, наверно, причин тысяча… Сейчас будем Духова на партбюро разбирать, он кандидат партии.
– Не круто ли берете? Фактов-то нет. Данилюк, видимо, беспокоился, как бы я не нарушил его планы.
– Мы ж по-умному, по-хорошему, не с ножом к горлу.
– Проводите бюро. Я посижу. Это не вызвало у Данилюка энтузиазма. Оживление погасло на его остроносом лице. Выбившаяся из-под пилотки черная прядка уныло повисла. Невысокий, щуплый, он сейчас и вовсе выглядел подростком.
– Очень хорошо, поприсутствуйте, – сказал Данилюк упавшим голосом.
Прикинув что-то про себя, на ходу перестраивая свой план, быстро спросил:
– Про старшего сержанта Зинченко расскажете? Для Духова полезно будет.
Я пообещал выполнить просьбу, и к Данилюку окончательно вернулось прежнее боевое настроение.
– Тут ведь деликатесненько надо, – словно бы оправдывался он, – долго ли человека под штрафбат подвести.
«Деликатесненько» было любимым словечком Дани-люка, и я в этот вечер слышал его не однажды.
Партбюро проходило в неглубоком овраге. Данилюк, обхватив ногами пень, сам вел протокол.
Среди ожидавших приема мне бросился в глаза совсем юный лейтенант сероглазый, пухлогубый, наивно курносый. Лейтенант, как и остальные, дымил махоркой, сплевывал на траву. Как и остальные, он заметно волновался.
Глядя на него, я подумал: «А не рано ли тебе, паренек, в партию? Больно зелен ты».
Но вот Данилюк объявил, что с первым вопросом покончено, и лейтенант отбросил цигарку, глубоко вздохнул, вскочил на ноги. Он-то и оказался Духовым.
Напрасно я предостерегал Данилюка. У него все было продумано. Мягко, терпеливо он подводил лейтенанта к оценке собственных действий:
– Ты, товарищ Духов, не спеши, не оправдывайся. Мы тебя не на суд вызвали, а на откровенный партийный разговор. Чуешь?
Духов кивнул головой.
– Припирать тебя к стенке, уличать не собираемся, – продолжал Данилюк. Худого ты ничего не совершил. Но и хорошего за тобой не числится. О том и речь.
Однако Духов все же не совсем мог взять в толк, о чем речь. Тем более что ему мешал один из членов партбюро, лейтенант с запавшими щеками и розовым шрамом на подбородке.
– Почему за чужими спинами прячешься? – настойчиво повторил лейтенант. – На чужом горбу в Берлин приехать хочешь?
Данилюк старался сдержать разбушевавшегося лейтенанта.
– Ты насчет Берлина не шуми. Да и насчет горба тоже зря, – досадливо морщился он. – Товарищ Духов, я твой танк сегодня смотрел. Ни одной царапинки. Единственный такой в батальоне. Конечно, не по царапинам мы определяем, но все-таки… Почему тебя впереди не увидишь?
– Не выгадываю я, – насупился Духов.
Я видел, что Духов вызывает к себе сочувствие членов партбюро. Только лейтенант с ввалившимися щеками неприязненно поглядывал на него. Но тут прибежал связной и передал, что лейтенанта вызывает командир батальона. После его ухода Духов постепенно разговорился.
Он не считал себя трусом. Но как бой, как огонь, у него темнеет в глазах, пропадает уверенность. И хотел бы вперед, да одурь какая-то. В руках и ногах по пуду свинца.
Я слушал Духова и думал о правоте Данилюка. Не трусость, а скованность от подступающей опасности. Не хватает сил победить невольную, отупляющую робость. А тут надо не только владеть собой, но и командовать экипажем, следить за полем боя.