Текст книги "Воспоминания о моей жизни"
Автор книги: Николай Греч
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Но самое тяжелое свойство в нем было – капризы. Вдруг, бывало, от какой-нибудь безделицы, надуется, перестанет говорить с кем бы то ни было, и по целым неделям не выходит из кабинета, а потом вдруг развеселится, также без причины, и сделается уже слишком любезным и угодливым. Нас, детей, он или баловал без меры, или терзал без вины. И с ним должно было жить это неземное, поэтическое, ангельское существо! Ангельское – в точном смысле этого слова: матушка сделала все в мире для исполнения своих обязанностей. Муж это видел, чувствовал, признавал, и вдруг оскорблял, обижал жену самым чувствительным образом, а потом, образумившись, просил прощения и разными угожденьями старался задобрить обиженную.
Можно рассудить после этого, долго ли он оставался в мире с своею тещею. Месяца через два после свадьбы он обедал, один, у сестры своей Веры Ивановны. В тот день был у ней немецкий осенний праздник: резали капусту. Сестра пеняла ему, что он приехал один, и после обеда послали за матушкою карету с запиской, в которой муж приглашал ее на семейный вечер. Матушка получила записку эту, когда была у Христины Михайловны (они жили не в далеком расстоянии между собою), показала ее своей матери и на вопрос ее: «Неужели ты поедешь?» – отвечала: «Муж мой желает этого» – и отправилась.
На другой день после обеда Христина Михайловна явилась к нам. Отец мой, увидев, что она идет, отложил в сторону свою трубку, встретил ее и поцеловал у нее руку. «Я пришла к вам, – сказала Христина Михайловна, задыхаясь от злобы, – чтоб объясниться и требовать удовлетворения. Для того ли выдала я за вас дочь мою, чтобы она резала капусту у ваших сестер?» Отец мой остолбенел. Матушка старалась образумить фурию, уверяя, что капуста вовсе дело постороннее, что ее пригласили в семейный круг, где она провела вечер с удовольствием. Христина Михайловна стала браниться еще более, но, видя, что ее слова не действуют, замахнулась на дочь свою.
Тут лопнуло терпение моего отца: он удержал руку беснующейся и с словами «Марш, мадам!» вывел ее в переднюю и захлопнул двери. Можно вообразить себе ужасное положение жены! Через несколько времени произошло примирение, причем, как и всегда бывало впоследствии, ссора была приписана недоразумению. На этот раз отец мой был прав совершенно, но иногда отплачивал своей теще слишком жестоко.
Вскоре по выходе в замужество моей матери скончался отец ее, Яков Филиппович Фрейгольд (17 декабря 1786 года). Этот печальный случай ознаменован был удивительным вещим сном матушки, которая действительно одарена была каким-то шотландским вторым зрением.
Она провела целый день у больного отца, читала ему книгу, подавала ему лекарство, радовалась облегчению его страданий и оставила его поздно вечером. Ночью снится ей, что она видит отца на том же болезненном одре. Подле него стоят жена, сын и младшая дочь; перед ним на столике три чашки. Он берет одну и велит выпить ее сыну; другую выпивает дочь. Взяв третью чашку, больной оглядывается. «Где же другая дочь моя, где Катенька?» – «Она дома, – возражает жена, – она не очень здорова и, как я думаю, беременна. Дай, я выпью за нее». – «Нет! – сказал он. – У меня есть сын. Выпей, Александр, эту чашку за мать и за младенца». Сын исполнил это приказание; больной опустился на подушку и закрыл глаза. Матушка в ужасе проснулась. Было три часа. Движение ее разбудило мужа: «Что с тобою?» – «Ничего, так что-то пригрезилось». Он вскоре захрапел вновь, а она долго не могла заснуть. Он, по обыкновению своему, встал рано, не будя ее, и отправился к должности. Подкрепив силы свои утренним сном, она проснулась, оделась и села за чай с золовкою, которая жила или гостила у них. Вспомнив виденный сон, она пересказала его Елене Циановне Греч. – «Катерина Яковлевна, – спросила изумленная Елена Ивановна, выпустив из рук чайник, – да кто это мог сказать вам, что батюшка ваш скончался?» За этим последовала сцена, которую всяк вообразить себе может. Довольно того, что Я. Ф. Фрейгольд действительно умер ровно в три часа. Чувствуя приближение кончины, он велел позвать жену и детей, благословил их и требовал, чтобы послали за старшей дочерью. Христина Михайловна возразила ему, что Катенька нездорова, объявила, что она чувствует себя беременной, и бралась передать ей благословение отца. – «Нет! – сказал он (точно так, как в сновидении), – у меня есть сын. Подойди, Александр, и прими благословение для сестры и для ее младенца!» Александр Яковлевич Фрейгольд свято исполнил это поручение, был другом и руководителем этого младенца, но, к несчастью, не довольно долго.
Матушка часто имела и вещие сновидения, и необыкновенные предчувствия. Расскажу случай ничтожный, но не менее того замечательный, бывший уже на седьмом десятке ее жизни. Воротились с дачи осенью в город. Она спросила у горничной теплых башмаков, а та не знала, куда заложила их весною. Долго искали напрасно по всем углам. Вот матушка однажды заснула после обеда: ей чудится, что она подходит к шкапу, сделанному в заколоченных дверях, видит высокую круглую корзинку (какие употребляются для бутылей); в корзинке доверху разный хлам; она вынимает все и на дне находит свои теплые башмаки. Проснувшись, видит она, что в той комнате сидит дочь ее, Катерина Ивановна, и, боясь насмешки, не говорит о своем видении, но лишь только Катерина Ивановна вышла, она встала с постели, отперла шкап, нашла корзину и в ней, под тряпками и обломками, искомые башмаки! – «Prodigious!» – воскликнул бы при этом Доминик Самсон (в «Гюи-Меннеринге» В. Скотта).
Не раз еще придется мне говорить о матушке, благодетельнице моей и всего моего рода, без которой не знаю что было бы из меня и из всех нас.
В фамилии Гречей был какой-то зародыш своенравия и упрямства, который в умных называли твердостью характера, а в прочих – злобой и жестокостью. Пример умного упрямства старшей линии представляла тетушка Елена Ивановна; образец другого – Вера Ивановна. Отец мой был в средине: действовал вообще умно, а по внушению капризов – очень глупо. Упрямство это в разных отливах разделялось и братьями моими, Александром и Павлом, и сестрою Катериною Ивановною. О себе не знаю что сказать: я, кажется, вовсе не упрям, но зато вспыльчив до крайности, и в минуты страсти не помню, что говорю и делаю. Этот элемент упрямства и капризов выразился по женской линии: Павел Христианович Безак был несносен своим своенравием; большая часть сыновей его наследовали это свойство, вредящее самому лучшему сердцу и светлому уму… Признаюсь, что если во мне этого было менее, нежели в других, я тем обязан моей матери.
Довольно толковал я о моей знаменитой династии. Пора приступить к самому себе.
Глава вторая
Я родился во вторник, 3/14 августа 1787 года, в десятом часу до полудня. В этот день церковь празднует память преподобного Исаакия. Когда, по совершении родов, довольно благополучных, при произведении на свет первенца, отец мой вышел в залу, он нашел в ней сторожа своей Экспедиции, Исака, с тарелкою, на которой лежали три хлебца.
– Имею честь поздравить ваше высокоблагородие, я именинник; примите, батюшка, хлеб-соль.
– Да что это ты принес три хлеба?
– Да как же, батюшка? Один для вашей милости, другой для Катерины Яковлевны.
– А третий?
– Для того, кого Бог даст!
– Он уже дал его, – сказал отец мой, тронутый этим случаем, одарил Исака, понес хлеб в спальню и сказал матушке: «Вот, Катенька, и хлеб нашему Николаю. Видно, Бог его не оставит без хлеба!»
Местом моего рождения был деревянный дом Колачевой, на Сергиевской улице. Помню этот дом потому, что в нем впоследствии жила бабушка Христина Михайловна, и матушка не раз говорила мне, что я там родился. Она хотела кормить меня сама, но занемогла и должна была отказаться от этого услаждения материнского сердца: мне наняли кормилицу, женщину здоровую, но придерживающуюся чарочки. Дивлюсь после этого, что я не пьяница. Меня окрестили. Вероятно, батюшка был в то время в войне с бабушкой, потому что она не была моей восприемницей. Крестным отцом был муж тетки моей, Веры Ивановны, полковник Петр Иванович Штебер, а восприемницею дочь его Анна Петровна.
Крестный отец, вместо подарка, привез на крестины паспорт, по которому я, определенный капралом Конной Гвардии, отпускался в домовый отпуск до окончания наук. Теперь обычай этот может казаться странным, но в то время был понятным и справедливым. Через несколько лет получил бы я чин вахмистра, а потом был бы выпущен из полка в армию капитаном, а в гражданскую службу титулярным советником. Таких малолетних капралов и сержантов считалось в гвардии до десяти тысяч. Император Павел приказал взрослым из них явиться на службу, а прочих, в том числе и меня, исключил. Дельно!
В 1789 году 21 марта родился брат мой Александр. Вскоре потом отец мой съездил курьером в Италию, именно в Геную, для исполнения Займа, заключенного нашим правительством с тамошними банкирами. Расскажу любопытный эпизод из его жизни. Когда он, за несколько лет перед тем был в Голландии, познакомился он с одним прелюбезным итальянцем, полковником Пеллегрини, который путешествовал с своей женой, и, заметив, что хозяин гостиницы намерен обмануть отца моего, неопытного молодого иностранца, предупредил его. Это обстоятельство сблизило их; они были неразлучны; расставаясь, Пеллегрини подарил отцу моему трость с золотым набалдашником, взяв с него слово, что он посетит его, в поместье его близ Генуи, если б ему случилось быть в Италии. Приехав в Геную, отец мой стал осведомляться, где именно поместье полковника Пеллегрини. Ему дали адрес и спросили, почему он его знает. – «Я видался с ним за десять лет перед сим в Голландии». – «Это невозможно, – отвечали ему, – полковник Пеллегрини ослеп за тридцать лет перед сим и с тех пор не выезжал из своей деревни. Вероятно, кто-нибудь назвался его именем». Человек, давший это известие, говорил так определительно, что отец мой не счел за нужное удостоверяться лично в истине его слов. Что же? Вскоре потом вышло в свет описание жизни и подвигов Калиостро, и оказалось, что он странствовал под именем полковника Пеллегрини.
Странное было тогда время. Просвещение распространялось повсюду, а между тем верование в алхимию, в призывание духов, в предсказания, в ворожбу занимали серьезно людей умных и образованных. Расскажу еще анекдот. У отца моего был добрый приятель, некто Штольц, служивший при театре и нередко снабжавший матушку билетами на ложи. У него была сестра, помнится, Елисавета Петровна, старая, высокая, сухая, но умная и решительная дева, знаменитая в свое время ворожея. Не имея долго известий о муже, матушка начала было беспокоиться и попросила Елисавету Петровну поворожить ей. Елисавета Петровна, разложив карты, в ту же минуту сказала:
– Не тревожьтесь: Иван Иванович здоров и приедет сегодня.
Матушка засмеялась.
– Не верите, Катерина Яковлевна? – возразила ворожея. – Я останусь у вас, чтоб быть свидетельницею его приезда.
Они поужинали, и, готовясь идти спать, матушка стала смеяться над ее предсказанием.
– Не смейтесь, Катерина Яковлевна, еще день не прошел: только половина двенадцатого.
В эту самую минуту послышался конский топот, стук колес и звон колокольчика. Дорожная повозка остановилась у крыльца. Они выбежали навстречу – это был их путешественник!
Елисавета Петровна Штольц уже в утробе матери испытала целый роман. Отец ее был портной и жил с женой где-то в глуши, в Коломне, в улице, не совсем еще застроенной. По смерти одного родственника в Москве, ему досталось наследство. Жена умершего стала защищать свои права, и портной Штольц принужден был сам ехать в Москву. Это было зимою в пятидесятых годах восемнадцатого века. Беременная жена осталась одна с молодым его племянником и с крепостным человеком. В то время отпустила она свою кухарку и наняла в работницы молодую матросскую жену. В самый первый день ухватки, речи и ответы этой бабы возбудили ее досаду, и она решилась отпустить ее на другой же день. Вечером были у нее гости. Провожая их, она увидела, что племянник и слуга спят в прихожей, облокотясь на стол, хотела разбудить их, но не могла.
– Их теперь хоть ножом режь, – сказала служанка, – не добудишься.
Это замечание поразило ее. Гости ушли. Мадам Штольц отправилась в спальню и, объявив работнице, что она должна лечь с нею в одной комнате, легла в постель и начала читать Библию. В то время вспомнила она, что у нее есть пистолет, порох и пули, отправилась в другую комнату, зарядила пистолет и, воротясь, положила его на ночной столик.
Вдруг слышит она, что на улице раздаются шаги; снег хрустит под лаптями и сапогами, и баба, приподнявшись, крадется к ней.
– Куда ты? Ложись!
– Матушка, выпустите меня, крайняя нужда!
– Оставайся! Нужду справишь и здесь.
– Ах, матушка, что вы!
В это время хозяйка увидела у ней за пазухою кухонный нож.
– Это что? На что у тебя нож?
– Лучину колоть, матушка!
Хозяйка решилась ее выпустить и тотчас заперла за нею двери. Слышит, отворяется дверь с надворья в кухню, входят какие-то люди, приближаются к дверям спальни и требуют, чтобы отворили.
Хозяйка не отвечает.
Начинают стучаться в дверь, усиливаются ее выломить и, не успев в том, уходят с угрозами и ругательствами. В кухне утихло, но голоса раздаются на улице; слышно, что подставляют лестницу к окну, кто-то влез и стал бить стекла в окошке. Хозяйка, взяв пистолет, встала с постели в углу, прицелившись в окно. Стекло вылетело. Разбойник, перекрестясь и сказав: «Благослови, Господи», – просунул голову. В то самое мгновение раздался выстрел, и разбойник с раздробленным черепом упал навзничь с лестницы. Прочие разбежались. Мадам Штольц, запихнув отверстие в окне подушкою, стала ждать, что будет.
Выстрел разбудил соседей. Сбежались испуганные и любопытные. Подняли разбойника; он был еще жив и объявил имена своих соумышленников. Но она не отворяла дверей до приезда полицмейстера. Племянник и слуга приведены были в чувство: злодейка опоила их чем-то в квасу, и если бы их оставили еще несколько времени в этом опьянении, они лишились бы жизни.
Императрица Елисавета Петровна, узнав о храбром подвиге портнихи, пожелала ее видеть, обласкала ее и, узнав о причине поездки мужа ее в Москву, приказала оказать ему в его иске всякое пособие. У ребенка же, которым была портниха беременна, была она восприемницею. Ребенок этот был знаменитая ворожея Елисавета Петровна, которую помню хорошо.
О детстве своем знаю я немного. Самое замечательное приключение со мною было следующее: когда мне было года полтора от роду, я, играя на полу, хотел встать, оступился и упал с ужасным криком – непонятно, как вывихнул я себе правую ногу. Призваны были лучшие хирурги и костоправы. Ногу вправили, но не совершенно: она осталась навек вывороченною, и до сих пор я чувствую, что она слабее левой. От этого я не мог танцевать, но ходить мог и могу без устали очень долго, только на горы взбираться я не мастер.
Говорят, что я с первых лет своей жизни оказывал большую понятливость и любознательность.
До сих пор помню первый свой подвиг. Родители мои жили тогда на Невском проспекте за Аничковым мостом, в зеленом деревянном доме русского серебряника, напротив Троицкого переулка; потом на этом месте был дом Сухозанета. В квартире нашей была комната с одним выходом. Брат Саша, лет двух от роду, забрался туда, запер дверь задвижкою и, не зная, как выйти, стал плакать и кричать. Напрасно учили его, как он может отодвинуть задвижку, – он не понимал. Решились впустить меня в комнату через форточку (в окнах были и двойные рамы); я опустился, подошел к запертой двери и отодвинул задвижку, как помню, с большим торжеством. Припомню при этом случае, что в каменном флигеле этого дома жили небогатые русские купцы, хорошие, честные люди, именно Чаплины, составившие себе большое состояние меховою торговлею. Одна их родственница, Марфа, была у нас нянькою и потом часто нас навещала.
Говоря о жизни моего отца, упомянул я, что в 1792 году он вышел в отставку по каким-то пустякам и очутился с семейством своим в крайней бедности. Тогда жили мы в доме Кострецова, который выходил окнами в ограду церкви Симеона и Анны, и, при перемене обстоятельств, принуждены были переселиться из бельэтажа в нижний.
Бедственно было положение наше, особенно матушкино. Дядя Александр Яковлевич Фрейгольд был в походе. С Христиною Михайловною отец был в ссоре. Не могу не упомянуть при этом случае о тех, которые помогали нам в этой крайности. Первым был сосед наш, надворный советник Иван Густавович Нордберг, строгий и упрямый швед, но благородный и добродетельный человек, и жена его, Марья Акимовна. Вторым – служивший под начальством отца моего в Экспедиции о государственных доходах Александр Григорьевич Парадовский. Они делали нам всевозможное добро. Отец мой, виновник горя всего семейства, был совершенно равнодушен, курил с утра до ночи трубку, расхаживая по комнате, и ни о чем не заботился, а когда случалось, что в доме нет ни копейки денег, ни куска хлеба, он уходил со двора, проводил день и обедал у приятелей и возвращался домой к ночи. Когда матушка ему выговаривала это, он отвечал: «Что ж мне было делать? Ведь вы не умерли же с голоду». К довершению бедствия нашего, у нас открылась оспа – натуральная, другой тогда не было. Первый заболел я: это было в январе 1794 года. Началось бредом, – мне чудилось, что передо мною стоит какой-то великан и опутывает себя веревками. Моя болезнь была довольно сильная, но кончилась благополучно, не оставив никаких следов. У Александра еще менее: на лице было всего три оспины. У третьего, Павла, оспа была сильнее и вскоре скрылась; полагают, что это было причиной его смерти, последовавшей через год после того. Более всех страдала семимесячная Катя, – все лицо ее покрыто было как бы маком и тело также. Она долго не могла поправиться, и следы оспы остались на лице ее на всю жизнь.
При этом случае нелишним будет исчислить всех моих братьев и сестер: Александр родился 21 марта 1789 года, умер 22 октября 1812 года в Москве, от ран, полученных при Бородине. Павел родился 21 мая 1791 года, умер в феврале 1795-го. Павел (другой) родился 9 мая 1797 года, умер 16 марта 1850 г. Екатерина здравствует поныне, Елисавета родилась 23 июня 1795 года, вышла в 1819 году замуж за Андрея Яковлевича Ваксмута (умершего в 1849 году), скончалась 21 марта 1832 года.
В самое то время, когда крайность и страдания матушки достигли высшей степени, явилось пособие. Неожиданно приехала сестра ее, Елисавета Яковлевна, и привезла, помнится, сто рублей от тетушки Екатерины Михайловны. Это было истинною манною в пустыне!
Я упоминал уже, что Екатерина Михайловна была в ссоре с отцом моим еще до женитьбы его и негодовала на этот брак. Христина Михайловна своими проделками возбудила гнев ее и к матушке, ее крестнице и любимице. Екатерина Михайловна не хотела ее видеть, но, узнав о ее крайности, поспешила помочь. Родная же мать отвечала на просьбу матушки о пособии изречением Библии: «Ищите и обрящете, толцыте и отверзется вам, просите и дастся вам».
Отец мой раздувал это пламя злости своим упорством и выстрелами в слабую сторону бабушки. В заглавии ответа на одно письмо ее к матушке он написал: «Надворная советница Греч капитанше Фок». Прекрасное средство жить в ладу с родными!
Бедственное наше положение прекратилось определением отца моего на службу секретарем в 3-й департамент Сената. В этом способствовал ему обер-прокурор этого департамента Александр Федорович Башилов, друг покойного дедушки Фрейгольда. Сенаторами были между прочими граф Александр Сергеевич Строганов и Петр Александрович Соймонов. Товарищем отца моего был Сергей Иванович Подобедов, брат митрополита Амвросия. Получив место, отец мой переселился опять в верхний ярус того же дома и через несколько времени переехал в дом Баскова (потом Норова, а теперь (1861) дом принадлежит А. А. Краевскому) на Большой Литейной, на углу Девятой роты. За квартиру в одиннадцать окон на улицу, со всеми угодьями, платили тогда в год 360 рублей.
Описав обращение семейства к лучшей участи, скажу, что могу припомнить о себе в то время.
Чтению начал учить меня добрый Александр Григорьевич Парадовский 3 августа 1792 года, лишь только мне исполнилось пять лет. Буква «у» была первою, которую я узнал. Читать выучился я очень скоро, потому что это интересовало мой умишко и детское воображение. Начал и писать, но это шло не так хорошо: тут нужны были физические приемы, положение руки, держание пера, и я никак не мог к тому привыкнуть. Меня не принуждали, и я теперь держу перо, как шестилетний мальчик, и пишу прескверно, неровно и нечетко. Сколько раз впоследствии жалел я и раскаивался, что не умею писать четко и красиво! Это большое пособие в жизни и службе.
Выучившись читать, старался я прочитать все возможное: ярлык на бутылке вина, клок афишки, все возбуждало мое любопытство. Это продолжается и поныне: не могу видеть ничего печатного, чтоб не прочесть.
Враг чистописания, я начал, на первых порах, употреблять грамоту на сочинение, и первою написанною мной фразою были слова: «Беги, Николай, в избушку!» Почему я именно написал это, не знаю, но, написавши, радовался от души. Матушка питала эту любознательность рассказами басен и повестей; заставляла меня читать по-русски, по-немецки и по-французски, но отнюдь не принуждала. Жаль! И я был слишком снисходителен к своим детям.
Отец мой забавлялся нами: то ласкал, то бранил нас, но ничему не учил, предоставляя это грамотной и начитанной жене своей. Слух о страсти моей к чтению распространился по всей фамилии, и самый грамотный представитель ее, Павел Христианович Безак, подарил мне несколько детских книг, и сверх того получил я переведенное им «Описание Санкт-Петербурга», профессора Георги, которое много способствовало к возбуждению детского моего любопытства и во многом его удовлетворило.
В конце 1793 года отец мой купил мне календарь на 1794 год (за 30 коп, медью): это было основание моих политических и статистических познаний. Я читал его так часто, что затвердил имена всех владетельных особ в Европе. Отец мой очень этим любовался, и не раз, толкуя, бывало, с приятелями о политике, обращался ко мне с вопросом, например:
– Как, бишь, Николя, зовут нынешнего датского короля?
– Христиан Седьмой! – восклицал я с удовольствием и гордостью.
Я читал внимательно перечень политических известий и, странное дело, досадовал, когда находил торжество французов, и радовался успехам союзников.
Первые политические воспоминания мои относятся к шведской войне, или по крайней мере к ее последствиям. Помню, как сквозь сон, грохот и треск, раздавшиеся в городе, когда взлетела на воздух пороховая лаборатория на Выборгской стороне; чиненные бомбы и гранаты поднимались и лопались в воздухе. Однажды, подавая отцу моему умываться (это было 31 марта 1794 года), услышал я пушечные выстрелы. Рукомойник задрожал у меня в руках, и я со страхом вскричал:
– Шведы или лаборатория!
– Ни то, ни другое, – сказал отец мой, смеясь, – палят потому, что прошла Нева (т. е. невский лед).
Еще помню одно политическое событие. Шел процесс несчастного Людовика XVI. Мне был тогда шестой год от роду, и я не мог понять, в чем дело. Вдруг приходит к нам однажды вечером Александр Григорьевич Парадовский и говорит: «Ну, матушка, Катерина Яковлевна! Злодеи французы королю своему голову так отчесали!» Матушка горько заплакала, с нею сделалось дурно. «Отчесали, – думал я, – видно, гребнем». На другой день нянька стала расчесывать мне волосы и как-то задела неосторожно. «Что ты, нянюшка, – сказал я, – да ты мне этак голову отчешешь, как французскому королю».
Через несколько дней после того явился к нам квартальный надзиратель, как теперь вижу, человек высокого роста, в тогдашнем губернском мундире (светло-синем, с черными бархатными лацканами). Батюшки не было дома. Матушка приняла его. В то время приказано было отыскать всех французских подданных в России и привести их к присяге королю Людовику XVII. Так как фамилия наша оканчивалась не на «ов» или «ин», то и следовало узнать, какого мы племени. Матушка рассказала полицейскому офицеру всю генеалогию обеих линий, Гречевой и Фрейгольдовой, и, объявив, что в жилах наших течет кровь, смешанная из немецкой, богемской, польской, убедила, что в ней нет ни капли французской.
За неимением воспоминаний о самом себе, напишу здесь несколько портретов тогдашних наших знакомых.
Нордберг (Nordberg), Иван Густавович, точно северная гора, твердая, чистая, непреклонная. Он был по происхождению швед, родился в Старой Финляндии, но с самых малых лет был ревностным приверженцем России. Во время шведской войны (1789–1790) он набрал отряд волонтеров и действовал с ним против шведов в окрестностях Нейшлота, который в то время был защищаем храбрым майором Кузьминым. Это возбудило ненависть и злобу к Нордбергу всех финских патриотов: как волка ни корми, а он все в лес глядит. Он не мог оставаться в Финляндии, переселился в Петербург и служил в разных присутственных местах; наконец (1800–1802), советником здешнего губернского правления, отличался строгим исполнением своих обязанностей и примерною честностью, но с тем вместе и самым несносным упрямством. Наскучив беспрерывною войною с начальниками и товарищами, он вышел в отставку и занялся управлением частными имуществами. Лет десять управлял он, в Зарайском уезде, деревнями графини Мамоновой, привел их в цветущее состояние, удвоил ее доходы. Она в благодарность подарила ему дом в Москве. Он было зажил там с семейством; вдруг наступил 1812 год. Нордберг устроил в своем доме больницу, написал на воротах: военный госпиталь, пригласил врача, сам себя назначил смотрителем госпиталя, а жену и двух дочерей прислужницами и сиделками. Неприятель подступал. Все советовали ему бежать. Он оставался непреклонен. Москва загорелась. Жена его и дочери ушли пешком куда глаза глядят. Мать умерла от усталости и грусти; дочери, по изгнании неприятеля, воротились в Москву, нашли вместо дома кучи угля и пепла, а отца отыскали в каком-то погребу. Оправившись кое-как, он занимался частными делами и, наконец, принял управление поместьями Веневитинова, в Воронежской губернии; там он поссорился с помещиком и другим управляющим до того, что у него вынули в доме оконные рамы зимою, чтобы принудить его выехать. Он закутался в шубу и лег в постель. Не знаю, как его выпроводила полиция, и он очутился, в 1823 году, в Петербурге. Здесь написал он сильное письмо к графу Аракчееву, начинавшееся словами: «У нас, в России, нет правосудия». Граф, изумленный этой смелостью, пригласил его к себе в Грузино и расспросил обо всех обстоятельствах дела. Оказалось, что форма была на стороне его противников, и он не получил ничего.
Тогда решился он переселиться в Финляндию, где у него был хутор (Heimat), отданный им по выезде оттуда во временное владение зятю его (мужу сестры), пастору Горнборгу. Приехав в поместье и объявив желание вступить в обладание им, он получил в ответ от своего зятя, что это имение уже не принадлежит ему. По выезде Нордберга за границу (то есть в Россию), его вызывали трижды через газеты, потом же, по истечении земской давности, ввели во владение сестру его и зятя, так что его дети, находившиеся тоже в чужих краях, через то лишились прав своих. Он воротился в С.-Петербург.
Я вырос и был дружен с детьми его. Первым другом отрочества моего был старший сын его, Ефим Иванович, воспитывавшийся в Кадетском корпусе с нынешним обершталмейстером П. А. Фредериксом и умерший в молодых летах. Дочь его, ровесницу мою, Анну Ивановну, называли моею невестою, и я, начитавшись романов, в самом деле вообразил себе, что влюблен в нее. Она выехала из Петербурга в 1802 году. В 1824 году входит в мой кабинет неизвестный мне пожилой человек, с лицом, на котором изображались ум и твердость характера, и спрашивает меня:
– Вы ли Н. И. Греч?
– А вы Иван Густавович Нордберг, – возразил я, узнав его через двадцать два года.
Он рассказал мне вкратце о своих приключениях и дал свой адрес.
На другой день я к нему явился и нашел у него двух дочерей его. Моя бывшая невеста явилась девой уже перезрелою, но имела лицо умное и интересное, с выражением грусти и решимости. Вторая казалась нездоровою. Я старался всячески быть полезным старику, употреблял все средства, чтобы принимать его как можно лучше и учтивее. Казалось, он чувствовал мое внимание, и вдруг пропал. Я отправился к нему на квартиру и узнал, что он съехал неизвестно куда, вероятно, выехал из Петербурга. Конечно, дело его в Финляндии решилось в его пользу, подумал я, но странным показалось мне, что он не приходил ко мне проститься.
Года через три вхожу в комнату матушки и вижу у ней даму в глубоком трауре. Это была Анна Ивановна Нордберг. Она объявила мне, что отец ее умер за несколько времени до того.
– Где?
– Здесь, в Петербурге.
– Помилуйте, как же это он скрылся от меня?
Она замялась и объявила, что отцу ее показалось, будто я не хочу принимать его.
– Когда, – сказала она, – я говорила ему: «Подите к Николаю Ивановичу», он покачивал головою и утверждал, что вы не хотите его видеть.
– Да из чего вы это заключаете?
– А вот из чего: всякий раз, когда я его посещаю, он, при уходе моем, провожает меня до самых дверей: не явный ли это знак, что он не желает, чтобы я приходил впредь?
Вежливость моя к старцу, к человеку истинно почтенному и благородному, к другу моего отца, была перетолкована таким странным образом! С тех пор я смотрю, как бы не провожать слишком далеко людей мнительных.
Я поместил Анну Ивановну в дом родственницы моей, Марии Павловны Крыжановской, для смотрения за домом. По отъезде Крыжановской из Петербурга я предложил ей и сестре ее квартиру и содержание в моем доме. Они жили у меня десять лет (1834–1844), и в это время Анна Ивановна оказала мне и родным моим самые усердные, неоцененные услуги, особенно в попечении о больных. На ее руках скончались сын мой Николай и Елисавета Павловна Борн. По отъезде нашем в чужие края (1843), она оставалась в моем доме при малолетней воспитаннице моей дочери и потом отправилась в Малороссию, к младшему брату своему Андрею, овдовевшему в то время и пригласившему к себе обеих сестер. С тех пор я ничего не слыхал о них. Дай им Бог всякого благополучия! Анна Ивановна могла бы составить счастье благородного человека, но отец ее, по непостижимому своенравию, отталкивал всех женихов и, можно сказать, заел век дочерей своих, а притом был человек самый честный и благородный. И сколько в свете таких домашних тиранов!