355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Греч » Воспоминания о моей жизни » Текст книги (страница 30)
Воспоминания о моей жизни
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:26

Текст книги "Воспоминания о моей жизни"


Автор книги: Николай Греч



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

Должно заметить, что мы с Булгариным имели по «Пчеле» разных сотрудников. Мои, по переводам и выпискам из иностранных газет, работали лет по десяти и более. Со всеми расстался я дружелюбно и остался в добрых с ними сношениях. Булгарин брал и отставлял, привлекал и выгонял своих сотрудников беспрерывно и обыкновенно оканчивал дело с ними громким разрывом, сопровождавшимся непримиримой враждой. Он трактовал их, как польский магнат трактует служащих ему шляхтичей: то пирует, кутит, кохается с ними, то обижает их словесно и письменно, как наемников, питающихся от крох его трапезы.

В числе этих несчастных илотов был Орест Михайлович Сомов, учившийся в Харьковском университете. Он знал французский и итальянский языки и очень хорошо писал по-русски, переводил умно и толково и рачительно исполнял всю мелкую работу по газете. Нрава он был доброго и кроткого, человек честный и благородный, но совершенно недостаточный. По сотрудничеству в «Пчеле» получал он по четыре тысячи рублей (асс.) в год за составление фельетонов, смеси, объявлений о книгах с коротким обсуждением их и т. д. Он работал у нас года два. Вдруг, в конце 1829 года, Булгарин за что-то прогневался на него и завопил: «Вон Сомыча! Вон его!» – и действительно объявил ему отставку. Лишенный таким образом средств к существованию, Сомов предложил свои услуги барону Дельвигу, который задумал издавать «Литературную газету», но, по лености и беспечности своей и по непривычке к мелочам редакции, охотно принял его предложение. Вот Булгарин и струсил, видя, что на него поднимется невзгода. Встретясь с Сомовым, в декабре 1829 года, на Невском проспекте, спрашивает:

– Правда ли, Сомыч, что ты пристал к Дельвигу?

– Правда!

– И вы будете меня ругать?

– Держись!

Это слово, как искра, взорвало подкоп в сердце и в голове Фаддея. Воротившись домой, он сел за письменный стол и написал статью на объявление о «Литературной газете», стал бранить и унижать ее еще до выхода первого нумера. Но этого было для него недовольно. Узнав, что Пушкин намерен помогать Дельвигу своим содействием, он еще более испугался и, не дожидаясь первого выстрела с неприятельской батареи, сам начал атаку, не против Пушкина-писателя, а против Пушкина-человека. В фельетоне 30-го нумера «Сев. Пчелы» (1830), выставив, будто бы из английских журналов, двух французских писателей, говорит об одном: «Он природный француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, укоторого сердце холодное и немое, существо как устрица, а голова род побрякушки, наполненной гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея, который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камни в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, тишком ползает у ног сильных, чтобы позволили ему нарядиться в шитый кафтан».

В то время Пушкин действительно старался о получении звания камер-юнкера, единственно для того, чтоб возить свою красавицу жену ко двору и в большой свет. Слова фельетона задели его за живое, но напрасно он сердился: этих намеков никто не думал применять к нему; никто, кроме особ, приближенных к нему, не знал о его домогательстве, и я сам, если б мне растолковали, что в этой карикатуре Булгарин хотел изобразить Пушкина, никак не согласился бы на помещение ее в «Пчеле». Бедный Пушкин! Он не догадывался, что Булгарин, как зловещий ворон, прикаркнул ему о бедственной судьбе, которая ожидала его на паркете, ибо нет сомнения, что он погиб вследствие досады придворных дураков на то, что среди них явился человек умный и гениальный. Какого-нибудь Баркова или Пельчинского терпели равнодушно. Поединок Пушкина произошел от интриг некоторых сверстников его по двору [41]41
  Впоследствии узнал я, что подкидные письма, причинившие поединок, писаны были князем Ив. Сер. Гагариным, с намерением подразнить и помучить Пушкина. Несчастный исход дела поразил князя до того, что он расстроился в уме, уехал в чужие края, принял католическую веру и поступил в орден иезуитов. В пребывание мое в Париже (1845–1847) был он послушником монастыря в Монруже и исправлял самые унизительные работы; потом в иезуитском доме (в Rue des Postes) учил грамоте нищих мальчишек. Впоследствии, кажется, повышен был в чине.


[Закрыть]
. Булгарин, видя, что первый выстрел его не отозвался в обществе, зарядил свое ружье вторично. Однажды, кажется у А. Н. Оленина, Уваров, не любивший Пушкина, гордого и не низкопоклонного, сказал о нем «что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте Петру Великому за бутылку рома!» Булгарин, услышав это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в «Северной Пчеле» этот отзыв. Сим объясняются стихи Пушкина: «Моя родословная».

Эта оскорбительная выходка, не вызванная Пушкиным, озлобила его на Булгарина и возбудила негодование во всех литераторах, любивших первостепенного нашего поэта. Она и была причиной той ненависти, той злобы, которую питали и питают к Булгарину большая часть наших писателей.

На меня Пушкин дулся недолго. Он вскоре убедился в моей неприкосновенности к штукам Булгарина и, как казалось, старался сблизиться со мной. Мы раз как-то встретились в книжном магазине Белизара (ныне Дюфура). Он поклонился мне неловко и принужденно, я подошел к нему и сказал, улыбаясь: «Ну, на что это походит, что мы дуемся друг на друга? Точно Борька Федоров с Орестом Сомовым». Он расхохотался и сказал: «Очень хорошо!» (любимая его поговорка, когда он был доволен чем-нибудь). Мы подали друг другу руку, и мир был восстановлен.

В конце 1831 года, вознамерившись издавать «Современник», он приезжал ко мне и предлагал мне участие в новом журнале. Я отвечал, что принял бы его предложение с величайшим удовольствием, так не знаю, как освободиться от моего польского пса. Пушкин сам сознался, что это невозможно, и прибавил, смеючись: «Да нельзя ли как-нибудь убить его?» У меня стало бы довольно досуга на это занятие, но Булгарин преогорчил бы жизнь мою, если бы увидел, что журнал Пушкина, при моем содействии, идет не худо, а «Пчелу» я не мог оставить без совершенного себе разорения.

Я не могу писать сплошь о похождениях и действиях Булгарина, потому что они состоят из отдельных явлений и подвигов. Расскажу некоторые, лишь замечательные, эпизоды. В числе их важна история нашего ареста 30 января 1830 года.

В декабре 1829 г. вышел «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина и произвел самое выгодное впечатление в нашей публике. Его читали везде, и в гостиных, и в мастерских, в кругах простолюдинов, и при высочайшем дворе, и неудивительно: это был первый, по времени, истинно русский роман, не безошибочный, не совершенный, наполненный анахронизмами и несообразностями, историческими и грамматическими промахами, но оригинальный, написанный с каким-то милым простодушием, точно рассказ доброй бабушки о былых временах. Все восхищались «Юрием», прощая его недостатки; досадовал и сердился на него один Булгарин, отпечатывавший последние листы своего «Дмитрия Самозванца». Досада внушена ему была не авторский самолюбием, боявшимся превосходства своего соперника в литературе, а боязнью за коммерческий успех своего нового произведения. Вот он и начал нападать на Загоскина и его сочинения. Самую жестокую статью (в №№ 7–9 «Сев. Пчелы», 1830) написал, по усильной просьбе Булгарина, наш сотрудник А. Н. Очкин. Грамматические и исторические промахи заметил я, многогрешный. Дело обошлось бы без шуму, если бы не вступился за Загоскина Воейков: он нещадно обругал и Булгарина, и всех его сотрудников, обвинив их в несправедливости и зависти. Государь, которому понравился «Юрий Милославский» до того, что он приблизил Загоскина к своей особе, вознегодовал на эту перебранку и велел Бенкендорфу объявить воюющим сторонам, чтоб они прекратили бой.

Бенкендорф передал приказание М. Я. фон Фоку, а этот нежный, добрый человек смягчил выражение неудовольствия государева, объявив Булгарину, что в этих перебранках не должно звать противников по имени. «Слушаю-с», – отвечал Булгарин, сел и написал (напечатанную № 13 «Пчелы», 30 января) жаркую отповедь Воейкову, не назвав Загоскина.

В этот день приехал я домой к обеду около четырех часов. Мне подают конверт с официальной надписью: «Его Высокородию Н. И. Гречу, от генерал-адъютанта Бенкендорфа». В нем нашел я официальное приглашение за нумером немедленно явиться к шефу жандармов. Недоумевая, о чем идет дело, я отправился к Бенкендорфу. Он встретил меня с важной официальной миной и, отдавая пакет на имя с. – петербургского коменданта Башуцкого, сказал:

– Я говорил вам неоднократно, чтоб вы прекратили ваши перебранки. Теперь терпите. Извольте ехать с этой бумагой к коменданту.

– Помилуйте, ваше высокопревосходительство, – сказал я, – когда вы мне говорили?

– Не я сам, а Максим Яковлевич от меня, именем государя.

– Да не мне лично.

– Все равно, Булгарину или вам. Вы должны были бы его удерживать.

– Позвольте, – сказал я, – попросить вас – пошлите адъютанта или кого-нибудь другого ко мне в дом с объявлением, что я остался обедать у вас. Обо мне будут беспокоиться. Домашние мои Бог знает что подумают, когда я не ворочусь.

– Извольте, – отвечал добрый Бенкендорф, – это будет исполнено; но вы теперь же извольте ехать.

Я повиновался, поехал в Зимний дворец, явился к коменданту, подал ему пакет. Башуцкий, привыкший к посланиям сего рода, не сказал мне ни слова, сел за стол и начал писать приказание о посажении меня на гауптвахту.

В это самое время вошел Воейков. Я не видал его давно и ужаснулся, взглянув на него теперь. Он вошел, сгорбясь и прихрамывая (он упал за несколько месяцев с дрожек и крепко ушибся), исхудалый, бледный, с широким черным пластырем, покрывавшим нос и часть щеки. Башуцкий, кончив бумагу, сказал мне:

– Извольте идти с плац-адъютантом на дворцовую гауптвахту.

– Ваше высокопревосходительство, – сказал я ему, – я здоров и могу просидеть в каком угодно месте. Потрудитесь, пожалуйста, посадить на дворцовую гауптвахту, сухую и теплую, господина Воейкова: вы видите, он слаб и болен. Холод и сквозной ветер могут повредить ему.

– Не беспокойтесь, – отвечал комендант, – я и господина Воейкова посажу в теплое место.

Воейков, изумленный моим предложением, бросился ко мне на шею с восклицанием: «Ah, mon genereux ami, je vous reconnais a cette generosite!» [42]42
  Мой великодушный друг, я вас узнаю по этому великодушию!


[Закрыть]

Я с трудом удержал его от великодушного облобызания меня и пошел по коридорам плац-адъютанта. Не знаю, что обратило на себя мое внимание; я остановился и посмотрел в сторону. Офицер, полагая, может быть, что препровождаемый в тюрьму государственный преступник высматривает, как бы улизнуть, сказал мне, впрочем очень учтиво: «Не извольте останавливаться и смотреть по сторонам: вы наш!» Пришли на гауптвахту. В тот день был в ней караул от Преображенского полка, лишь только воротившегося из турецкого похода, и караульным офицером был штабс-капитан князь Несвицкий, с которым видался я в Английском клубе. Прочитав бумагу, закричал он придворному лакею, накрывавшему на стол: «Еще прибор!» – и пригласил меня сесть. Тут же нашел я Александра Христиановича Граве и еще несколько знакомых офицеров. Сели за придворный стол, очень хороший, и усладились вином с царского погреба. В приятном обществе, выслушавшем со смехом историю и повод моего заключения, не видал я, как прошло время до вечера. Мне дали в распоряжение вестового: я написал домой о моей катастрофе и просил прислать мне подушку и книг – именно: «Les memoires d'un homme d'Etat». Пришел брат мой, бывший тогда капитаном Финляндского полка, и не мог скрыть огорчения, что находит меня под арестом. Я успокоил его изложением всего дела: видно, он думал, что со мной сделалось Бог знает что. В девять часов прибыл дежурный по караулам полковник Константин Антонович Шлиппенбах и, увидев меня арестантом, расхохотался; и в ту же минуту вошел флигель-адъютант с объявлением: «Государь позволяет вам ехать домой». Признаюсь, мне лень была ехать: я было уже расположился провести ночь на диване с моей подушкой, читая книгу. Воротясь домой, где меня ожидали с нетерпением и страхом, я, входя в комнату, запел арию из немецкой оперы «Die Schwestern von Prag»:

 
Wer niemals in der Wachte war.
Kennt das Vergnügen nicht [43]43
  Кто никогда не бывал в карауле, не знает этого удовольствия.


[Закрыть]
.
 

На другой день пригласил меня к себе Бенкендорф, обошелся со мной очень учтиво, объял меня и старался утешить и успокоить во вчерашней невзгоде. Я говорил с ним, улыбаясь, и уверял, что нимало не сетую на государя, потому что не заслужил его немилости. «Неужели можно мне сердиться на архитектора, когда с его строения упадет камень на голову! Мало ли чего бывает в свете!» Этот оборот ему понравился, и он хвалил меня потом перед другими за это равнодушие, прибавляя: c'est que c'est un homme d'esprit! [44]44
  Потому что он умный человек!


[Закрыть]
Так дело с моей стороны прекратилось. Впоследствии я узнал, что А. А. Закревский, у которого я был, на службе по Министерству внутренних дел, услыхав о моем аресте, оделся, чтоб ехать к государю и просить о моем освобождении, но остался, узнав, что я уже выпущен. И В. А. Жуковский просил или собирался просить о том государя.

Воейкова комендант отправил в Старое Адмиралтейство. Булгарин в тот день обедал у И. В. Прокофьева в большой компании. Лишь только он принялся за свежую икру, ему подали послание Бенкендорфа. Он взял конверт, понюхал и сказал шутя сидевшему подле него городскому главе, Н. И. Кусову: «Не крепостью ли пахнет? Я поеду к генералу, но ты, Николай Иванович, береги мою икру. Ворочусь сейчас». Бенкендорфа не было дома, и Булгарину отдали бумагу к коменданту. Башуцкий лег отдохнуть после обеда, и Булгарин дожидался его, голодный, до семи часов. Тогда отправили и его в теплое местечко. Жена его, узнав, что муж сидит в Адмиралтействе, отправилась в Старое и спросила у входа:

– Где сидит под арестом сочинитель, что книжки пишет?

Ей сказали:

– Здесь, сударыня, извольте войти!

Она входит в комнату и попадает в объятия – Воейкова.

– Какими судьбами Бог принес вас сюда, Елена Ивановна?

– Ах, это не тот! – отвечает она со злобой. – Это каналья и мошенник Воейков. Мне надо Булгарина.

– Верно, он отправлен в Новое Адмиралтейство, – сказали ей.

Она отправилась туда и очутилась в неясных объятиях чувствительного Фаддея.

Это происшествие очень огорчило Булгарина: ему стыдно было, что другие за него поплатились, и он выразил свое огорчение Бенкендорфу, называл себя обиженным, обесчещенным, говорил об отчаянии жены и проч. Недели через три вышел «Дмитрий Самозванец», и автор его получил в подарок от государя богатый бриллиантовый перстень. В память нашего ареста он подписал под портретом государя: 30 января 1830, и никогда не прощал этого оскорбления.

Булгарина обвиняли во взятках за статьи; он не брал денег, а довольствовался небольшой частичкой выхваляемого товара или дружеским обедом в превознесенной новой гостинице, вовсе не считая этого предосудительным: брал вознаграждение, как берут плату за объявления, печатаемые в газетах. И я брал взятки своего рода: печатая статьи о новоприезжих знаменитых артистах, я приглашал их к себе на вечера, и они тешили своими талантами меня, мою семью, моих приятелей. Когда, в 1845 году, в Бонне, на празднестве, при открытии памятника Бетховену, я вошел, в гостинице Zum goldnen Stern, в общую столовую, бросились ко мне Лист, Серве, Сивори, Дулькен, Блаз с женой и еще некоторые другие артисты, бывавшие в Петербурге, и потом пили за мое здоровье. Это изумило Жюль-Жанена, сидевшего за столом подле меня.

– Как они превозносят русского журналиста! – сказал он. – Нам не добиться этой чести!

– Точно так, – возразил Блаз, – в Париже мы потчеваем журналистов, а в Петербурге журналисты нас угощали.

Еще оскорбительнее и несправедливее было обвинение Булгарина в шпионстве. Опишу все случаи и обстоятельства, подавшие повод к этому гнусному обвинению.

Я был знаком с директором Особенной Канцелярии министра внутренних дел (что ныне III Отделение Канцелярии государя), Максимом Яковлевичем фон Фоком, с 1812 года и пользовался его дружбой и благосклонностью. Он был человек умный, благородный, нежный душой, образованный, в службе честный и справедливый. Ему обязаны государь и Россия многими благими мыслями и делами (с 1825 по 1831 год, в котором он умер 27 августа, в день покорения Варшавы); Бенкендорф был одолжен ему своею репутациею ума и знания дела. В последние годы царствования Александра впал он в немилость, по наговорам и козням Магницкого и других негодяев, старавшихся посредством его столкнуть графа Кочубея. Он не был удален от службы, но все дела по секретной части производились у Аракчеева и у военного генерал-губернатора графа Милорадовича. Эта секретная часть, занимаясь пустяками и ничтожными доносами, не понимала ни духа, ни желания публики, и дала совершиться гнусному и пагубному взрыву 14 декабря 1825 года. На другой день после петербургской вспышки написал я записку о причинах этого возмущения и между прочим сказал, что тому способствовало удаление многих способных людей, и в том числе М. Я. фон Фока. Я подал эту бумагу новому военному генерал-губернатору, П. В. Кутузову, для поднесения государю; но так как в то время, для секретных дел, составлено было III Отделение Канцелярии е. и. в., то он препроводил туда и эту бумагу. Таким образом она попалась в руки фон Фоку, который узнал из нее мою искреннюю дружбу и уважение к нему, бывшему тогда в немилости и всеми оставленному. Это сблизило нас еще более и доставило мне случай делать, при посредстве фон Фока, много добра и еще более предупреждать зла. Булгарин побаивался его, помня за собой многие грешки, впрочем неважные и происходившие от польской дерзости, смешанной с трусостью.

Когда в июне 1826 года обнародовано было «Донесение Следственной Комиссии» и оказалось, кто именно и за что обвинен, – следственно, нельзя было опасаться никаких по этому делу обвинений, – я, между разговорами, сказал Булгарину: «Теперь это дело прошлое. Помнишь ли ты разговор наш 14-го декабря, когда мы сходили с крыльца, чтоб ехать в Сенат за манифестом? Ты сказал мне: «Если б я знал, что ты умеешь хранить тайну, то сообщил бы тебе секрет». Я отвечал: «Не хочу знать твоих глупых секретов». – «Ну, ну, не сердись! Скажу тебе, что Александр Бестужев бежит в эту ночь». На это я возразил: «Так вот твой секрет! Что тут дивного? Бестужев, адъютант герцога Виртембергского, конечно, нагрубил или сделал какую-либо неприятность великому князю (так мы называли тогда Николая Павловича), и теперь струсил. Скажи, пожалуйста, кто тебе тогда открыл это?» Булгарин отвечал, смутившись: «Это мнеска-залатанта [45]45
  Тетка жены Булгарина, известная в свете и литературе под названием танты, как говорит Измайлов о дворовой собаке: предобрая, презлая! Имя ее не раз встречалось в эпиграммах на Булгарина, например:
  Где Булгарин Фаддей
  Не боится когтей Танты.


[Закрыть]
», – и прервал разговор.

На другой день, 25 июня, пришел он ко мне поутру и, нашедши несколько чужих, повел меня в другую комнату и сказал дрожащим голосом с умилительным видом: «Любезный Греч! Понимаю, что ты, как верноподданный государя, обязан доносить ему обо всем, что может быть ему полезно. Но мне, как старому другу, сделай одолжение, если ты, по долгу присяги, донес об нашем разговоре фон Фоку, признайся откровенно, чтоб я мог принять мои меры».

Я не знал, смеяться ли мне или сердиться этому глупому навету, и отвечал: «Если ты думаешь, что я подлец, то я хочу, чтоб ты, по крайней мере, не думал того же о фон Фоке. Требую, чтоб ты непременно сегодня же поехал со мной к нему и узнал, что это за человек».

Мы действительно отправились на дачу к фон Фоку, и я представил ему Булгарина с следующими словами: «Вот Булгарин, о котором я доносил вам, что он участвует в заговоре Рылеева и Бестужева». М. Я. фон Фок принял нас дружески. Булгарин рассыпался в любезностях и остротах и понравился как хозяину, так и всему семейству; водворился у него в доме и посещал его ежедневно, но не доносил, а выспрашивал и выглядывал, не грозит ли какая-либо беда ему или «Пчеле». Он был представлен фон Фоком и Бенкендорфу, кланялся, льстил и хвалил по-польски, но никогда не был употребляем по секретным делам и только разве жаловался на обиды, которые претерпевал от Воейкова, Краевского и других журналистов. Он до крайности боялся жандармерии и, завидя издали лошадь с синим чапраком, хватался за шляпу и кланялся.

Бенкендорфу понадобился польский секретарь. Фаддей рекомендовал ему друга своего, Леонарда Викентьевича Ордынского, человека честного, насколько поляк может быть честен. Булгарин полагал, что будет через Ордынского еще лучше узнавать, не готовится ли какая напасть на «Пчелу», но ошибся в своем расчете. Ордынский, утвердясь на своем месте, поднял нос перед своим патроном и на вопрос Булгарина: «Неужели ты не будешь сообщать мне, если кто-нибудь станет мне угрожать из графского кабинета?» – отвечал с благородной гордостью человека, не имеющего нужды в спрашивающем: «Ничего тебе не скажу, ибо не хочу осрамить твоей рекомендации, и ни в каком случае не нарушу моих обязанностей ни для кого». Булгарин опешил, испугался неожиданной честности своего бывшего друга и клиента и даже стал его бояться. Ордынский не только не прекращал с ним дружбы, но сблизился с ним еще более, водворился у него в доме и стал хозяйничать и командовать, как у себя. Булгарин не смел пикнуть и предоставил ему делать что угодно. До каких пределов простиралась эта уступчивость, по совести, сказать не могу. Она прекратилась только смертью Ордынского в мае 1852 года. Булгарин почтил память его в «Северной Пчеле» великолепным некрологом. Он имел все причины оплакивать Ордынского, который удерживал его от многих необдуманных и даже неблагородных поступков. Если б Ордынский был в живых до 1856 года, не последовало бы тех непростительных подвигов против меня, которыми Булгарин посрамил свою память.

Люди, не знающие дела, обвиняют Булгарина в том, будто бы он донес на родного племянника своего, подпоручика Генерального штаба Демьяна Александровича Искрицкого, в том, что он был у Рылеева в собрании мятежников 13 декабря. Это сущая ложь. Искрицкий приходил ко мне 14 декабря часов в 12 утра; потом остановился под окнами моей квартиры в доме Бремме, на углу Исаакиевской площади и Новоисаакиевской улицы, и простоял часов до четырех, то есть до сумерек. На третий день приходит ко мне Булгарин и рассказывает, что Искрицкий объявил ему, что накануне мятежа он был у Рылеева, видел некоторых офицеров и других, но в разговорах и суждениях их не участвовал. Булгарин прибавил, что это объявление его сконфузило, потому что у него, может быть, спросят, знает ли он о присутствии Искрицкого у Рылеева: что делать в этом случае? Я отвечал: «Если спросят, то отвечай правду, а пока не спрашивают, молчи». В это время Булгарин был в страшной тревоге и всячески старался допроситься, что происходит в Следственной комиссии, кто и что отвечает и т. п.

Между тем брат Демьяна, Александр Искрицкий, бывший тогда юнкером в Артиллерийском училище, пришел к Булгарину в небытность его дома и попросил его жену отдать ему книгу его, назвавши ее Lenchen (Леночка), как называли ее до свадьбы, бывшей за четыре месяца перед тем. Вдруг выскочила танта из другой комнаты и закричала: «Мой племянниц нет есть Lenchen. Он есть Frau Capitanin von Boulgarin» [46]46
  Жена капитана фон-Булгарина.


[Закрыть]
. Искрицкий отвечал, улыбаясь: «Она все та же наша liebes Lenchen», – и ушел с книгой. Когда Булгарин воротился домой, танта вскинулась на него: «К чему же вы женились на Lenchen, когда ваши племянники трактуют ее, как девку? Сейчас приходил ваш племянник Александр и разругал ее наповал!» Булгарин вспылил, сел за письменный стол и настрочил к Демьяну ужаснейшее письмо, назвав отца его взяточником, а мать (свою сестру) непотребной женщиной, спрашивал, как брат его, Александр, дерзнул разругать благородную женщину, и грозил приколотить всех их. Вскоре затем Демьян явился к Булгарину, у которого сидел тогда в гостях Владислав Максимович Княжевич, и, держа в руках письмо, спросил:

– Кто это написал?

Булгарин, побледневши, отвечал: «Я!»

– Так вот тебе, подлец! – возразил племянник, ударив его в щеку.

Булгарин отвечал тем же. Княжевич поспешил уйти. В ожесточенной драке они приколотили друг друга. Лицо Булгарина покрылось синяками, он сорвал с Искрицкого эполеты и аксельбант, и оба они слетели с лестницы.

На другой день явился ко мне Булгарин в синих очках, которые носил после всякого подобного побоища, и объявил: «Беда мне. Я побил вчера подлеца Демьяна и теперь вижу, что я погиб. Он донесет, что я знал о присутствии его в собрании у Рылеева».

Я старался успокоить его, но он был неутешен. Через несколько дней встретился с ним Андрей Андреевич Ивановской, чиновник канцелярии Следственной комиссии, и сказал ему: «Бедный Искрицкий! Его возьмут завтра. Доискались, что он был накануне 14-го числа в совете у Рылеева».

Булгарин обмер и, воротясь домой, написал Демьяну Александровичу, что имеет сообщить ему о важном деле, и просил его прийти. Демьян, думая, что случилось что-нибудь с его отцом или матерью, прибежал немедленно. Булгарин, указывая ему на стакан с водой, сказал:

– Смотри, Демьян, осьмой стакан холодной воды пью и не могу утолить огня, который жжет меня. Тебя возьмут завтра.

Демьян Александрович отвечал:

– Покорнейше вас благодарю за донос.

– Нет, – возразил Булгарин, бросившись на колени и сложив пальцы накрест, – клянусь тебе сединами моей матери, я не доносил на тебя.

– Так почему же вы это знаете?

– Узнал случайно, – сказал Фаддей, – но от кого, сказать не смею. Поверь мне, клянусь.

– Дудки! – промолвил Искрицкий и пошел домой.

На другой день явился в чертежной Топографического депо адъютант Кутузова, полковник Манзей, и спросил у бывших там офицеров:

– Кто из вас господин Искрицкий?

– Я, – отвечал Демьян Александрович, – что вам угодно?

– Пожалуйте со мной.

– Куда? В крепость?

– Точно так!

– Иду. Прощайте, господа, – сказал он товарищам, – это штуки Булгарина.

Через несколько недель приехал в Петербург Александр Михайлович Искрицкий. Булгарин просил меня пойти к нему и объяснить дело. Искрицкий, который был всегда очень хорош со мной, встретил меня с огорчением, но учтиво, и, когда я заговорил о Булгарине, прервал меня словами:

– Ради Бога, Николай Иванович, не говорите об этом подлеце, которого я одевал, обувал, кормил, когда он возвратился из плена нагой, босой и голодный. Не верю никаким доказательствам.

– Итак, отложим это дело до освобождения Демьяна Александровича: он приговорен к шестимесячному аресту в крепости; это время пройдет скоро, и тогда я докажу вам истину моих слов.

В продолжение ареста посылал я к отцу Демьяна французские книги для чтения Демьяну, и он обходился со мной дружески. Наконец, осенью 1826 года приходит ко мне Булгарин и говорит: «Демьян выпущен и уже дома. Сделай милость, поди туда и уладь наше дело». Я пошел с удовольствием. Демьян лежал на канапе в гостиной. Увидев меня, он вскочил и бросился меня обнимать, благодаря за неоставление его в крепости. И отец и мать благодарили меня со слезами за мое участие. Когда улеглись первые порывы, я сказал молодому человеку:

– Демьян Александрович! Теперь ваша обязанность примирить ваших родных, объяснив, как было дело. Ведь не Булгарин донес на вас.

Демьян покраснел и смутился.

– Помилуйте, Николай Иванович, – сказал отец его, – зачем вы нас смущаете, говорите о человеке, которого мы все ненавидим и презираем. Сын мой встал из могилы полумертвый, а вы напоминаете ему о подлеце, который его сгубил было.

– Александр Михайлович, – возразил я, – я думал, что принесу вам удовольствие, помирив Булгарина с его роднёю, а если вам это неугодно, делайте как хотите. Я не имею в этом никого голоса.

Поговорив еще несколько минут, я отправился к Булгарину и объявил ему о моем неуспехе. Тем дело и кончилось. Демьяна перевели тем же чином в Оренбургский гарнизон и, когда открылась война с Персиею, послали на Кавказ. Он служил очень усердно, сражался храбро (при графе П. П. Сухтелене) против неприятеля и, при заступничестве этого благороднейшего человека, конечно, выбрался бы из крайнего положения, но не дожил до того: умер от болезни в селении Царские Колодцы. Впоследствии узнал я от Сухтелена, что он до конца своей жизни называл Булгарина виновником его несчастья. Это было нехорошо. На него показал в Следственной комиссии граф Коновницын, а Булгарин только вел себя как безмозглый поляк, но никогда не думал доносить.

Эта клевета чернила Булгарина при жизни, чернит и по смерти. Долгом поставляю протестовать против такой несправедливости. Все произошло от трусости (lachete) Булгарина, смешанной с дерзостью и необузданностью нрава. Всему источником была гнусная, злая баба (танта), которую сам Булгарин ненавидел в душе своей.

Я сказал выше, что смерть Ордынского отняла у Булгарина последнюю нравственную опору: он перестал бояться строгости Ордынского и предался влечению всех страстей своих.

Теперь расскажу мои последние сношения с ним. В 1838 году, когда мы передавали «Пчелу» Смирдину и брали себе в сотрудники Полевого, составлен был наш бюджет, по которому сын мой, Алексей, получал за сотрудничество в год по три тысячи рублей ассигнациями. Года через три Булгарин вздумал отнять у него эти деньги под тем предлогом, что я, живучи за границей, должен платить ему за труды от себя, а не из общей кассы: он выпустил из виду, что сам проводил большую часть года в Дерпте и в Карлове и в это время там не занимался «Пчелою» непосредственно. Всего грустнее и подлее в этом покушении то, что он старается уверить моего сына, будто я не люблю его так, как любит его он, Булгарин. Материальным следствием этой переписки было то, что сын мой перестал получать из кассы «Пчелы» по 3 тыс. руб., и я в то же время ассигновал ему из моей частной кассы по 5000 рублей. Морально же этот ответ моего сына глубоко уязвил Булгарина, и когда я, в 1847 году, собираясь долее пожить за границей, хотел передать мои дела в «Пчеле» в собственность моему сыну при моей жизни, Булгарин объявил свое согласие, под тем условием, чтоб я за эту передачу заплатил ему, Булгарину, десять тысяч рублей. Разумеется, что после этого передача не состоялась.

К этому принадлежит любопытный эпизод подвигов Булгарина. Он стал сообщать мне разные пустые и нелепые статьи, переводные и оригинальные, сыновей своих Болеслава и Владислава, из коих первый был сущий идиот, и просил печатать в «Пчеле» под их именем. Ему хотелось сделать их сотрудниками.

Через несколько времени спрашивает он у нашего письмоводителя Кузнецова:

– Сколько получает Алексей Николаевич за участие в «Пчеле»?

– Сколько? Ничего, – отвечает Кузнецов, – ведь вы у него отняли доход, который он получал.

Фаддей забыл об этом своем подвиге и надеялся заставить меня платить такую же сумму его детям, какую получал мой сын. С этой минуты прекратилось сотрудничество детей его, и он уже не упоминал о их талантах, которые дотоле превозносил до небес.

Теперь следует приступить к последнему, самому интересному и продолжительному акту жизни и подвигов Булгарина и действий его со мной, который дает полное понятие о его нравственном характере и о преобладавших в нем страстях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю