Текст книги "Воспоминания о моей жизни"
Автор книги: Николай Греч
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
– Молчать, шпион! – закричал я. – Вон из моего дому! Воейков разинул было рот, но я подошел к нему и еще громче закричал:
– Вон, подлец!
– Иду, иду, – промолвил он и вышел в переднюю. С тех пор я не видал его.
Он умер 16 июня 1839 года, написав письмо к Л.В.Дубельту о неоставлении жены его: «она-де женщина простая, но благородная в душе».
Фаддей Булгарин
Замечено и как бы принято в литературе, что бранят писателя, когда он находится в живых, пока он действует на своих современников, на соперников, на врагов. По смерти же выставляют обыкновенно хорошие его стороны, забывают слабости, прощают ошибки, промахи, даже дела непохвальные. Замечательно, что Булгарину выпала противоположная участь: при жизни одни его хвалили, другие терпели, третьи ненавидели, многие спорили, бранились с ним, но безусловно его не поносили, разве в ненапечатанных эпиграммах. Видно, боялись его колкого, неумолимого пера. Но по смерти сделался он предметом обшей злобы и осмеяния. Люди, которые не годились бы к нему в дворники, ругают и поносят его самым беспощадным, бессовестным образом!
В некрологе Календаря на 1860 год напечатан был о Булгарине отнюдь не хвалебный, но довольно беспристрастный отзыв: эта статья подверглась насмешкам и брани. Что могло быть виной этого явления? Повторяй: мертвого льва уже не боялись собачонки.
Исполню долг чести и правды, составив описание его жизни, дел и характера. Волею и неволею был я в продолжение долгого времени в тесных с ним сношениях: буду говорить о нем сущую правду, не скрою темных сторон его жизни и характера, его слабостей и недостатков, но в то же время отдам справедливость тому, что было в нем хорошего, и опровергну клеветы, взведенные на него завистью, злобой и мстительностью. Буду принужден коснуться и некоторых других лиц и постараюсь исполнить возложенную на меня обязанность со всевозможным беспристрастием и пощадой. Буду говорить и о себе сколь можно равнодушнее и правдивее. Впрочем, обстоятельства, в которые я должен входить, известны всем, и, говоря о них явно, я не нарушаю никакой тайны.
Фаддей Бенедиктович Булгарин (Thaddeus Bulharyn) родился 24 июня 1789 года в Виленской или Минской губернии. Отец его, рьяный республиканец, известный в округе своем под именем шального (szalony) Булгарина, в пылу польской революции (1794 г.) убил (не в сражении) русского генерала Воронова и был сослан на жительство в Сибирь. Жена его, сколько могу судить по преданиям, женщина добрая и почтенная, отправилась с сыном своим, Фаддеем, в Петербург и успела поместить его в Сухопутный (что ныне Первый) кадетский корпус, который был уже не тем, что под начальством графа Ангальта, но сохранял еще остатки и предания прежнего своего достоинства. Муж ее, Бенедикт, возвращен был на родину императором Павлом и вскоре умер. Вдова его вышла замуж за какого-то Менджинского и имела с ним сына и дочь. Сын служил в русской армии, честно и храбро, был изранен, жил потом в отставке и умер в тридцатых годах. Дочь, Антонина Степановна, была в молодости красавицей. Мать, имея процесс в Сенате, привезла ее с собой в Петербург. Здесь влюбился в нее сенатский секретарь Александр Михайлович Искрицкий и женился на ней. Он имел сыновей Демьяна, Александра и Михаила, о которых пойдет речь впоследствии.
Фаддей, нареченный сим именем при крещении в честь Костюшки, учился в корпусе очень хорошо и смолоду оказывал большие способности. По экзамену следовало бы ему выйти в артиллерию или в Генеральный штаб, но цесаревич Константин Павлович, по особому благоволению к полякам, которые потом заплатили ему за это благоволение по-польски, взял его в свой уланский полк, который, вскоре после того, сделан был гвардейским. Булгарин был принят во многих хороших домах Петербурга, особенно в польских, и, как и вся тогдашняя молодежь, вел жизнь разгульную и буйную. С полком своим он был в походах 1805, 1806 и 1807 годов, и хотя впоследствии рассказывал мне о своих геройских подвигах, но, по словам тогдашних его сослуживцев, между прочим генерала Иоселиана, храбрость не была в числе его добродетелей: частенько, когда наклевывалось сражение, он старался быть дежурным по конюшне. Однако он был сильно ранен в живот при Фридланде и лежал несколько недель в кенигсбергском лазарете. Там свиделся он со многими поляками, служившими в армии Наполеона: они приглашали его перейти к французам. Булгарин отвечал им: «Теперь было бы бесчестно сделать это. Дайте срок: заключат мир, 1 сентября подам в отставку и прикачу к коханым».
По возвращении гвардии в Петербург, наскучила ему однообразная гарнизонная служба. Он отправлял ее нерадиво и своевольно. Однажды, с дежурства по эскадрону в Стрельне, он махнул, без спросу, в Петербург, чтоб потешиться в публичном маскараде; заехал к одному товарищу, адъютанту цесаревича, жившему в Мраморном дворце, нарядился амуром в трико [36]36
Сам Булгарин утверждал, что он был одет индейцем (прим. Константина Дегтярева)
[Закрыть], накинул на себя форменную шинель, надел уланскую шапку и спускался по задней лестнице. Вдруг увидел перед собой цесаревича.
– Булгарин?
– Точно так, ваше высочество.
– Ты, помнится, сегодня дежуришь, да что ты закрываешься? – вскричал великий князь, сбросил с него шинель и увидел амура с крылышками и колчаном. – Хорош! Мил! Ступай за мной.
Сошли с крыльца. Цесаревич посадил его к себе в карету и привез на бал к княгине Четвертинской, взял за руку и ввел в залу, наполненную бомондом.
– Полюбуйтесь! – сказал он хозяйке и гостям: – Вот дежурный по караулам в Стрельне. Вон, мерзавец! Сию минуту отправляйся к полковому командиру под арест!
Амур, пристыженный, одураченный, удалился при общем хохоте. Дело кончилось арестом, но последствия его не прекращались. Цесаревич при всяком случае напоминал шалуну его дерзость и взыскивал с него более, чем с других. Измученный и службой, и «этим преследованием», Булгарин написал на своего начальника сатиру, начинавшуюся стихами:
Трепещет Стрельна вся, повсюду ужас, страх.
Неужели землетрясенье?
Нет! нет! Великий князь ведет нас на ученье.
К поэзии присоединилось еще несколько прозаических немарсовских подвигов, и корнета Булгарина перевели в какой-то армейский драгунский полк (находившийся в войсках, действовавших в Финляндии) [37]37
Булгарин настаивает (и не без подробностей), что участвовал в войне в составе лейб-гвардии уланского полка. Весьма возможно, тут ошибается Греч. (прим. Константина Дегтярева)
[Закрыть], выдержав его, помнится, три месяца в кронштадтской крепости. Просидев несколько времени в каземате, он был выпущен добрым комендантом Клугеном и прожил время, остававшееся до освобождения, на квартире у какого-то пьяного мещанина Голяшкина, ухаживал за дочками его и выучился у батюшки разным неблагопристойным, разбойничьим песням, которые впоследствии распевал кстати и некстати [38]38
Эти эпизоды Булгарин относит ко времени по окончании финской войны, во время своей службы в гарнизонном полку. (прим. Константина Дегтярева)
[Закрыть].
В Финляндии служил он до окончания войны и потом стоял с своим полком в Ревеле. Во время этой войны удалось ему сделать доброе дело. Известно, что самыми рьяными и злыми врагами русских были в то время финские пасторы: они истребляли наши отряды, перехватывали переписку, отбивали обозы и оружие, словом, действовали как партизаны. Особенно один сельский пастор отличился проворством и удальством: схватил несколько русских офицеров и выдал шведам, укрывавшимся в его доме. Начальник действовавшего в этой стране русского отряда послал в дом пастора драгун под командой офицера, и этот офицер был Булгарин. Он сделал быстрый набег на село и окружил церковный дом. Жена пастора укрыла мужа. Булгарин, заметив, где спрятался несчастный, объявил, что возьмет его силой. Жена и дети бросились к ногам его и умоляли о пощаде. Булгарин сжалился, представился, будто не видит искомого, оставил дом и явился к начальнику с донесением: не нашел! Командир побранил его за оплошность, но, может быть, сам был рад, что освободился от необходимости казнить человека, который полагал, что действует по закону и по долгу. Это происшествие сделалось известным в Финляндии и в Швеции. По заключении мира, явилась в Стокгольме гравюра с изображением этого случая с надписью: «Великодушие русского офицера». В бытность Булгарина в Швеции (в 1838 г.), пригласил его к обеду один почтенный и богатый человек. Гостей было множество. Булгарин, севши за стол, увидел перед собой гравированную картину. Все пили с восторгом за его здоровье. Этот анекдот слышал я от Булгарина и от некоторых финляндцев.
В Ревеле Булгарин привел в исполнение свой давнишний замысел. Вышедши в отставку (а может быть, состоя еще на службе), он выехал оттуда с одним французом, графом де Кенсонна (Quinsonnat), посетил свою мать на пути, прибыл в Варшаву и вступил в один сформированный французами уланский полк рядовым, как мне сказывал с негодованием двоюродный брат его, граф Тиман, служивший России честно и усердно в гусарах до генеральского чина и ненавидевший гнусную польскую отчизну. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Булгарин бежал или предался неприятелю. Россия была тогда с Францией в дружбе и в союзе, Булгарин был поляк, следственно, переход его не был ни бегством, ни изменой. Об этом скажу несколько слов ниже. Но благородные товарищи Булгарина, подобные графу Тиману, не могли простить ему этой эскапады и отзывались о его поступке откровенно.
Из Варшавы был он отправлен к полку в Испанию, но о жизни и о службе его там я ничего не знаю. В 1812 году находился он в корпусе маршала Удино, действовавшего, в Литве и в Белоруссии, против графа Витгенштейна. Он рассказывал, что однажды напросился участвовать в размене пленных, был он в русском авангарде, видел некоторых старых товарищей, но не был ими узнан и не старался о том; только послал поклоны нескольким знакомцам с русским вахмистром, провожавшим французских парламентеров. Но действительно ли это было так, не могу сказать. Булгарин, как всем известно, был большой сочинитель.
Коротким друзьям своим из либералов поверял за тайну, что на переправе Наполеона через Березину при Студянке (деревне, будто бы принадлежавшей его матери) он был одним из тех польских улан, которые по рыхлому льду провели лошадь, несшую полузамерзшего императора французов. В 1813 году он участвовал в сражении при Бауцене. Это достоверно. На одном вечере, не помню, у кого именно, Булгарин беседовал об этой битве с Алексеем Алексеевичем Перовским, который в ней был действующим лицом с русской стороны, адъютантом князя Репнина. Булгарин описал это сражение в статье своей: «Знакомство с Наполеоном», напечатанной в собрании его сочинений.
Впоследствии был он, в сражении при Кульме, в эскадроне польских улан, который пробился сквозь корпус прусского генерала Клейста. В кампанию 1814 года, во Франции, был он взят в плен прусским партизаном Коломбом и отправлен в Пруссию. Тогда случилось с ним происшествие, о котором он не любил говорить. Служивший тогда в одном из кирасирских полков гвардии товарищ Булгарина по Кадетскому корпусу, полковник Петр Иванович Кошкуль, едучи впереди своего эскадрона (на пути во Францию, близ берегов Рейна), встретив нескольких французских пленных, которых везли в Пруссию на тележках, не обратил внимания на это зрелище, повторявшееся довольно часто. Когда фура проехала шагов на сто, один вахмистр подскакал к Кошкулю и сказал ему:
– Ваше высокоблагородие! Один пленный француз приказал вам поклониться.
– Какой француз? Где?
– Вон, там на возу, ваше высокоблагородие.
– Да как ты его понял?
– Он говорит по-русски, как вы и я.
Кошкуль пришпорил коня и подскакал к указанному возу.
– Кто говорит здесь по-русски?
Один уланский офицер соскочил с возу и, закрыв лицо руками, сказал:
– Мне совестно смотреть на тебя, Кошкуль! Я Булгарин.
– Булгарин! – воскликнул честный Кошкуль в изумлении. – Это ты? Как тебе не стыдно говорить со мной, подлец!
– Теперь не до морали! – возразил Булгарин. – Я в крайности – есть нечего. Дай мне взаймы. Заплачу, как честный человек.
Кошкуль бросил ему несколько червонцев и ускакал. Жестоко, но справедливо.
Сам Булгарин сначала рассказывал об этом случае, но потом утверждал, что это неправда, что Кошкуль, на старости лет, не помнил, как были дела, и выдумывал небылицы. Нет, Кошкуль был человек благородный и правдивый и очень хорошо помнил, что говорит.
Заслужил ли Булгарин такую встречу со стороны своего школьного товарища и бывшего сослуживца? Заслужил и не заслужил – с которой стороны взглянешь на дело. Заслужил по суду совести и по общему закону чести: он был русским подданным и дворянином, воспитан в казенном заведении на счет правительства, носил гвардейский мундир и перешел под знамена неприятельские. С другой стороны, он был поляк, и в этом заключается все его оправдание. У поляков своя логика, своя математика, составленная из слияния правил иезуитских с понятиями жидовскими. Наносить всевозможный вред своему врагу, нападать на него всеми средствами, пользоваться всеми возможными случайностями, чтоб надоесть ему, оскорблять его правдой и неправдой и утешаться мыслью, что цель оправдывает средства. Ложь, обман, лесть, коварство, измена – все эти гнусные средства считаются у них добродетелями, когда только ведут к предположенной пели. Станем ли обвинять легавую собаку, что она, по внушению своей натуры, гоняется за дичью, а кошку, что она ловит мышей?
Булгарин оправдывается тем, что он передался французам в то время (1810), когда, как выше сказано, Франция была с Россией в дружбе и в союзе; но что мешало ему, при начале войны 1812 года, если не перейти обратно в русскую службу, то удалиться куда-нибудь и остаться нейтральным? Это советовал ему не только закон чести, но и голос благоразумия. От этой измены покрыл он себя бесславием и не мог добиться уважения ни у какой партии.
Пленных привели или, как говорят, пригнали в Россию. Вдруг прекратилась война взятием Парижа и низложением Наполеона: пленных разменяли, и полякам объявили безусловную амнистию. Булгарин, с другими освобожденными поляками, явился в Варшаве к цесаревичу. Константин Павлович принял его ласково и, указав на прежних товарищей его, Жандра, Албрехта и пр., в звездах и лентах, сказал:
– И ты был бы теперь генералом, если б остался у меня.
Булгарин отвечал:
– Ваше высочество! Я служил моему отечеству.
– Хорошо, хорошо! – возразил великий князь. – Теперь послужи мне!
Он предложил воротившемуся патриоту любое комендантское место в Царстве Польском, но Булгарин отказался, объявив, что должен ехать к матери и привести в порядок расстроенное свое имение. Он действительно любил и уважал свою мать, и когда, бывало, хотел подкрепить какую-нибудь колоссальную ложь, то клялся при ее жизни сединами матери, а по смерти ее тенью. Он свиделся с нею, но имения не нашел, потому, вероятно, что его и не бывало. Между тем возобновил он знакомство с своими родственниками. Дядя его, Павел Булгарин, бывший литовским подконюшим (подлый этот чин был в большом уважении в Польше), полюбив Фаддея за живой характер, за ум и находчивость, поручил ему вести процесс его с родственником графом Тышкевичем и Парчевским или, собственно, два процесса: один с Парчевским против Тышкевича, другой с Тышкевичем против Парчевского. Дело шло об осьми тысячах душ. Булгарину за ходатайство обещано было пять процентов, т. е. четыреста душ. Процесс производился в Сенате, и новый ходатай отправился в С.-Петербург. Здесь принят он был в доме зятя своего Искрицкого, и не знаю, как попал во французский круг у генералов Базена, Сенновера и пр., читал им свои сочинения, которые кто-то переводил для него на французский язык.
В начале февраля 1820 года явился у меня в кабинете человек лет тридцати, тучный, широкоплечий, толстоносый губан, порядочно одетый, и заговорил со мной по французски: «Извините, милостивый государь, если я вас беспокою…»
Заметив с первого слова, что ему трудно говорить по-французски, я прервал его речь вопросом:
– Говорите ли вы по-русски?
– Говорю-с. Я поляк.
– Итак, к чему толковать по-французски? Скажите мне, пожалуйте, что вам угодно.
Тогда объявил он мне, что пришел по просьбе одного французского литератора де Сен-Мора, человека необыкновенно умного, ученого и благородного, который намерен читать лекции о французской литературе.
– Да какой он партии? – спросил я. – Кажется, отъявленный роялист.
– Точно, самый ревностный приверженец законной династии.
– Как же он может быть умным человеком? – сказал я. – Умный легитимист в нынешнее время не поедет из Франции, чтоб искать хлеба за границей. Видно, он олух и не знает, что делать; или так умен, что видит близкое падение своей партии. Вообще в нынешней Франции ум, знания, дарования – на левой стороне.
Мой собеседник захохотал весело.
– Так вот вы какой! А я думал, что вы ревнитель Бурбонов и монархического начала.
Мы разговорились и познакомились. Это был Фаддей Булгарин.
Я был в то время отъявленным либералом, напитавшись этого духа в краткое время пребывания моего во Франции (в 1817 г.). Да и кто из тогдашних молодых людей был на стороне реакции? Все тянули песню конституционную, в которой запевалой был император Александр Павлович. Оппозиция Аракчееву, Голицыну и всем этим темным властям была тогда в моде, была делом известным, славой и знаменем тогдашнего юного поколения. Самым либеральным журналом была «Северная Почта», выходившая под ведением министра внутренних дел Козодавлева. Семеновская история еще не навлекала мрачных туч на горизонте светлых идей и мечтаний: Революции греческая, а потом испанская и итальянская, встречали в России, как и везде, ревностных друзей и поборников. Булгарин, как щирый поляк, не мог не разделять этого движения умов. В моем доме он узнал Бестужевых, Рылеева, Грибоедова, Батенькова, Тургеневых и пр. – цвет умной молодежи!
Несколько раз должен я напоминать, что Булгарин был в то время отнюдь не тем, чем он сделался впоследствии: был малый умный, любезный, веселый, гостеприимный, способный к дружбе и искавший дружбы людей порядочных. Между тем, по национальной природе своей, он не пренебрегал знакомством и милостью людей знатных и особенно сильных. Умел он сойтись и с гнусным Магницким, и с сумасбродным Руничем, и с глупым Кавелиным, познакомился с лицами, окружавшими Аракчеева, пролез и к нему самому. До 1823 года он литературой занимался мало, посвящая все свое время, всю свою деятельность ведению своего процесса. И мне кажется, что занятия этим процессом, сопряженные с уловками и проделками, которые не всегда оправдываются законами чести и долга, имели вредное влияние на развитие его понятий и характера.
Для достижения своей цели он употреблял все возможные средства: с утра до вечера таскался по сенаторским и обер-прокурорским передним, навещал секретарей и стряпчих, кормил и подкупал их, привозил игрушки и лакомства их детям, подарки женам и любовницам. Польская натура нашла в этих маневрах обильную пищу своей низкопоклонности, лести, хвастовству и хлебосольству с определенной целью. Эти подвиги, оправдываемые свойством его занятий, произвели в его уме смешанную теорию правил войны, сутяжничества и литературы. Потеряв возможность продолжать с успехом военную службу, он пошел в стряпчие; видя, что можно приобрести литературой известность, а с нею и состояние, он наконец взялся за нее, руководствуясь на каждом из сих поприщ правилами – достигнуть цели жизни, т. е. удовлетворения тщеславию и любостяжанию. Эта теория не мешала ему притом быть человеком не злым, добрым, сострадательным, благотворительным и в минуту порыва готовым на пожертвование.
Он почитал и уважал добрые стороны в людях, даже те, которых сам не имел. Таким образом постиг он всю благость, все величие души Грибоедова, подружился с ним, был ему искренно верен до конца жизни, но не знаю, осталась ли бы эта дружба в силе, если бы Грибоедов вздумал издавать журнал и тем стал угрожать «Пчеле», то есть увеличению числа ее подписчиков. Признаюсь, если бы я знал, каков Булгарин действительно, то есть каким он сделался в старости, я ни за что не вошел бы с ним в союз. Но эти порывы мне казались простыми вспышками ветреного самолюбия. Я не видел, что в этом скрывалась только исключительная жадность к деньгам, имевшая целью не столько накопление богатства, сколько удовлетворение тщеславию.
Фридрих II сказал однажды о поляках: «нет подлости, которой бы не сделал поляк, чтоб добыть сто червонцев, которые он потом выбросит за окно». К тому должно еще прибавить, что человек может исправиться от тех привычек и слабостей, которые привились к нему от ложного воспитания, от дурных обществ и примеров и т. п., но врожденные свойства его, и хорошие и дурные, с годами крепнут и возрастают. Так было и с Булгариным: в молодости он был любезен, остер, добродушен, обходителен; эти качества исчезали в нем с каждым годом, и с каждым годом увеличивалось в нем чувство зависти, жадности и своекорыстия, заглушая добрые его свойства.
Я приписываю странности и причуды Булгарина его воспитанию, обстановке и последовавшим обстоятельствам его жизни, но в самой основе его характера было что-то невольно дикое и зверское [39]39
Это чувствуется в его «Воспоминаниях», при описании жестоких и кровавых сцен (прим. Константина Дегтярева)
[Закрыть]. Иногда вдруг, ни с чего или по самому ничтожному поводу, он впадал в какое-то исступление, сердился, бранился, обижал встречного и поперечного, доходил до бешенства. Когда, бывало, такое исступление овладеет им. он пустит себе кровь, ослабеет и потом войдет в нормальное состояние. Во время таких припадков он действительно казался сумасшедшим и бешеным, и было бы несправедливо винить его за то: это были припадки болезни нрава, уступавшие механическим средствам, т. е. кровопусканию. Когда я убедился в возрастании недружелюбия, зависти и злобы в Булгарине, надобно было бы расторгнуть нашу связь, но от нее зависело благосостояние моего семейства. Я сносил с терпением все его причуды, подозрения и оскорбления, но нередко выходил из терпения: так, в 1853 году не мог не восстать против него всенародно, вследствие его жалкого и подлого идолопоклонства перед музыкантом А. Контским. Потом поступил он со мной бесчестно и открыл всю глубину своей души. Между тем он впал в болезнь, и я не мог ничего сделать.
В то время, как я познакомился с Булгариным, он не доверял еще своему искусству владеть русским языком в литературном отношении, писал деловые бумаги при помощи подьячих – и очень искусно, что видно из выигранного им процесса своего дяди. Между тем, хотелось ему заработать что-нибудь литературной работой. Он вздумал издать «Оды Горация», с комментариями Ижевского и других критиков, но сам он знал по-латыни очень плохо, просто сказать, знал этот язык, как какая-нибудь полька, посещающая католическую церковь. Ему помог один мой родственник, и книжка вышла изрядная. Ижевский и некоторые другие латинисты жаловались на заимствование их примечаний, но Булгарин оправдался тем, что упомянул об этих заимствованиях в своем предисловии. В то время втерся он к Магницкому и Руничу и старался, при их помощи, ввести эту книгу в училища, но обещания их ограничились словами. Книга не раскупалась, и Булгарин решился пожертвовать ее в пользу училищ.
В намерении упрочить свое существование литературными трудами он обратился к русской и славянской истории. Набрав несколько исторических материалов, стал он издавать «Северный Архив», печатал в нем статьи интересные, но впадал в страшные промахи, особенно по недостаточному знанию иностранных языков, коверкал имена собственные, смешивал события, и если бы издавал теперь, то не избежал бы обличений и насмешек, но в те блаженные времена, когда печатный каждый лист казался нам святым, и не то сходило с рук. Желая придать сухому журналу более интереса для читающей публики, Булгарин вздумал издавать при нем особые листки, под заглавием «Волшебный Фонарь», и тут попал в свою колею. Небольшие, вообще сатирические, картины нравов и исторические очерки понравились публике и поощрили его усердие. Занявшись легкой литературой, он оставил ученую, для которой не имел ни основательных познаний, ни особенного дарования. Я помогал ему усердно, особенно сглаживая слог, который отзывался полонизмами и галлицизмами.
В 1824 году разразилась надо мной катастрофа Госнера. Канкрин хотел, перед тем, взять меня на службу в Министерство финансов, но, узнав, что я предан суду, отложил это до моего оправдания. Тогда затеяли мы с Булгариным издание «Северной Пчелы», не прекращая ни «Сына Отечества», ни «Архива». Позволение министра просвещения получили мы без труда: Булгарин был знаком с (ставшей потом женой Шишкова) Лобаршевской и через нее втерся к старику. Он даже называл и считал себя ее родственником, доколе Шишков был министром.
При начатии «Северной Пчелы» (в январе 1825 года), я уже вытрезвился от либеральных идей волею и неволею [40]40
Особенно образумила меня семеновская история, доказав мне, что можно попасть в беду без всякой вины.
[Закрыть]и удерживал сарматские порывы Булгарина. За это ему доставалось от либералов. Рылеев, раздраженный верноподданническими выходками газеты, сказал однажды Булгарину: «Когда случится революция, мы тебе на «Северной Пчеле» голову отрубим».
Булгарин, до испытания сил своих в мелкой литературе, вздумал заняться преимущественно русской историей и выбрал для этого период Самозванцев, при котором мог пользоваться польскими источниками. Героинею его была Марина Мнишек.
В мае 1823 года происходило публичное чтение Общества соревнователей просвещения и благотворительности. По болезни президента, Ф. Н. Глинки, председательствовал я, как вице-президент. Читаны были отрывки из биографии фон-Визина, кн. Вяземского, стихи Василия Ив. Туманского и т. п., и, между прочим, отрывки из биографии Марины Мнишек Булгарина. Статья была слабая, плохо написанная: он не читал ее, а мямлил, и падение ее было совершенное. Это рассердило Булгарина и оградило на несколько лет от русской истории, которую он было считал игрушкой.
При успехе своих повестей и мелких статеек, задумал он своего «Ивана Ивановича Выжигина», писал его долго, рачительно и имел в нем большой успех. Года в два разошлось до семи тысяч экземпляров. Роман этот ныне забыт и находится в пренебрежении, которого не заслужил. Должно вспомнить, что он был, по времени, первым русским романом и что им началась обличительная наша литература. Многие черты и характеры схвачены в нем удачно и умно. Видя успех «Ивана Выжигина», книгопродавец Алексей Заикин заказал Булгарину «Петра Выжигина», который был несравненно слабее и не принес выгоды. Алексей Заикин умер в холеру 1831 года, не дождавшись окончания издания романа. «Дмитрий Самозванец», по мне, еще слабее, особенно тем, что автор берется изображать чувства любви и нежности. Он знал любовь и знал на практике, но не ту, которую описывают в романах.
В 1836 году затеял он большую спекуляцию, сочинение книги: «Россия в историческом, географическом и литературном отношении». Сотрудником ему был профессор Н. А. Иванов (сперва бывший в Дерпте, а потом в Казани). Трагикомическая судьба этого издания описана мной в статье об «Энциклопедическом Лексиконе». Последним большим предприятием Булгарина были его «Воспоминания», или «Записки», которых вышло 6 частей. В них много забавного, интересного, но – правду ли он писал? Не всегда. Я не думаю, чтоб он (лгал умышленно, но он украшал события и, беспрерывно рассказывая их устно, сам привыкал верить, что они случались точно так, как он их рассказывает. Многое, например, что он говорит обо мне, случилось не так, как он пишет. Иное прибавлял он с расчетом и, как говорят ныне, с задней мыслью.
Так, я спросил у него однажды, на что он в 3 томе «Записок» приплел историю о подвигах Наполеона I в Байонне, в 1808 году: они вовсе не идут к делу. Он признался мне, что внес этот эпизод, чтобы сказать о прибытии в Байонну графа А. И. Чернышева курьером от императора Александра Павловича и угодить тем графу, которого просил о переводе свояка его, полковника Руднева, в гвардейский Генеральный штаб! Все штуки, все проделки, все интриги! А у него был такой самородный талант, что он мог бы обойтись и без этих средств!
Он писал с большой легкостью, что называется сплеча, но легкомыслие его было еще больше. Никогда, бывало, не справится с источником или действительностью какого-либо случая, а пишет, как в голову придет. Таким образом он бросился однажды на немцев за то, что они употребляют слово luxuries, слово неблагопристойное. Совсем нет, по-немецки оно значит просто роскошный и происходит отнюдь не от французского luxure. В другой раз он вздумал утверждать, что немецкий писатель Геллерт жил девять лет в России, всегда любил ее и вспоминал о ней с удовольствием, Геллерт же не выезжал из Лейпцига, – Булгарин, вероятно, смешал его с Гердером. Говорю о промахах, которые проскользнули в печати, а сколько исключено и исправлено было в рукописях! Он знал русский язык хорошо, но был очень слаб в грамматике, и, например, никак не мог различить падежей местоимения: ея и её. Всегда писал: любит ея. И латыни доставалось под пером его, хотя он очень любил латинские цитаты. Так, вместо: sine qua non, он писал: si non qua non, и любил вставлять латинские слова для объяснения русских терминов, как-то: съемок (facsimile) и т. п.
Не могу исчислить всех его изданий: «Экономия» и проч., которые он предпринимал с экономическим расчетом.
Между тем, скажу прямо: он не заслуживал той брани, тех клевет, которыми его осыпали при жизни и осыпают по смерти. Главной тому причиной было, что он ни с кем не умел ужиться, был очень подозрителен и щекотлив и при первом слове, при первом намеке бросался на того, кто казался ему противником, со всею силой злобы и мщения. Так, например, произошла его вражда с Н. А. Полевым, продолжавшаяся несколько лет. Полевой начал свой «Телеграф» в одно время с «Пчелою». Уже этого было бы довольно, но он дерзнул упомянуть в своем объявлении, что странно отвергать переводы в журналах, а Булгарин именно говорил об этом в одной из своих программ. Вот и загорелась война. Признаюсь теперь, по истечении пятидесяти лет, что я мог бы в то время остановить Булгарина, но меня забавляла эта брань, к тому же я был товарищем Булгарина и считал обязанностью помогать ему в обороне; да и высокомерный и заносчивый Полевой сам подавал к тому повод. В 1827 году сошлись мы с Полевым на обеде у П. П. Свиньина, объяснились и с тех пор оставались друзьями, но с Булгариным не обходилось без вспышек.
Всего более повредил Булгарину разрыв с благородной партией нашей литературы: Карамзина, Жуковского, Пушкина. Первый повод к тому подал мерзавец Воейков своими переносами, сплетнями, клеветами. В его биографии сказано о том подробно. Между тем, все могло обойтись без явной войны, и, действительно, несколько лет продолжалась перепалка, но большей частью холостыми зарядами. Выше говорил я о споре, поднятом Булгариным по поводу объявления его о числе подписчиков на «Инвалида» и на «Сына Отечества». С тех пор господствовала на поле бранном тишина, но война разразилась вновь в 1829 году, и поводом к ней было увольнение от «Пчелы» одного сотрудника.