Текст книги "Воспоминания о моей жизни"
Автор книги: Николай Греч
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
О ты, что в горести напрасно
На службу ропщешь, офицер!
Кричишь и сердишься ужасно,
Что ты давно не кавалер!
Внемли, что Царь к тебе вещает:
Он гласом сборы прерывает,
Он в правой держит эспонтон.
Смотри, в каких штиблетах он.
Это наблюдение должно было бы научить всякое правительство, что лучшая оборона от бранных и обидных сочинений – не цензура, а благоустроенное, справедливое, кроткое правление. В. М. Головнин, во время пребывания своего в Мексике (в последние годы испанского там владычества), спросил у одного тамошнего консула, много ли Испания имеет врагов в Мексике. «Довольно, – отвечал консул, – и вы их можете узнать по наружности: у кого здесь нос над ртом, тот враг Испании». Так было и в России при Павле.
Мы все еще, по порядку повествования, в начале царствования Павла. Это время было ознаменовано некоторыми подвигами ума и благородства, составлявшими основу характера Павла. Он почтил память отца своего Петра III, которого, под тем предлогом, что он умер некоронованный, погребли не в Петропавловской крепости, а в Невском монастыре. Павел отправился туда, велел вскрыть склеп, в котором погребен был несчастный император, и оросил его останки горькими слезами. Говорят, что тела не было вовсе: оно истлело; остались только некоторые части одежды. Эти останки были вынуты из склепа и поставлены в другой гроб, царски украшенный. Сначала отвезли гроб со всею подобающею церемонией в Зимний дворец и поставили на катафалке подле тела Екатерины II. Я видел шествие это из окна квартиры мадам Михелис, в доме Петровской церкви. Гвардия стояла по обеим сторонам Невского проспекта. Между великанами гренадерами, в изящных светло-зеленых мундирах с великолепными касками, теснились переведенные в гвардию мелкие гатчинские солдаты в смешном наряде пруссаков Семилетней войны. Но общее внимание обращено было на трех человек, несших концы покрова, – это были: граф Алексей Орлов, князь Барятинский и Пассек, убийцы Петра! Мщение справедливое и благородное: они занимали места, подобающие первым лицам империи, и притом выставлены были у позорного столба, с печатью отвержения на челе.
Потом видел я оба гроба на одном катафалке, видел и шествие обоих гробов по Миллионной и по наведенному на этот случай мосту от Мраморного дворца в крепость. Достойны замечания надписи на гробницах: «Император Петр III родился 16 февраля 1728 года, погребен 18 декабря 1796 года», «Екатерина II родилась 21 апреля 1729 года, погребена 18 декабря 1796 года». Подумаешь, говорит один писатель, что эти супруги провели всю жизнь вместе на троне, умерли и погребены в один день. Пожалуй, это скажут будущие историки, истолковывая уцелевшие надписи на неизвестном тогда русском языке! Это в истории бывает частенько.
Этими воспоминаниями виденного принимаюсь вновь за нить моей собственной жизни.
Глава четвертая
Мне был от роду десятый год, брату Александру восьмой; надлежало подумать серьезно о нашем воспитании. Батюшка, к большому моему, впоследствии, сожалению, оставил мысль отдать меня в Петровскую школу, где я мог бы приобресть основательные первоначальные сведения, привыкнуть к труду и порядку. Вместо того, по совету, кажется, г-на Дорезона, приятеля его, он вздумал взять французского гувернера из многочисленных эмигрантов, наводнивших тогда Россию. И действительно взяли человека средних лет monsieur Delagarde, умного, любезного, образованного, но неопытного и несведущего в деле воспитания и обучения. Он одевался и пудрился со вкусом, называл меня monsieur Nicolas и заставлял читать из азбуки, поправляя произношение. Тем уроки оканчивались. Механическое чтение надоедало мне. На третьей странице я начинал зевать и закрывал книгу. Мусье Делагард не противоречил, и урок тем кончался. Его любили в доме за любезность и веселость: он с утра до вечера играл на фортепиане и распевал французские арии. Особенно любил он одну: «О Richard, о mon roi!» Вскоре, однако, увидели, что такое ученье не ведет ни к чему. У него с батюшкой была крупная экспликация (разборка), но вскоре потом он заболел от простуды и умер. Грустно и теперь вспомнить, как бедный француз умирал на чужбине.
Вместо него был взят другой француз, monsieur de Morencourt, уже обжившийся в России, тяжелый, ленивый, любитель чарочки и порядочный невежда. Все уроки ограничивались механическим чтением и письмом; о языке и грамматике ни слова. Он как-то повздорил с батюшкой и получил увольнение. Уроки дядюшки Александра Яковлевича Фрейгольда также прекратились. Только занимался нами Дмитрий Михайлович Кудлай, также не весьма грамотный, но по крайней мере добрый и усердный к делу, с неразвращенной нравственностью. Матушка делала что могла, но она могла немного, притом же я вырастал из гаремного воспитания, и следовало заняться мной серьезнее.
Упомяну здесь о некоторых эпизодах. В 1797 году прибыл к нам из Кронштадта доктор Карл Иванович Борн, по кончине жены его, Катерины Карловны, урожденной Врангель, о которой я упоминал выше, при исчислении родословной Фрейгольдовой фамилии. Он остановился у нас в доме с детьми своими: Иваном, Терезой и Екатериной, на перепутье в Новгород, куда он был перемещен. Я говорил о нем выше. Он очень любил и уважал мою матушку и первый заметил мои дарования: понятливость, воображение, счастливую память. Забавляясь со мной беседой на ломаном русском языке, он спрашивал у матушки, что она делала тогда, когда была беременна мною.
– Спала очень много, – отвечала она.
– Вот и причина ума этого мальчика, – говорил он, – вы спали, ум ваш покоился и беспрепятственно действовал на плод вашего чрева.
С тех пор он беспрерывно посылал спать жену свою, когда она была беременна.
Борн отправился в Новгород и умер в 1799 г. Дети его были привезены в Петербург и подпали опеке Христины Михайловны.
Другая, важнейшая перемена последовала у нас в доме от сношений отца моего с бароном Людвигом. Статский советник, барон Иван Христофорович Людвиг, президент Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел, был человек добрый, умный и почтенный, но большой колпак и флегма. Жена его, Софья Ивановна, урожденная Буше, – женщина умная, ласковая и большая кокетка. У них было пятеро сыновей (Петр, Карл, Яков, Александр и Алексей), из коих в то время старшему было семнадцать лет, а младшему год, и четырнадцатилетняя дочь Александра Ивановна.
Отец мой уважал барона и увлекался любезностью баронессы, которая, как было слышно, не отвергала ничьего фимиама: говорили даже, что только старший сын был действительно сын ее мужа, а у остальных были разные отцы, которых называли по именам. По прозвищу Boucher можно бы было подумать, что она француженка. На деле выходило противное. Отец ее был немец, по прозванию Флейшер. Не знаю, каким образом он попал во Францию и в Вест-Индию, только там находит его история. Он был человек очень умный, добрый, любезный, но большой прожектер и ветреник. В молодых летах, на Мартинике, влюбился он в одну прекрасную креолку и понравился ей, но она не хотела носить варварской фамилии Флейшер. Он назвался Флейшер де Буше, а потом слыл просто monsieur Boucher.
В начале царствования императрицы Екатерины прибыл он в Россию, вошел в связи с значительными людьми, получил привилегию на продажу изготовляемого им табаку во всех городах России, потом выдумал способ кормить лошадей не сеном и овсом, а какими-то дешевыми катышками и т. п. Буше принадлежал к особому роду людей, называемых прожектерами: имея острый ум и некоторые сведения, они выдумывают, по внушению своего воображения, разные штуки и средства, рассчитывают на миллионы барыша, принимаются за дело с пламенной ревностью, но, еще не кончивши, охладевают к нему и бросаются на иное, иногда совершенно противоположное. Вся жизнь их проходит в таких обаяниях и разочарованиях; они находятся всегда накануне несметных выигрышей, а в настоящем нуждаются и голодают. Таковы были впоследствии Гаттенбергер и Пуадебар.
Вижу еще теперь перед собой Буше, этого милого, невысокого роста старичка, в старомодном кафтане, с развевающимися седыми волосами, с приятной на устах улыбкой, с мечтательностью во взоре. Он был всегда весел и любезен, терпел нужду, не жалуясь на судьбу, и был благодарен за всякое добро. В конце 1800 года он затеял добывание кремней в Подольской губернии и, не имея нужного на то капитала, женился, имея около семидесяти лет, на какой-то зрелой деве, мамзель Эльсон, чтобы воспользоваться ее приданым для осуществления своих предположений. Он уехал с ней в Подолию и вскоре умер. Говорят, что милая супруга доколотила старика. И поделом! Дочь его, София Ивановна, была баронесса фон Людвиг.
Не знаю, как наша фамилия с ними познакомилась; кажется, через барона Клодта. Батюшка, как я говорил, увлечен был любезностью баронессы; но матушка ее не жаловала, хотя и принимала ее учтиво и ласково. Помню одну слабость баронессы: она не терпела кошек, и, когда бывала у нас, нашего доброго кота Ваську запирали в чулан.
Однажды за ужином, в самом разгаре веселой и шумной беседы, баронесса вдруг побледнела и задрожала.
– Что с вами? – спросила у нее матушка с участием. Она с трудом произнесла:
– Кошка, здесь находится кошка.
Посмотрели – Васька ушел из-под ареста и сидел под столом. Она услышала близость кошки чутьем.
В жестокую зиму баронесса простудилась и впала в чахотку. Употреблены были все средства дня излечения ее, но безуспешно. Переехав весной на дачу, на Карповке, она сказала, вошедши в гостиную: «Кажется, довольно будет места, чтобы поместить мой гроб!»
Но не ее гроб следовало помешать. Муж ее, человек толстый и сырой, вдруг поражен был апоплексиею и в несколько минут умер. Умирающая вдова умоляла батюшку принять на себя опеку над детьми, которые вскоре сделаются круглыми сиротами. Он имел неосторожность согласиться. Обремененный службой, он не имел ни досуга, ни охоты заниматься своими собственными делами, которые были в беспрерывном расстройстве, и, по влечению доброго своего сердца, навязал на себя чужие дела с тягостной ответственностью. Не стану входить ближе в эти неприятные обстоятельства, прикрытые временем и давностью; скажу только, что эти заботы и труды имели бедственное влияние на его физику и мораль, подкопали его здоровье и были отчасти виной его рановременной кончины. Опыт опекунства над молодым Крейцем не научил его: он ринулся, очертя голову, в другую пучину.
Мы жили в доме Быкова, на Литейной. Это было очень неудобно. Батюшка должен был ездить каждый день в Сенат и нередко попадался навстречу императору. Вот уж подлинно можно было сказать: «Близ царя, близ смерти!»
В мае 1798 года нанял он дом барона Людвига, в нынешней Ново-Исаакиевской улице, принадлежавший потом Коростовцову. Тогда на месте нынешних Конногвардейских казарм простираясь перед этим домом площадь до самого Крюкова канала, теперь засыпанного, с устроенным над ним бульваром. Дом этот был тогда в один этаж с погребом, в котором помешалась кухня. Часть его, выходившая на Почтамтскую улицу, занимаема была извозчичьим двором. Главным достоинством этого дома был сад, разведенный на том месте, где теперь американская церковь. Уцелели еще два-три клена, под которыми я играл в детстве с братом и сестрой.
И действительно, один этот сад оставил во мне приятное впечатление о тогдашнем времени. Оно было тяжело вообще и в частности. Бестолковое, тиранское правление Павла тяготело над Россией: надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастия, слепого случая: тогда жили точно с таким чувством, как впоследствии во времена холеры. Прожили день – и слава Богу.
На дворе у нас нанимал квартиру квартальный комиссар (так назывались тогда помощники надзирателей) 14-го класса Сатаров, сын бывшего сторожа в Экспедиции о расходах. Он был тираном и страшилищем всего дома: его слушались со страхом и трепетом; от него убегали, как от самого Павла. Донос такого мерзавца, самый несправедливый и нелепый, мог иметь гибельные последствия.
Впрочем, доставалось и им, полицейским. В 1798 году, в жестокое зимнее время, Павел совершал тризну или панихиду по тесте своем, герцоге Виртембергском. Служба происходила в католической церкви. Вдоль Невского проспекта стояла фронтом вся гвардия. Мы смотрели церемонию из квартиры нюренбергского купца Себастиана Гешта, выходившей на площадку перед церковью. В ожидании окончания службы в церкви Павел разъезжал верхом, надуваясь и пыхтя, по своему обычаю. Великие князья Александр и Константин, как теперь их вижу, в семеновском и измайловском мундирах, бегали на морозе перед церковью, стараясь согреться. Один полицейский офицер стоял на краю площадки, во фронте. Вдруг подали сигнал. Все поспешили к местам. Раздались музыка, ружейные выстрелы, пушечная пальба. Потом войска прошли церемониальным маршем. Все утихло; площадь опустела. Один только этот полицейский стоял на месте. К нему подошел другой, коснулся его, и он упал на снег: несчастный замерз.
Домашние обстоятельства также не были утешительны. Состояние наше поправилось. У нас бывали обеды, вечера; иногда ездили в театр, но истинного удовольствия и отрады не было от переменчивого характера батюшки, от его капризов. Матушка удивляет меня, когда я теперь о ней подумаю. Одно ласковое слово со стороны мужа – два дня спокойствия – и она оживала, была весела, принимала участие в удовольствиях. В это время услаждала ее своей дружбой Варвара Ивановна Шванебах; в доме были молодые девицы Людвиг, племянницы барона, дочери умершего брата его, Карла, обладателя секрета шафгаузенского пластыря; Христина Вилимовна Шрейберг, матушкина родственница по тетке Марье Михайловне. Умная, веселая, но безобразная собой, она внушила сильную страсть Карлу Карловичу Людвигу, брату упомянутых девиц: он женился на ней впоследствии. Присутствие девиц привлекало молодых людей. У нас часто бывали Измайловского полка граф Егор Карлович Сиверс [15]15
Сиверс получил графское достоинство при Павле, в лице дяди его, ученика моего деда, знаменитого генерал-губернатора, начальника путей сообщения, бывшего посланником в Польше, Якова Ефимовича (ум.1808). Павел дал ему графство и. узнав потом, что у него только дочери (за Гюнпелем и Икскулем), распространил графский титул на его братьев, Петра и Карла. Егор Карлович бывал у нас еще пажом и за отличие был выпушен из камер-пажей в поручики Измайловского полка. При вступлении на престол Александра, он вышел в отставку полковником, поехал в Дерпт, а потом в Геттинген, чтоб кончить свое образование, и, воротившись, поступил в службу по инженерной части, был командиром пионерных полков, а потом директором Главного Инженерного училища (ум. 1827). О нем буду говорить впоследствии, когда допишусь до того. Он был человек не глупый, честный, благородный, но ужасный педант и мелочен до крайности. Я замечал неоднократно, что довершение учения в зрелые лета редко приносит пользу существенную: оно набивает память, но не укрепляет рассудка, а это главное. Ребенок, юноша усваивают себе преподаваемые им предметы, переваривают их в своей голове и потом действуют ими, как благоприобретенною собственностью. Люди взрослые всегда остаются чуждыми существу изучаемого дела и теряются в подробностях. Представлю со временем еще несколько тому примеров.
[Закрыть], артиллерийский офицер Василий Григорьевич Костенецкий, прославившийся впоследствии своими странностями, плац-майор Бреверн и многие другие.
В то ужасное время и самые невинные удовольствия приправлялись страхом и горечью. Однажды у нас, после танцев, ужинали человек двенадцать. Вдруг послышался звонок, и в столовую комнату вошел плац-майор Бреверн. Один из сидевших за столом молодых офицеров, не знавший, что Бреверн вхож у нас в доме, смутился и побледнел. Бреверн заметил это и вздумал позабавиться: не здороваясь ни с кем, подошел прямо к нему и, потрепав его по спине, сказал: «Не угодно ли, сударь, пожаловать со мною!» Офицер едва не упал в обморок. Матушка, догадавшись, в чем дело, с негодованием обратилась к Бреверну и просила его оставить в ее доме глупые шутки. Он расхохотался, и дело кончилось общим смехом. С тех пор почувствовал я отвращение к таким глупым мистификациям и сам никогда не позволял их себе. Еще ненавистнее мне, когда кому-либо сообщат приятную новость и, обрадовав его, потом объявят: неправда, этого не было, я только пошутил! Глупо и бессовестно!
От этих эпизодов обращусь вновь к самому себе. Батюшка все откладывал помещение нас в какое-либо училище. Причиной тому была беспечность его и – недостаток средств. Следовало для этого одеть и снарядить нас вполне, и внести деньги за пансион вперед, а от доходов его, за исключением содержания дома, оставалось очень немного. К счастью моему, рекомендовали ему одного частного учителя, Якова Михайловича Бородкина, который получил воспитание в Сухопутном корпусе; он был в нем гимназистом, т. е. воспитанником из недворян, готовившихся в учительскую должность. Поверят ли, что этому русскому человеку обязан я немногими сведениями о грамматике французской, о которой, при учителях-французах, и в помине не было! Он притом учил нас и рисовать.
Я сначала оказал было хорошие успехи в рисовании, но оно мне вскоре надоело: словесность одна занимала мой ум и воображение. Я читал все, что только мог найти. Самым приятным чтением того времени был для меня Жиль-Блаз в старинном переводе. Из этой книги почерпнул я много понятий о свете и людях; но, несмотря на то, вообще был в свете и с людьми, во всю мою жизнь, в разладе.
Французский язык знал я очень плохо. Немецкий слышал в доме чаще, и к тому матушка заставляла меня читать вслух немецкие книги. Однажды, в каком-то немецком сборнике, нашел я описание Солнечной системы, Солнца, планет, неподвижных звезд. Это меня чрезвычайно заняло, и я, для лучшего впечатления этих предметов в памяти, вздумал перевести всю статью на русский язык. Батюшка, видя, что я пишу что-то со вниманием, спросил, что я делаю. «Перевожу с немецкого», – отвечал я. Он не сказал ни слова, но позвал матушку. Она стала за мной и начала читать подлинник, а потом перевод. Это ее восхитило. Со слезами на глазах (помню это очень живо) сказала батюшке: «Он переводит очень хорошо». Он улыбнулся и похвалил меня. Тем это и кончилось.
Все усилия матушки к доставлению мне больших средств образования были напрасны. Мне на роду было написано оставаться самоучкой. Литературные познания моего учителя, Дмитрия Михайловича Кудлая, франта и модника, были очень ограничены. Он читал с восторгом «Бедную Лизу» и любил везде ставить тире, в подражание модному тогда Карамзину. Величайшим его старанием было обвертывать себе шею бесконечной косынкою: это была последняя парижская мода, наистрожайше запрещенная нашим правительством: если б он попался на глаза Павлу, сидеть бы ему в крепости. Батюшка крепко журил его за эти толстые галстуки, боясь, что и сам попадется за него в ответ, но ничто не помогало. Он ходил как страждущий жабой. Уроки его были ничтожные, и я ничему у него не научился; напротив, сам чутьем поправлял его ошибки.
Большим препятствием к образованию моих врожденных способностей было то, что в нашем семействе и кругу не было ни одного литератора, ни одного классически образованного человека. Я не имел склонности ни к военной, ни к гражданской службе. Какая-то непонятная сила влекла меня к грамоте и литературе. На блистательных генералов и офицеров смотрел я равнодушно. И звезды вельмож не действовали на меня. На крестинах сестры Лизаньки были у нас сенаторы граф Александр Сергеевич Строганов и Петр Александрович Соймонов. Я смотрел на них с любопытством, но довольно равнодушно. Зато с каким благоговением глядел я на первого виденного мною в жизни писателя: это был Федор Осипович Туманский, автор «Истории Петра Великого» и издатель «Российского Магазина». Не знаю, зачем-то он приезжал к отцу моему. Оба они разговаривали, ходя по зале. Я глядел на Туманского, не спуская глаз. «Вот писатель, сочинитель, – думал я, – что он вымыслит, напишет, напечатает, то читает вся Россия. Умрет он, и его имя будут с благодарностью вспоминать поздние потомки». И Павла Христиановича Безака уважал я более всех, именно за то, что он занимался литературой.
Еще достойна любопытства страсть моя к книгопечатанию. С детства я разрезывал афишки и другие печатные листы и из отдельных букв складывал слова и речи. В конце 1799 года приехал в Петербург какой-то англичанин и стал продавать типографские буквы, с принадлежащими к ним снадобьями, для пометки белья. Батюшка купил у него такой ящичек и подарил мне. Я был в восторге. Англичанин, заметив это, предложил купить у него ручную типографию, то есть несколько сот букв, с ручными тисками, с маленькими мацами и т. п. У батюшки в то время случились деньги, и он подарил мне эту типографию. Англичанин выучил меня набирать и печатать. Но буквы были французские. Что ж? Я взял «Треязычную книгу» (повести, басни и т. п., на русском, немецком и французском языках) и стал печатать под заглавием: «Petites Historiettes. St.-Petersbourg, 1799, chez N. Gretsch».
В то время выходила замуж тетушка Елизавета Яковлевна. Старик Буше, по просьбе батюшки, промыслил мне поздравительные стихи следующего содержания:
Il est donc vrai: ma tante se marie.
Quel compliment, cette tante cherie,
Attendrait-elle de son jeune neveu?
Pour le bien faire il sait encore trop peu.
Mais tout ce que je puise dans mon ame joyeuse,
Je le fais en formant le voeu:
Qu'elle m'aime toujours et qu'elle soit heureuse. [16]16
Так, значит, это правда, моя тетка выходит замуж.
Какого поздравления ждала бы эта дорогая тетка от своего молодого племянника?
Чтобы поздравить как следует, он еще слишком мало знает.
Но все, что я могу почерпнуть в моей радостной душе,
Я выражаю в желании, чтобы она всегда меня любила и была счастлива.
[Закрыть]
Я напечатал их чистенько и поднес не как сочинитель, а как типографщик! Типография моя вскоре остановилась. Буквы засорились, а я не знал, как их вычистить. Посещая лекции в Академии наук, заходил я нередко в типографию академическую, с любопытством смотрел на набор, выправку и печатание и думал: ах, кабы мне иметь такую типографию и печатать, что хочу. Припомню при этом слова Гёте: Was man in der Jugend wünscht, hat man im Alter die Fülle – Чего желаешь в юности, то изобильно имеешь в старости. Так, но нет того чувства, которое волнует и радует нашу юношескую душу.
Впрочем, Бог устроил мудро, что не все наши юношеские желания и не тотчас исполняются. Человек, избалованный удачами и счастьем в юности, привыкает к исполнению всех его желаний, притупляет чувства удовлетворением их и в зрелые лета не умеет равнодушно снести несчастия, не умеет пользоваться тем, что есть. Неудачи, нужда, лишения – лучшая школа для образования характера и души человека. Уж если терпеть, так терпеть в молодые лета, когда надежда радует и подкрепляет человека. На старости же и без того будут страдания, с нею неразлучные, как, например, ужаснейшее из всех – потеря милых нашему сердцу. Для этого нужно закалить душу мелкими страданиями и лишениями молодых лет.
Важной для меня эпохой был 1799 год – кампания Суворова в Италии. Должно знать, что Суворов пользовался до того времени славой искусного и храброго генерала, но большая часть утверждали, что он может бить турок и поляков, а с французами не сладит. Матушка ненавидела его за варварства в Измаиле и Праге и выставляла перед ним своего героя Румянцева.
Другой порицатель его был человек умный, благородный, образованный, но большой чудак, некто Алерт (Ahlert), бывший некогда купцом, но оставивший торговлю по каким-то причудам. Он купил себе польское дворянство и был прозван Алерт-де-Венгоржевский. Ant (угорь) по-польски называется wengorz (венгорж). Находя, что женщины образованных сословий слишком ветрены и причудливы, он вздумал сочетаться браком с дочерью природы и женился на какой-то глупой эстляндской девчонке, которая преогорчила его жизнь. Детям своим (у него были все дочери) давал он имена самые странные. При одной беременности жены своей он положил назвать дочь, которая родится, Идою и прибавить к тому имя святого греческой церкви, по дню ее рождения. Она родилась 17 августа, в день мученика Мирона, и он назвал ее Ида Мирона! Алерт умер в 1800 году, оставив жене и детям небольшое состояние. При всех этих причудах, был он, как я уже сказал, человек хороший, умный и просвещенный.
Родители мои любили и уважали его. Алерт, как и все порядочные люди, порицал и ненавидел правление Павла и в досаде своей нередко переходил за границы. Таким образом предсказывал он неминуемую беду нашей армии в борьбе с французами, перед которыми падали воинства и царства. Во мне с самых детских лет был врожденный патриотизм и оптимизм: я досадовал и горевал в душе, слыша такие толки и предсказания. Вообразите после этого восторг мой, когда раздался гром побед Суворова в Италии! Я с жадностью читал реляции и газеты и торжествовал при Кассано, Требии и Нови. Критики и порицатели умолкали и только говорили: счастье его, что молодой генерал – как бишь его? – да, Бонапарте – в Египте, а то бы досталось Суворову. Да лих не досталось, думал я: а хотя б и этот разбойник вступил с ним в бой, наш Суворов победил бы его непременно.
Наступила осень, и с нею стали приходить тяжелые, грустные известия о жалком и бедственном окончании войны, начатой так блистательно. С досады я перестал читать газеты и не знал, что делается в свете. Весной 1800 года прибыл в Петербург Суворов – больной, умирающий. Он остановился в доме племянника своего, т. е. женатого на его племяннице, княжне Горчаковой, графа Хвостова, на Крюковом канале, напротив Никольской колокольни. 6 мая он скончался.
Не помню с кем, помнится, с батюшкой, поехал я в карете, чтоб проститься с покойником, но мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова. Известно, что подлецы и завистники обнесли его у Павла. Приехав в Петербург, он хотел видеть государя, но не имел сил ехать во дворец и просил, чтоб император удостоил его посещением. Раздраженный Павел послал вместо себя – кого? – гнусного турка Кутайсова. Суворов сильно этим обиделся. Доложили, что приехал кто-то от государя. «Просите», – сказал. Суворов, не имевший силы встать, и принял его, лежа в постели. Кутайсов вошел в красном мальтийском мундире с голубой лентой через плечо.
– Кто вы, сударь? – спросил у него Суворов.
– Граф Кутайсов.
– Граф Кутайсов? Кутайсов? Не слыхал. Есть граф Панин, граф Воронцов, граф Строганов, а о графе Кутайсове я не слыхал. Да что вы такое по службе?
– Обер-шталмейстер.
– А прежде чем были?
– Обер-егермейстером.
– А прежде?
Кутайсов запнулся.
– Да говорите же!
– Камердинером.
– То есть вы чесали и брили своего господина.
– То… Точно так-с.
– Прошка! – закричал Суворов знаменитому своему камердинеру Прокофию, – ступай сюда, мерзавец! Вот посмотри на этого господина в красном кафтане с голубой лентой. Он был такой же холоп, фершел, как и ты, да он турка, так он не пьяница! Вот видишь, куда залетел! И к Суворову его посылают. А ты, скотина, вечно пьян, и толку из тебя не будет. Возьми с него пример, и ты будешь большим барином.
Кутайсов вышел от Суворова сам не свой и, воротясь, доложил императору, что князь в беспамятстве и без умолку бредит.
Я видел похороны Суворова из дома на Невском проспекте, принадлежавшего потом Д. Е. Бенардаки. Перед ним несли двадцать орденов: ныне, я думаю, их больше у доброго Ивана Матвеевича Толстого, бывшего в свите наследника Александра Николаевича на путешествии его в 1840 году, а тогда это было отличие неслыханное. За гробом шли три жалких гарнизонных батальона. Гвардии не нарядили, под предлогом усталости солдат после парада. Зато народ всех сословий наполнял все улицы, по которым везли его тело, и воздавал честь великому гению России. И в Павле доброе начало наконец взяло верх. Он выехал верхом на Невский проспект и остановился на углу Императорской библиотеки. Кортеж шел по Большой Садовой. По приближении гроба, император снял шляпу, перекрестился и заплакал.
Бог да судит тех, которые в этом добром, благородном человеке заглушили начала благости и зажгли буйные страсти!
О несчастном окончании голландской экспедиции узнали мы по тому, что главнокомандующий генерал Герман и другие генералы, взятые в плен французами, были исключены из службы, а об окончании кампании швейцарской носились одни темные слухи. С прекращением побед кончилась и страсть моя к политике.
1800 год был для меня и для всего нашего семейства самый грустный. Финансовые дела отца моего приходили все более и более в расстройство. Тщетно матушка убеждала его посократить расходы. Он обещал и тут же изменял слову. Наступал день ее рождения, 29 июня. Как не попировать? Но слово было дано. Что же? Он выдумал, что будто Буше дает этот обед. В то время было перемирие с бабушкой Христиной Михайловной. Она обедала у нас в пребольшой компании. В конце обеда Буше провозгласил ее тост: «Милостивая государыня! За тридцать один год перед сим…» Она прервала его речь: «Мне было семнадцать лет от роду!» А матушка была третьим из детей ее. Этот обед был последним в нашем доме.
В Сенате было решено какое-то дело, в котором участвовала родственница Кутайсова или какого-то другого урода. По жалобе ее отрешили от службы всех сенаторов того департамента и производителей дела. Отец мой был в том числе. Это случилось 16 сентября 1800 г. Помню, как вчера, с каким удивительным равнодушием перенес он это несчастие. Принесли пакет из канцелярии департамента; я принял его от курьера и подал батюшке, стоявшему с трубкой подле окна в сад. Он, распечатав, прочитал и сказал: «Хорошо!» – потом опять устремил глаза в зелень и, не изменяясь в лице, только стал курить сильнее. С того дня все пошло под гору.
Матушка отправилась, по приглашению тетки ее, Екатерины Михайловны, с дочерьми и младшим сыном, в деревню ее, Пятую Гору. Батюшка сдал опеку над семьей барона Людвига и переехал со мной и с братом на Фурштатскую улицу, в дом Крузе, подле фурштатского двора. Здесь мы с братом вытерпели большую нужду и принуждены были слушать упреки слуг, которые ее разделяли. Батюшка все питался надеждой, при посредстве Безака, получить новое место, именно президента одной из ратуш, которые вздумали тогда учредить в губернских городах. Давно ли, казалось, жили мы в достатке и обилии! В феврале 1800 года вышла замуж тетушка Елисавета Яковлевна. Муж ее не имел ничего, кроме жалованья. Христина Михайловна, смотревшая на этот брак с досадой, хотя Елисавета Яковлевна и была любимой ее дочерью, не дала ей ничего на обзаведение, прибавив по-немецки: «Lass sie darben» – пусть потерпит нужду. Батюшка, и по влечению доброго своего сердца, и назло теще, снабдил молодых всем, что нужно было для домашнего хозяйства, и даже съестными припасами на несколько месяцев. Старик барон, отец Карла Федоровича Клодта, объявил, что не может явиться на свадьбу за неимением невыразимой части одежды. Батюшка одел его с ног до головы. А теперь сам был в горьком положении. Я отнюдь не упрекаю в том наших родных: они всегда готовы были делить с нами последнее, только делить было нечего.
Обучение наше остановилось совершенно. В 1800 году посещал я публичные лекции Академии наук. Императрица Екатерина II пожаловала Академии капитал в 30 000 рублей; из процентов его выдавалась награда четырем академикам (из русских), которые читали летом публичные лекции о разных предметах в залах Академии и в кунсткамере. В 1800 году читали: Гурьев высшую математику; Захаров химию; Севергин минералогию, а Озерецковский зоологию и ботанику. Я не мог понимать лекции Гурьева, не имев достаточных для того приготовительных познаний, но тем ревностнее следил за другими, особенно за лекциями Озерецковского, который говорил грубо, не разбирая выражений, но умно, ясно и увлекательно. В числе слушателей его были многие морские и горные офицеры.
Я был самым младшим из посетителей, но вскоре обратил на себя внимание академика исправным посещением лекций и постоянным вниманием. Вынув из шкапа чучело животного, он заставлял меня держать его и объяснял признаки. Однажды объяснял он свойства птицы щурка и никак не мог вспомнить, как она называется по-французски. Я поглядел на надпись на подножке и сказал, будто от себя, и с некоторым сомнением: «Кажется, guepier». – «Точно так, – вскричал Озерецковский, – ай да молодец!» С тех пор внимание его ко мне еще увеличилось.