Текст книги "Воспоминания о моей жизни"
Автор книги: Николай Греч
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
У Магницкого был один сын, хорошенький собой, умный мальчик, служивший в гвардейских гусарах. За какую-то шалость он был выписан из гвардии. Я видел его потом у Ростислава (Феофила Матвеевича Толстого). Он был человек образованный и приятный. Женатый уже, он влюбился в другую замужнюю женщину, сошел с ума и умер. Дочь его незамужняя, дурно воспитанная, упала до степени публичной женщины: «аз семь господь Бог твой, Бог ревнитель, отдавый грехи отец на чада до третьяго и четвертого рода ненавидящим меня!» (Исх. XX, 5).
Голицын, Попов и вся эта шутовская компания восхищалась плодами трудов своих. Но – on n'est jamais trahi que par les siens, что значит по-русски: «не выкормя, не выпоя, ворога не узнаешь». Аракчеев издавна, со всей злобой зависти, смотрел на успехи и распространение силы Голицына. Под влиянием его внушений, составилась партия антиголицынская, ничем не лучше в нравственном отношении: ее составляли петербургский митрополит Серафим, отданный преосвященным митрополитом Московским Платоном из семинаристов в монахи, чтоб спасти его от позорного наказания за какое-то мерзкое преступление; петербургский обер-полицмейстер пьяный Иван Васильевич Гладков; сестра его, игуменья казанского женского монастыря Назарета, Прасковья Михайловна Нилова, урожденная Бакунина, и еще некоторые особы, собиравшиеся у вдовы Державина. Через кого действовать на Голицына, не знали.
Думали, думали, и наконец догадались пощупать Магницкого, не согласится ли святой человек сыграть роль Иуды, изменить своему благодетелю. Между тем В. М. Попов не согласился на одно нелепое предложение Магницкого об исключении из службы казанского профессора Пальмина (величайшего скота), которого он сам недели за две представил к ордену за христианскую его душу, и положение Комитета министров было уже утверждено государем. К тому Магницкий получил все, чего мог ожидать: аренду, земли, пенсион, единовременное награждение; с чего было ему оставаться у Голицына? Он склонился на предложения благородного Аракчеева и поехал на поклонение в его Мекку (Грузине). Там Иуда Искариотский раскрыл перед Вельзевулом все подробности, все таинства библейского союза, всю нелепость, все ухищрения их: он мог сделать это легко и скоро, ибо сам был в этих проделках главным действующим лицом.
Новые друзья условились, как погубить Голицына, и действительно в том успели. Подробности этого дела известны мне потому, что я был в них если не действующим, то страдательным лицом. Государя убедили, что Голицын и его приверженцы составили заговор против Православной Церкви, распространяли учение протестантизма и намерены водворить в России безбожие и нечестие. Выкрали для того подлым образом корректуру одной книги, печатавшейся с одобрения цензур князя Голицына, выписали из нее несколько мест и дали им кривой толк. Слабый Александр испугался, отнял у Голицына Министерство просвещения и духовных дел, оставив его только главноначальствующим над почтовым департаментом, сменил Александра Ивановича Тургенева, бывшего директором Департамента духовных дел, и директора Департамента просвещения Попова, с преданием последнего уголовному суду. Министром на место Голицына поступил выживший в то время из ума бестолковый Шишков за сочинение нелепого разбора означенной заподозренной книги. Не знаем, что сталось бы с лицами, прикосновенными к этому делу, если б не умер Александр.
Любопытное дело Госнера могу я описать во всей подробности, потому что сам участвовал в нем – страдательным лицом. Описание мое будет справедливое и беспристрастное, потому что по истечении тридцати с лишком лет исчезли в душе моей все неудовольствия и огорчения, претерпенные мною; осталось воспоминание о любопытной драме.
В то время, когда мистицизм, методизм, библизм и тому подобные поветрия проникли в Россию и распространились в ней, как сорная трава на черноземе, приехали сюда два католических священника: Линдль и Госнер. Оба они, не отрекаясь от католицизма, проповедовали чистый мистический протестанизм, говорили южнонемецким наречием, прямо, грубо, с убеждением и с красноречием проповедников средних веков. Линдль проповедовал в Мальтийской церкви, а Госнер в большой католической (св. Екатерины), на Невском проспекте. Католики видели в этих проповедниках предателей и еретиков и проклинали их. Слушателями их были отчасти верующие и убежденные, но не находившие достойной духовной пищи в поучениях пасторов протестантских и православных священников, но большая часть их ходила на эти поучения из подлой угодливости покровителю их Голицыну. Магницкий, Рунич, Кавелин, Попов, Пезаровиус (основатель «Инвалида»), Ливен (князь Карл Андреевич), Адеркас (этот скотик жив поныне), директор Петровской школы Шуберт, Серов и т. д. окружали их кафедры, выворачивали глаза, вздыхали, плакали, становились на колени. Желающие знать содержание, направление и слог этих речей могут прочесть напечатанные тогда, в русском переводе, три проповеди Линдля.
Госнер написал в то время толкования на Новый Завет на немецком языке. Набожный осел Карл Карлович фон Поль (впоследствии тайный советник и директор Канцелярии Министерства внутренних дел при Блудове) одобрил эти книгу к напечатанию; думаю, он читал ее, стоя на коленях. Другой усердный чтитель Госнера, отставной инженер-генерал-майор Александр Максимович Брискорн (дядя Максима Максимовича, пострадавшего в деле Политковского), занимавшийся попеременно пуншем и Библией, вздумал перевести эти толкования на русский язык; но, получив в Инженерном корпусе образование безграмотное, споткнулся на первом шагу и нанял для перевода бывшего казанского профессора Яковкина и одного чиновника 5 класса Трескинского. По окончании перевода первого тома Брискорн принес рукопись Павлу Христиановичу Безаку (моему двоюродному брату), с которым мы вместе купили и содержали типографию. Безак как для увеличения доходов типографии, так и из угодливости к партии Голицына, к которой принадлежал друг его Николай Дмитриевич Жулавский, охотно взялся напечатать книгу, но, взглянув на перевод, ужаснулся. Не было ни смыслу, ни толку. Надлежало все исправить. Я обязан был принять участие в этой адской работе. Целые дни проходили у нас в корректурах. Брискорн умер в конце 1823 года. Госнер принял на себя продолжение издания. Василий Михайлович Попов взялся кончить перевод и перевел несколько глав.
Между тем произошла катастрофа, о которой я упоминал выше. Магницкий, предавшись Аракчееву, возгласил, что Голицын покровительствует шайке безбожников и злодеев, которые пытаются сгубить в России христианскую веру, и взялся доказать это книгой Госнера, которая печатается с ведома и позволения Голицына. Для этого нужны были доказательства, нужно было выкрасть из типографии книгу или хотя бы листок ее. «Дайте мне три неважные слова, – сказал какой-то инквизитор, – я найду в них средство сгубить сочинителя». Однажды, в марте 1824 года, явился ко мне некто Платонов, крещеный жид, известный шпион, умевший пробраться в порядочный дом, например, к князю Салтыкову, и с иезуитской покорностью просил дать ему хотя бы только прочесть листочек из душеспасительной книги Госнера, печатаемой в моей типографии. Зная этого молодца, я отвечал ему, что, во-первых, я не смею распоряжаться чужой собственностью, а во-вторых, книга не отпечатана, следственно, билета на выпуск в свет не получено, и я не в праве выпускать ее из типографии. Он стал всячески ублажать меня. Я отвечал сухо, что не дам, и просил его оставить меня в покое.
Не успевши у меня, подлецы нашли другой путь. Узнали, что Брискорн давал корректуру для прочтения доктору Христиану Яковлевичу Витту. Некто Степанов, чиновник 5 класса, прикинулся больным, послал за Виттом и на вопрос, чем он болен, отвечал: «Стражду не телом, а душой. Меня давят тяжкие грехи. Только духовная пища может утолить меня. Вот если б я мог прочитать хоть строчку святого мужа Госнера, я непременно бы выздоровел». Витт, не замечая и не подозревая ничего, отвечал: «В этом случае могу служить вам, У меня есть два листочка этой книги, и я пришлю их вам». – «Благодетель! Спаситель!» – отвечал ему Степанов.
Получив листки, воспрянул с одра болезни и кинулся к обер-полицмейстеру; тот отдал листки Магницкому. Магницкий на первой же странице нашел богохульство и безбожие и препроводил к Аракчееву. Аракчеев отдал их на рассмотрение Шишкову. Шишков, занимавшийся только корнями славянского языка, не понимавший ни богословия, ни философии, стал разбирать листы. Цитаты и стихи из Библии приведены были не на славянском языке, а в русском переводе. Что ж! Храбрый адмирал нашел безбожие и побуждение к мятежу в словах самого Спасителя. Так, например, из слов: «И не бойтесь убивающих тело, бойтесь могущих убить душу», он вывел, что автор учит не бояться суда царского, и т. п. Критика его оканчивалась словами: «Читая таковые мерзости, перо из рук моих упадает». Подписали: Александр Шишков, Василий Ланской, тогдашний министр внутренних дел, баран, не виноватый ни телом ни душой.
Вскоре разнесся в городе слух об этой книге и ее богопротивном содержании. Ко мне приехал правитель Канцелярии военного генерал-губернатора графа Милорадовича, Н. И. Хмельницкий, и спрашивает, одобрена ли цензурой печатаемая у меня книга. Я показал ему одобрение. Прибежал Булгарин и говорит, что надо мной собирается гроза. Я отвечал, что, действуя по совести и по законам, не боюсь никакой грозы. Да и что мне было до глупых светских и судебных отношений! Меня поразил удар, какого не мог отвратить ни Александр I, ни весь Священный Союз: 24 апреля 1824 года в шесть часов утра умерла моя милая одиннадцатилетняя дочь Ольга; вечером в тот же день родилась другая, Александра. Стечение и борение противоположных чувств заглушало во мне все мои мысли, и я мог бы в то время перенести бестрепетно самые жестокие удары.
В этот самый несчастный для меня день Платонов (я узнал его по описанию) приходил ко мне в типографию, нашел одного ученика на крыльце и предлагал ему сто рублей за четыре экземпляра листов Госнеровой книги. Мальчик просил его прийти на другой день. Он явился и обещал троим ученикам двести рублей за два экземпляра. Они отвечали, что не смеют и не могут сделать этого без ведома фактора. Искуситель удалился. Как сожалел я, что мне не сказали о первом его посещении!
Я захватил его при втором пришествии, скрутил бы ему руки, как вору, и повел бы его с дворником моим среди белого дня на съезжую, мимо Гладкова и Милорадовича! Я пожаловался письменно Милорадовичу на подкуп моих людей и, разумеется, не получил ответа. К чему были им нужны печатные экземпляры, когда они имели уже корректуру? Они хотели предъявлением этих экземпляров подтвердить выдуманную и распространенную ими ложь, будто я напечатал две тысячи экземпляров и распространил их в публике. И Александр верил этому!
27 апреля, в воскресенье, после обеда, является ко мне одобривший эту книгу к напечатанию цензор Александр Степанович Бируков, величайший глупец и подлец, и говорит с умильной улыбкою:
– Ну, попали мы с вами, Николай Иванович!
– Что за «мы»! – возразил я. – Вы, вы одни восхищались Госнером; вы с Магницким стояли перед ним на коленях; вы подписали рукопись со всеми ее нелепостями; вы и отвечайте. Я только напечатал то, что вы одобрили, и если б объявил, что не хочу печатать этой книги, Голицын предал бы меня суду, как богохульника и бунтовщика.
Бируков отвечал дерзко:
– Да вы Бог знает, что прибавили к одобренной мною рукописи. Отдайте мне рукопись!
– Не отдам! – отвечал я, – Она одна мое спасение. Вы исключите теперь из нее что угодно, а я подвергнусь ответу.
Он всячески старался убедить меня, я отвечал, что рукопись у П. Хр. Безака, товарища моего по типографии, и тем отделался от него.
На другой день призвал я переплетчика, заставил его при себе переплести рукопись, переметил в ней страницы, продел шнурок, и где были сделаны перемены в рукописи цензором, отметил на поле. Изготовил и жду. Во вторник утром приезжал ко мне адъютант графа Милорадовича граф Мантейфель, и просил пожаловать к графу.
Я взял рукопись и приехал по назначению, оставив рукопись у кучера. Милорадович встретил меня как-то торжественно и, сказав, что «он орган его величества», объявил, что государь император, обязанный пещись о благочестии и нравственности своих подданных, требует, чтоб не было печатаемо ничего богопротивного и безнравственного.
– И потому, – сказал он, – спрашиваю вас, как вы смели напечатать книгу, не получив, на то билета из цензуры?
Узнав накануне, что таков был в Комитете министров отзыв князя Голицына, я отвечал ему:
– Не удивительно, что ваше сиятельство, как человек военный, не знает подробностей цензурного и типографского дела. Странно только, как оно неизвестно министру просвещения. Цензурный билет выдается из комитета по отпечатании книги и по сличении печатного экземпляра с одобренной рукописью, а печатается книга по такой рукописи без всякого билета. Книга не была еще отпечатана, и потому надобности в билете не настояло.
– А рукопись была одобрена?
– Была, ваше сиятельство.
Казалось, он сомневался в правде слов моих.
– Можете ли вы представить ее мне?
– Я взял ее с собой, она у моего кучера. Позвольте послать за нею Фогеля (шпиона 1 класса), которого я видел в передней.
– Извольте.
Принесли рукопись. Граф, увидев, что она продета шнуром за печатью и все листы ее помечены, сказал, улыбаясь:
– Вы приняли все предосторожности.
– Я знал, – отвечал я, – с кем буду иметь дело: эти святоши – люди бессовестные и наглые.
Он посмотрел на меня с удивлением. Видно было, что он почел было меня принадлежащим к шайке Магницкого и подобных.
– Чья эта рука? – спросил он.
– Рука писаря, – отвечал я, – перебелившего перевод покойного Брискорна.
– А это?
– Профессора Яковкина.
– А это?
– 5 класса Трескинского.
– А это?
– Действительного статского советника Попова, директора Департамента Министерства просвещения.
– Точно ли?
– Точно, ваше сиятельство.
– Да как цензор мог дозволить все это?
– Цензор не виноват: он не читал рукописи и подписал ее по воле своего начальства, князя Голицына, Рунича, Попова и прочих.
– Чем вы это докажете? – спросил граф.
– А вот чем; вот стих из Библии: «Иисус ходил… исцеляя всякую болезнь и всякую немощь в людях». В рукописи ошибка: вместо «в людях», написано «в лошадях». Если бы цензор читал ее, то непременно поправил бы эту непростительную описку.
Граф, рассмеявшись, согласился со мной, и мы расстались. В донесении своем он совершенно оправдал меня и другого содержателя типографии, Края, печатавшего немецкий подлинник. Вообще во всем этом деле граф Милорадович вел себя честно и благородно.
Имея давнишнюю злобу на Безака, который насолил ему в турецкую кампанию 1809 года, когда был директором канцелярии князя Багратиона, Милорадович всячески допытывался, не участвовал ли и он в этом деле. Я отвечал, что я один содержатель типографии и только должен за нее деньги Безаку.
Комитет министров решил предать суду за составление этой книги Попова, Яковкина, Трескинского, цензора Бирукова и фон Поля, содержателей типографий Греча и Края. За двух последних вступились некоторые члены, находя их невинными. Шишков заметил: «Если они невинны, то оправдаются по суду». Прекрасное суждение! Прочие с ним согласились. Впоследствии я спрашивал у Канкрина: как он смог согласиться с такой гнусностью. Он отвечал мне: «Дело шло о выгодах православия. Нессельрод, Моллер и я, как протестанты, не противились ничему и согласились с большинством». Попов был предан суду в Сенате, Яковкин, Трескинский и оба цензора – в Уголовной палате, а мы, содержатели типографий, как люди, производящие свободный промысел, в Надворном суде.
Процесс тянулся. Разумеется, что в Сенате, как в верхней инстанции, он был решен прежде, нежели в низших присутственных местах. Все сенаторы, отличавшиеся известным своим благородством и независимым мнением, пристали к стороне сильного Аракчеева, все – кроме одного, Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. Рассмотрев и обсудив дело со вниманием и чистой совестью, он написал свое решительное и основанное на здравом смысле и на законах мнение, в котором доказывал несправедливость обвинения и невинность прикосновенных к делу лиц, особенно Попова, подлежавшего непосредственно суду Сената. По разногласию в департаменте, дело следовало перенести в Общее собрание. Докладная записка о нем была напечатана и разошлась в публике.
Изумление и негодование было всеобщее. Дошло и до государя. Он встревожился и хотел узнать правду, но, не смея сделать этого явно, дал знать Муравьеву под рукой, чтоб он в такое-то утро был в такой-то аллее Каменного острова, где Александр Павлович часто прогуливался с Елисаветой Николаевной Кусовой, урожденной Тухачевской, препорядочной полуфранцузской дурой. В назначенное утро (это было в августе 1825 года) он встретился, будто невзначай, с Муравьевым, сел с ним на скамью, стал говорить о Сенате и спросил, какие важные дела производились у них недавно. Муравьев исчислил их и в том числе назвал дело Попова. Император пожелал узнать подробности, и Муравьев рассказал все откровенно, смело и справедливо. Александр поблагодарил его, но не изъявил своего мнения. Вскоре потом уехал он в Таганрог, где судьба положила предел дням его.
Не знаю, какое направление принял бы этот процесс при жизни Александра. По вступлении на престол Николая рухнулось все это здание, составленное из флигелей Аракчеевского и Голицынского. Царствовать начал российский самодержец, а не добрый наш угодник Запада, спрашивавший: что говорят обо мне в салоне мадам Сталь? Как отзовется Шатобриан? Пали и исчезли и протестантские иезуиты с своими библиями, из которых черкесы делали патроны, и с трактатами, пославшими не одного человека в дом умалишенных. Пали и исчезли Фотий и другие монахи, полуплуты и полудураки!
Николай Павлович умер, и его можно хвалить без зазрения совести. Скажу прямо и от души: и он и его внутреннее правление России было лучше Александрова. Александр был чужд и неприступен своему народу; он рисовался и кокетничал, а дела не делал; разумею последние его годы. Вдруг, бывало, падет на кого-нибудь немилость: не давать ходу! – был технический термин этой инквизиции. Явишься к какому-нибудь министру, требуешь если не правосудия, то объяснения, ответа. Нет ответа: пожимают плечами. Наконец добьешься: «ступайте к графу Алексею Андреевичу». А этот был неприступен, как китайский богдыхан. При Николае поступали иногда крутенько, но скоро и решительно. При каком-либо доносе, промахе или недоразумении, идешь к фон Фоку или к Дубельту или прямо к Бенкендорфу и к Орлову, объяснишь дело, оправдаешься или получишь замечание; тем и кончится. Как часто Николай просил прощения у особ, обиженных им в пылу гнева или нетерпения! Александр, чувствуя свою вину, усугублял немилость и гонения, чтоб загладить ее. Внешняя политика дело иное. Александр был в ней тем, чем должен быть великий дипломат: византийский грек, двойной плут. Сладил бы он добром с Наполеоном! Надул, столкнул и отмстил. Честный, благородный, чуждый притворства Николай пошел бы на врага, и, как рыцарь XIII века со щитом и копьем правды, он встретил бы штуцера Минье. Уже теперь (в июле 1858-го) начинает заниматься для Николая заря правды. Со временем он явится в истории во всем своем блеске, чести и доблести.
Процесс наш длился до 1828 года по всей форме суда и кончился в Сенате совершенным оправданием подсудимых. Я получил в вознаграждение (22 января 1829 года) чин статского советника. Этому процессу обязана существованием «Северная Пчела». В 1824 году, видя, что мне нет ходу по Министерству просвещения, я обратился к Канкрину с просьбой принять меня к себе на службу. Он знал меня и прежде (я имел случай сделать добро его сестре, госпоже Шлютер) и изъявил свое согласие. Вдруг узнали, что я предан суду. Канкрин объявил, что я не могу поступить к нему на службу до оправдания. Что делать? «Сын Отечества» шел вяло. Мы с Булгариным затеяли издание «Северной Пчелы» и начали ее с 1 января 1825 года.
Глава десятая
Часть вторая
В политическом отношении жизнь и царствование Александра с 1815 года были также беспокойны, неровны и никак не походили на первые лета его владычества, благие и кроткие. Не в одной России, во всех государствах Европы народ был разочарован и обманут. Тонули – топор сулили, вытащили – топорища жаль. Низвержение преобладания Наполеонова произошло при восклицаниях: да здравствует независимость, свобода, благоденствие народов, владычество законов! Все ждали наступления какого-то Астреина века. Венский конгресс показал, что о народах и правах их никто не заботится. Один Александр ратовал, назло всем и во вред себе, за безмозглых поляков.
Между тем либеральные, или, как называл их Александр, законосвободные, идеи разлетелись, укоренились, расцвели и принесли плоды во всей Европе. Началось ропотом, кончилось мятежом. В разных местах Германии, в Испании, в Португалии и особенно в Италии народ, подстрекаемый честолюбцами и поджигателями, восстал на правительство и принудил неограниченных дотоле владык своих надеть цепи конституционного правления, за которым скорыми шагами шли республика и анархия. Государи Европы испугались и стали советоваться, как бы усмирить эти волнения и утвердить свои престолы. Александр видел справедливость их опасения и разделял их испуг, но решительно начал действовать против либерализма только после Троппауского конгресса, в которое время вспыхнула вестница судеб, семеновская история.
Как в XVIII веке пребывание французских генералов и офицеров в Северной Америке подало случай занести семена возмущения во Францию, так в начале XIX века наши молодцы заразились либеральными идеями во Франции, поощряемые к тому правилами и мнениями своего законного государя. Общее мнение не батальон; ему не скажешь: весь-гом [28]28
В строевом учении начала XIX в. существовала команда весь-кругом, и это движение батальона, фронтом назад, делалось медленно, в три приема с командою: «раз, два, три». Но потом – по прусскому образцу – стали выполнять это движение в два приема и самая команда была сокращена и произносилась весь-гом
[Закрыть]. Не только офицеры, но и нижние чины гвардии набрались заморского духа; они чувствовали и видели свое превосходство перед иностранными войсками, видели, что те войска при большем образовании пользуются большими льготами, большим уважением, имеют голос в обществе. Это не могло не возбудить вначале их соревнования и желания стать наравне с побежденными.
Я был свидетелем обеда, данного в 1816 году гвардейским фельдфебелям и унтер-офицерам одним обществом (масонской ложей). Люди эти вели себя честно, благородно, с чувством своего достоинства; у многих были часы и серебряные табакерки. Некоторые – вклеивали в свою речь французские фразы. Одни из посторонних зрителей обеда восхищались этой переменой, другие пожимали плечами. Офицеры делились на две неравные половины. Первые, либералы, состояли из образованных аристократов, это было меньшинство; последние, большинство, были служаки, люди простые и прямые, исполнявшие свою обязанность без всяких требований. Аристократо-либеральные занимались тогдашними делами и кознями Европы, особенно политическими, читали новые книги, толковали о конституциях, мечтали о благе народа, и в то же время смотрели с гордостью и презрением на плебейских своих товарищей; в числе последних было немало Репетиловых, фанфаронов, которые, не имея ни твердого ума, ни основательного образования, повторяли фразы людей с высшими взглядами и восхищались надеждой, что со временем Пестель или Сергей Муравьев отдаст им справедливость и введет их в свой круг.
Наконец высшее начальство заметило послабление дисциплины и фронта в войсках гвардейского корпуса и сочло нужным попритянуть вожжи. Бригадными командирами 1-й гвардейской дивизии назначены были: первой бригады (полки Преображенский, Семеновский и Егерский) великий князь Михаил Павлович, а второй (полки Лейб-Гренадерский, Павловский и Саперный батальон) Николай Павлович. В Преображенском полку назначили командиром (на место барона Розена) умного и благородного полковника Карла Карловича Пирха, в Семеновском (на место Потемкина) армейского служаку, строгого исполнителя своих обязанностей, Федора Ефимовича Шварца. Этот несчастный выбор был причиной всей беды. Шварца, человека чужого, не аристократа, приняли офицеры с явным презрением, которое вскоре выразилось эпиграммами и насмешками.
Брат мой, служивший в Финляндском полку, предсказывал мне, что добра в Семеновском не будет. Он стоял однажды в карауле в семеновском гошпитале. Один батальон учился. Пошел сильный дождь. Офицеры укрылись в коридорах гошпиталя и, несмотря на присутствие солдат, издевались и ругались над полковыми командирами, и, как нарочно, по-русски.
Я сам был свидетелем одной сцены. Потемкин не съезжал еще с квартиры полкового командира, в деревянном доме по Загородному проспекту, напротив летних палат Обуховской больницы. В палатах загорелось. Солдаты в казармах, завидев дым, поднявшийся в той стороне, все, без приказания, опрометью бросились спасать дом бывшего любимого командира. «Отец наш Яков Алексеевич, – кричали они, – он не то, что этот подлец Шварц». Офицеры дали прощальный обед Потемкину, произносили тосты, плакали, бранили Шварца (который приглашен не был), и после обеда некоторые из них, разгоряченные шампанским, подошли к квартире Шварца и громко его ругали.
По званию моему директора полковых училищ, я познакомился со Шварцем и нашел в нем доброго, простого православного человека, в котором не было и тени немца. Он видел свое ложное положение, горевал о нем, предчувствовал беду и говорил о том, не зная, как вывернуться. Презрение к нему офицеров, неуважение и дерзость солдат доходили до высшей степени.
Он нашелся принужденным наказать одного унтер-офицера, и пламя, таившееся под пеплом, вспыхнуло. Одна рота, первая гренадерская, оказала ослушание; ее не могли успокоить добром и отправили в крепость. Весь полк пришел в волнение, требовал возвращения роты, и когда в том было отказано, равномерно был арестован и отведен в крепость. Всему виновато было начальство. Корпусной командир Васильчиков, впрочем человек благородный, был нездоров, приставил мушку к боку и поручил дело бестолковому царедворцу Бенкендорфу. Все делалось глупо и безрассудно.
На Александра это происшествие произвело сильное и бедственное впечатление по одному особенному обстоятельству. Он находился на конгрессе в Троппау. Лишь только история эта сделалась известной, австрийский посланник Лебцельтерн отправил о ней донесение с курьером к Меттерниху. Васильчиков с своей стороны послал своего адъютанта Чаадаева, но несколькими часами позже, потому что дежурный штаб-офицер, Александр Иванович Казначеев, племянник Шишкова, не успел так скоро написать красноречивое донесение. Случилось так, что именно в то самое время государь, толкуя с Меттернихом о волнениях Европы, сказал, что она может положиться на верную русскую армию. Меттерних возразил ему: «Государь! В сию минуту готовился я донести вам, что первый полк вашей гвардии взбунтовался. Вот депеша Лебцельтерна». Александр остолбенел, как громом пораженный. Через несколько часов прибыл Чаадаев, и известие о происшествии подтвердилось. Александр стал доискиваться причин и находил их в заражении войска (а не офицеров) либеральными идеями, и тут, действительно, в числе подозрительных назвал и меня.
Так как незваный летописец русский (в «Полярной Звезде») обнаружил, что имя мое произнесено было в этих важных событиях, то я считаю обязанностью изложить здесь в подробности все обстоятельства, по которым я сделался соприкосновенным к важным делам тогдашнего времени. В первое время пребывания моего в Париже (в 1817 году) прихожу я к состоявшему тогда при графе Воронцове Николаю Александровичу Старынкевичу (впоследствии сенатор в Варшаве), самому умному и любезному человеку, отъявленному либералу. Он сидел за какими-то огромными таблицами, на которых начертана русская азбука, и на вопрос мой: что это значит? – отвечал: «Это таблицы для обучения чтения, по недавно изобретенной удивительной методе ланкастерской. При пособии ее сотни человек могут без учителя выучиться грамоте в самое короткое время. Эти таблицы составлены для обучения солдат нашего корпуса в Мобеже». Я стал рассматривать таблицы и нашел, что они составлены с совершенным незнанием свойств русской азбуки: например, между прочим, буква жпоставлена была в числе гласных. На замечание мое о том, Старынкевич сказал;
– Да вы не знаете этой методы!
– Так, но знаю русскую азбуку.
– Посвятите меня в ее тайны, – сказал Старынкевич насмешливо, и я написал перед ним разделение русских букв, которые впоследствии изложил в моей грамматике. Он начал спорить.
К нему в то время пришел профессор персидского языка, Ланглес.
– Посмотрите, – сказал ему Старынкевич, – вот господин Греч сообщает неизвестную мне доселе систему русской азбуки.
Ланглес полюбопытствовал узнать ее состав и свойства. Я изложил ему истинную систему наших букв, отличительные свойства полугласных, деление гласных на твердые и мягкие; согласных на произносимые разными органами; показал сродство их, слияние и сочетание, изменения обеих букв от присоединения к другим. Ланглес пришел в восхищение, списал мою систему и тут же предложил мне место профессора русского языка в парижском училище живых восточных языков, которого я, к сожалению, принять не мог. Старынкевич убедился в истине и важности моей системы. По его просьбе составил я таблицы азбуки, складов (слогов) и слов для обучения чтения и письму по ланкастерской методе, посещал училище взаимного обучения в Rue St. Jean de Beauvais, ездил с Сергеем Ивановичем Тургеневым, секретарем графа Воронцова, в королевскую типографию, чтоб заказать буквы для перепечатания таблиц. Тем занятие мое и кончилось: я не думал, чтоб мне пришлось употребить эти опыты на деле. По приезде в Петербург посетил я, по постороннему делу, инженер-генерала графа Егора Карловича Сиверса. Мы разговорились, между прочим о методах обучения, и я упомянул о ланкастерской. Граф сказал мне, что ему хотелось бы выписать кого-либо из Франции, для введения этой методы обучения в кантонистских школах. Я объявил ему, что посвящен во все таинства этого учения и могу быть ему полезным. Он очень этому обрадовался и предложил мне вступить членом в Комиссию составления учебных пособий кантонистам поселенных войск, в которой он был председателем. Я был тогда на службе почетным библиотекарем в Императорской публичной библиотеке, состоявшей в ведении Министерства просвещения. По требованию графа Аракчеева меня откомандировали в Комиссию, в которой, под председательством графа Сиверса, были членами генералы Перский (директор 1-го кадетского корпуса) и Петров, флигель-адъютант полковник Клейнмихель, священник Герасим Петрович Павский, статский советник Иван Осипович Тимковский и я, коллежский ассесор Греч. Я написал руководство к учреждению и действиям училищ, составил таблицы, книги и проч., но вскоре разошелся в мнениях с графом Сиверсом, который был человек образованный и почтенный, но тяжелый педант и крохобор. Меня уволили с чином надворного советника.








