Текст книги "Тринадцатая рота"
Автор книги: Николай Бораненков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
– А-а, где там повезло, хлопче добрый? Горе-то, горюшенько какое! ухватясь за седую голову, заголосил старик. – Утонул, пропал в клятой жижке наш замечательный, наш обожаемый Песик…
Гуляйбабка слез с передка, подошел к фуре, тронул за плечо старика:
– Уймите свое безутешное горе, диду. Поберегите горькие слезы. Еще не все такие выдающиеся ямокопатели утонули в навозной жиже. Еще много их на земле. Будет о ком слезы лить.
Старик поднял голову, глянул повеселевшими глазами:
– Ой, спасибочко, сынку! Утешил старика. Правду сказал. Не все еще, не все сгинули. Будет о ком слезу обронить. Низко кланяюсь вам и на этом добром слове дозвольте мне поспешать. Время душное. Не зимой хоронить, пан староста может тьфу! – завонять.
– Счастливый путь, – протянул руку Гуляйбабка. – Приятных похорон!
Старик крикнул на волов, хлестнул их хворостиной, и скрипучая фура вновь запела свою дорожную, а вместе с ней затянул опять и старик:
Ой ты, куме, ты, Масею,
Чи ты бачив чудасею…
Гуляйбабка окинул взглядом свой спешенный на привал обоз и крикнул:
– По коням!
21. ОТЕЦ АХТЫРО-ВОЛЫНСКИЙ ОТКРЫВАЕТ СМЕХОЧАС, ЕГО РАССКАЗ О БЕСПОДОБНОЙ АНГЕЛИЦЕ
Трудно просыпаться на птичьей заре… Сон-чародей этак и манит тебя вздремнуть еще минутку, понежиться, побыть в плену какой-нибудь сказочной феи. Но тот, кто отбросит к дьяволу эти сладкие соблазны и воспрянет вместе с птицами, ни за что не пожалеет потом. Он попадет в еще более прекрасный, но уже не сказочный, а живой мир, распахнутый перед ним во всей волшебной красе. Раннее утро околдует его, зачарует переливами лучей и красок, радостными звуками и песнями, дивными рисунками и картинами, захватит в плен, вдохнет ему свежие силы, даст птичьи крылья, и человек вдруг гордо поднимет голову, вздохнет во всю грудь и, улыбнувшись, скажет:
"Как же прекрасно жить на земле, дышать воздухом росных трав и берез, встречать рассвет, слушать милые песни птиц, любоваться созданием природы и человека и самому петь и созидать!"
Утро в России! Есть ли еще где-нибудь на земле такие чистые росы, такой дивно свежий, настоенный на тысячах цветов и трав, хмеле, хвоях, листьях кленов, берез и тополей, смешанный с запахами зрелых хлебов воздух, такой синевы, глубины и размаха небо, такие веселые птичьи ярмарки и такое дух захватывающее раздолье, которое открывает каждое утро синий рассвет перед человеком?
Иван Гуляйбабка проснулся оттого, что на него сыпанул крупным горохом дождь. Рывком отбросив с головы дорожный плащ и все еще лежа на спине, он увидел над собой растрепанные косы дремной березы, а выше них – иссиня-чистое, в затухающих звездах небо. Оно как бы разделилось надвое. Левее березы было почти таким, как и в полночь, когда просыпался проверять часовых, правее же чуть развиднелось, дрогнуло легким, еле заметным румянцем. "Что за диво! Небо чисто, а сыпануло дождем. Ах, вот кто виновен! Комендант зари – белка. Прыгнула с березы на березу и сбила росу. Куда же ты, милая, держишь путь в такую рань? Ах, вот куда! Ну, ну! Поспешай, товарищ комендант".
Рыжий юркий зверек с загнутым вверх пушистым хвостом, держа направление к чернолесью, пробежал по толстому суку березы, легко перемахнул на соседнюю осинку и, рассыпая серебро росы, пошел скакать по макушкам сосен и елей. Вздрогнули, устыдясь своей неубранности, березы. Тихий шепот побежал от них по земле: "Просыпайтесь, просыпайтесь, просыпайтесь… – послышалось вокруг. Румяниться, румяниться, румяниться пора".
"Ха-ха-ха-ха", – раскатисто засмеялся в орешнике дрозд, подслушавший шепот белоногих красавиц.
"К чему наряжаться, к чему наряжаться? Совсем, совсем, совсем ни к чему", – заговорила в кустах ивняка варакуша – соперница соловья.
В разговор вступила зорянка, за ней скворец, малиновка, скандальная сойка… и вскоре защелкала, засвистала, защебетала, заспорила вся бессчетная птичья рать. Тщетно пытался перекричать их с луга коростель. Не разогнал и метавшийся меж деревьями коршун. Спор разгорался с каждой минутой все сильней и сильней. А березы меж тем подрумянились, причесались, сбежались то парочками, то по трое, то в целые хороводы и начали поглядывать на луг, где фыркали кони и сладко похрапывали невесть откуда занесенные в такую глушь раскудрявые женихи.
Гуляйбабка, молодецки раскинув по мягкотравыо руки, ноги, сладко потянулся, вдохнул хмель черемушно-березового настоя и, крякнув от удовольствия, вскочил на ноги.
– Подъем! Побудка, хлопцы!
Задвигался, закашлял, зазевал спавший на лужке близ берез походный лагерь "Благотворительного единения". Одни возрадовались хорошей зорьке, другие заворчали:
– В такую рань! Еще бы часок!
– Вставай, вставай! Да живо. По тревоге. Поможем фюреру – тогда и отоспимся. Все проснулись? Ста-но-вись!.. Равняйсь! Смирно! Нале-во! Правое плечо вперед! За мной! На зарядку. Шагом-м…
И вот уже вся команда, растянувшись в гусиную цепь, замелькала между берез. Впереди сам личный представитель президента. Позади, задрав рясу выше колен, с крестом на шее, босиком едва поспешал отец Ахтыро-Волынский.
– Бог не супротив порядку и тоже любит физзарядку, – бросил он на ходу стоявшему у кареты Прохору.
– Зря, батя! Бог сниспошлет крепкий дух, – кричал от кухни повар.
– Пока с небес дождешься, семь раз согнешься, – хохотал священник, сверкая пятками, мокрыми от росы.
Закружились, завертелись в хороводе с удалыми молодцами березы, только успевали то приседать, то вставать, то низко кланяться.
– Спинку! Спинку пригните, батюшка. А теперь руки кверху, выше над головой, будто на небо лезете уже. А вы, Чистоквасенко, что чешете за ухом? Кверху тянитесь, К веткам березы, а то женитесь – невесту без лестницы не сможете поцеловать. Вот так. Хорошо!
…Зарядка, утренний холодок, ключевая вода взбодрили гуляйбабкинских молодцов. Заулыбались, повеселели они, будто каждый по доброй чарке горилки хватил. Ну а крепкий, заваренный брусничником чай с пшеничными сухарями и вовсе развеял усталость, поднял общий настрой.
– Ожили? Хорошо! – кивнул чаевничающим солдатам Гуляйбабка. – А час тому ведь ворчали, как старые деды. Признавайтесь: ворчали, что подняли в такую рань?
– Был такой грех, – ответил за всех самый молодой в обозе солдат. – Только начала сниться девчонка, обнял было… И бац тебе – подъем. Нет, что ни говори, а наш брат по части сладких сновидений бедный, несчастный человек. Обкрадывают нас.
– "Обокрали". "Несчастный человече". Эх, голова твоя два уха! – вздохнул Гуляйбабка. – Да прежде чем слово сказать, надо язык привязать. Уж если на совесть, то наш брат солдат – самый счастливейший человек. Сколько утренних зорь он встретит за службу свою! Сколько раз увидит, как солнце над землей встает! И вовсе он не тот бедный Макар, на которого все шишки валятся, а богач! Самые чистые росы – его. Самый свежий воздух – его. Самые первые песни пернатых – его. Самое дивное небо – тоже его. И коль обкрадывают кого, так это только того, кто дрыхнет до обеда и тюфяком встает.
– Истина. Истина глаголет вашими устами, – подтвердил отец Ахтыро-Волынский. – Кто рано встает, тому бог дает.
– Не бог дает, а человек сам берет, – внес поправку Гуляйбабка. – Как говорится, пока лежебока храпел, работящий все сделать успел. Да я бы за один только петушиный крик с чертом вместе с постели вставал.
– Нет теперь тех петухов, что на зорях пели. Всех фрицы поели, – вставил реплику молодой солдат.
– Не ной, как комар над ухом, – обернулся на голос Гуляйбабка. – Будут вам и петух и куры. А что касается сна про девчонку, то сказал бы тебе, паренек, да жаль, что отец священник рядом.
– Коль бухнули в один колокол, то бейте и в остальные, – хлебая с присвистом чай, отозвался священник. – Ничто земное мне не чуждо.
– Мой звон только для холостяков, – сказал Гуляйбабка. – Пусть тот, кто вздумает выбирать невест, также воспользуется зарей.
– А почему? Почему зарей-то? – раздались голоса.
– А потому, что в это время они выходят без краски, без замазки, в натуральном виде. Рассказал бы вам про случай один, да не смею хлеб у других отбивать. Давайте договоримся так. На каждом привале один час изучаем немецкий язык. Другой – отводим смеху. Выступать по алфавиту. Каждый рассказывает какую-либо самую веселую историю из своей жизни. Повторяю. Из своей, а не из бабушкиной. Тем самым, мы убьем сразу по два зайца. У приунывших будем разгонять хандру и побольше узнаем друг о друге. Согласны?
– Согласны! Все «за». Даешь смехочас!
– Отлично! Принимается. Не будем раскачивать быку хвост, он у него и так качается. Начнем сейчас же. У кого из вас фамилия с буквы А? – Гуляйбабка бросил взгляд на отца Ахтыро-Волынского. Тот пожал плечами:
– Не смею перечить воле людской. Да простит Христос, – он перекрестился, отмахнув заодно комаров, и начал: – А было сие сотворенье под крещение Христово, в ту пору, когда мне ошнадцатый пошел. Дает мне как-то матушка моя один гривен, бутыль и говорит: "Пойдешь, Афоня, в соседнее село во храм, поставишь Николаю-чудотворцу свечку и наберешь святой водицы". – "Пойду, говорю, мамань. Наберу, говорю, и непременно поставлю", а самого аж кинуло в жар: "Как же я пойду из села куда-то на ночь, коли меня моя возжеланная – дочь дьячка – ждет? Да отлучись я не только на ночь, а на малую малость, как ее тут же за амбар уведут". А скажу вам, братья, было кого уводить. Мне ноне архигрешно описывать все ее бесподобные прелести: полные ножки там, округления прочих мест… Я позволю сказать лишь одно. Возжеланная Ольга моя была отменно хороша. Я по ней, окаянной, с ума сходил.
– А она по вас? Как она?
– Если б замечал подобное, опаски б не имел, – ответил священник. – А так душой весь исходил. Как оставить ангелицу одну, коли за ней соблазников, яко за волчицей в рождественский мороз. Ну, сунул я бутыль под забор в лопухи и на крылечко к ней – моей бесподобной. До третьих петухов богохульных соблазнителей палкой отгонял, до той самой поры, пока опочивать не отошла. А я тем часом бутыль в руки и к речке. Зачерпнул там воды и тихонько домой: "Получай, мамань, святую водичку. Из священного чана набрал". – "Спасибо, ответствует, – Афонюшка. Спасибо, детка моя. Ложись спать. Небось эвон как уморился". Лег я и давай святых молить, чтоб вода не протухла. Всех святых и угодников вспомнил. Одного, анафема, забыл – апостола Павла. Он-то на меня и возгневался. Встала утром матушка, взяла бутыль, чтоб избу опрыскать, а там о пресвятая богородица! – жук плавает. Форменный из речки жук. Мать за веник. Я на колени. Крещусь, молюсь: "Из святого чана, мол, брал, собственноручно, а откуда жук мерзкий взялся, сном и духом не чую. Может, в шутку подкинул кто". Поверила матушка, с миром отпустила. А вскорости и пасха подошла. Матушка кулич мне в руки, пяток крашеных яичек: "Ступай-ка, Афонюшка, со старушками, освяти. Да Николаю-угодничку поставить свечку не забудь". – "Освящу и не забуду, мамань", – отвечаю, а сам чуть серым волком не взвыл. "Да как же я пойду, коли бесподобная Ольга перед очми стоит?" Взял я кулич и туда ж, под забор, в божьи лопухи. Да простит всевышний! Не терять же возжеланную из-за кулича.
– Мудро, батюшка! Правильно решили, – одобрительно загудели вокруг. Живой кулич куда вкусней! Поп отмахнулся рукавом:
– Да цыц, ты. Не богохульствуй. Внемли, что дале было.
– Внемлем, батюшка. Внемлем.
– А дале пришел сей раб божий к дьячку на крыльцо, а бесподобной и след остыл. Только запах духов да черемух преогромное охапище на той лавке, где восседала. Увели, анафемы! Экое сокровище вырвали из рук! Кинулся я к речке в черемушные кусты ее искать – свою возжеланную. Туда бегу, сюда, ухом к земле припадаю, очи деру, ан шиш тебе. Будто нечистый ее проглотил. А тут еще крапива. Обстрикался весь, спасу нет, руки зудят, лицо тоже. Э-э да сгинь она, пропади с бесподобностыо своей! Вылез я из болота и к забору, где кулич спрятал. Домой пора. Божьи старушки из храма идут. Матушка и братья со священным куличом ждут.
– Правильно, батюшка! – выкрикнул все тот же голосок. – Я бы тоже по Волге-матушке ее послал.
– Помолчи, не сбивай. Поставь на чеку язык.
– Ставлю, батя. Уже на предохранителе стоит. Священник поймал согнутой в совок ладонью летавшего перед носом настырного комара, смял его, бросил под ноги, зло плюнул:
– Тьфу, анафема! И сотворит же бог такое. Будто нечего было делать ему. Тьфу! Ну, пришел я к забору, сунулся в лопухи, а там… мать пресвятая богородица, отец заступник! Преогромный пес, облизываясь, стоит. Нос в куличной пудре. На языке канальи скорлупа от яиц.
– Неужто сожрал?! – всплеснул руками Прохор.
– Все, как есть, употребил, – махнул рукавом священник. – И этак благодарными очами зрит на меня. Дескать, "превеликое спасибо вам за пасхальный кулич. Отродясь такого не едал".
– Ну и влипли вы, ваше священство! – покачал головой Гуляйбабка. – Как шмель в повидло.
– Да уж видит бог, влип. Так влип, что и досель не очухаюсь.
– Как «досель»?
– А вот так, мирские отроки. Помышлял я в ту пору учителем стать. А богомерзкий кобель и дьячкова дочка сие помышление опрокинули в тартарары. В наказанье за грех услали раба сего учиться на священника. Да так до сих дней и служу.
– А возжеланная-то как? Что с ней? – спросило сразу несколько голосов.
Отец Ахтыро-Волынский только рукавом махнул:
– Отстаньте, не тревожьте больше мою грешную душу.
Гуляйбабка встал:
– Смехочас окончен. Благодарим вас, батя. На другом привале слушаем Воловича. Приготовьтесь, Волович.
– Есть приготовиться! – скрипнув кожаной курткой, встал Волович и показал Гуляйбабке зажатые в ладонь часы: – Пора в дорогу.
– Да, пора. По коням!
22. ЖАЛОБА РЯДОВОГО ФРИЦА КАРКЕ
Заклеив шишку на голове и вдосталь отоспавшись на мягкой, чистой постели, Фриц Карке, побродив в поисках укромного местечка по лазарету и не найдя его (все было забито ранеными), закрылся на крючок в туалетной комнате и, усевшись на подоконник, начал писать жалобу.
"Командиру сто пятого пехотного полка сто восьмой егерской дивизии майору Нагелю, – строчил торопливо он, – от рядового Фрица Карке. Ставлю вас в известность, что сего числа, августа месяца тысяча девятьсот сорок первого года, меня, национального героя пятой пехотной роты, начисто ограбили. У меня похитили сорок семь десятин земли! Сорок семь десятин кубанского чернозема!
Подробности грабежа. Еще накануне войны с Россией вы, господин майор, любезно выдали мне ордер фюрера на сорок семь десятин русской земли и сказали, что я могу получить ее по своему желанию, где угодно: на Украине, в Белоруссии, на Кубани и даже на Урале. Тогда же мне вручили и медальон, куда я и вложил свой ордер, чтоб в том случае, если меня разорвет в крошки, похоронная команда нашла его и вручила моей любящей жене.
Свои сорок семь десятин я, господин майор, мог получить далеко не топая, тут же, рядом с границей. Но как истинный патриот Германии, желающий помочь фюреру, я считал своим кровным делом двигаться дальше и получить положенные мне сорок семь десятин под Полтавой. Об этом своем намерении я, господин майор, доложил своему ротному командиру и сообщил письмом жене Эльзе.
Обер-лейтенант Дуббе мое патриотическое рвение одобрил тут же. От Эльзы получил телеграмму, где она писала: "Рада через край. Поздравляю. На Полтаву готова хоть без юбки. Вот как только оставить одного Отто?"
В дверь постучали. Карке не отозвался и продолжал увлеченно строчить:
"Вторым письмом я уведомил супругу, что от полтавской земли отказываюсь, так как она далеко от моря, а получу свои сорок семь десятин лучше на Кубани, поближе к субтропикам. Эльза одобрила мое решение и сообщила, что она готова выехать на Кубань в сопровождении Отто в любое время. По этой причине, господин майор, я пел, ликовал. Кубанский чернозем мне снился по ночам. Я видел себя там в пшеничных полях и виноградниках и вот…"
В дверь опять постучали. На этот раз более настойчиво. Карке не отозвался. Катитесь вы со своей нуждою. Мне не до вас. Тут сорок семь десятин чернозема гибнут, а они стучат. В крайнем случае можно во двор сходить. Отстаньте!
"И вот… – писал он далее, – все рухнуло. Неизвестные грабители (есть предположение, что это солдаты из похоронной команды) украли у меня драгоценный ордер вместе с брюками. Я остался без брюк и чернозема. Вы спросите у меня, как могли грабители стянуть с меня, здоровяка, брюки? Охотно поясняю, господин майор. Брюки с меня снимали в тот час, когда я лежал контуженый и раненный в зад на высоте «102». Я отчаянно сопротивлялся. Тогда они ударили меня чем-то твердым по голове и, завладев моими сорока семью десятинами, скрылись. Очнувшись и не обнаружив ордера, я пришел в отчаяние и долго бился головой о землю. Меня одурачили. Мне подрезали крылья. Если раньше я рвался вперед, то теперь, не скрою, мне стало все безразлично. Добравшись до воронки, где сидел командир моего отделения Квачке, я немедленно доложил ему о случившемся. Фельдфебель как мог утешил меня и лично свел в лазарет, где я теперь и пребываю".
В дверь туалета стучал теперь не один нуждающийся, а несколько, и, как показалось Карке, они уже не просили, а угрожали. Открыть бы, но как откроешь, когда недописан рапорт, когда мысли оборваны на самом важном месте. Потоптавшись у двери и потрогав довольно-таки крепкий крючок, Карке снова сел на подоконник и заскрипел пером:
"Кто может теперь меня утешить? Что будет с моей милой Эльзой, если она узнает, что у меня похищена земля? Бедная! Она, господин майор, не выдержит такого горя. В моей супружеской жизни может произойти трагедия. Я стал нищим, а штурмовик Отто богат. У него в Свинемюнде имение. Кто знает, что у него на уме? И это меня угнетает, не дает мне покоя. Я день и ночь думаю об украденных десятинах, о жене и штурмовике Отто".
Дверь туалета грохотала от костылей, кулаков, пяток. Не спуская глаз с крючка, Карке поторопился:
"Обращаясь к вам с этим рапортом, господин майор, я убедительно прошу вас понять мое горе и силою власти, данной вам фюрером, принять меры к розыску, задержанию грабителей и строгому наказанию мерзавцев".
Кто-то за дверью громовым, угрожающим голосом крикнул:
– Эй, копуша! Слезай живее, а не то стащим за ноги. Взломаем дверь.
Карке отлично понимал состояние солдат, стоящих за дверью, но что он мог сделать в эти минуты, когда оставалось совсем немного, чтоб завершить рапорт. Тут, пожалуй, и стрельба из пушки не помогла б. Мысли его работали с лихорадочной быстротой, авторучка моталась взад-вперед по листу бумаги, как челнок в ткацком станке. Карке стал было излагать приметы грабителей, но ему помешал знакомый голос начальника лазарета:
– Рядовой Карке, отворите. Сейчас же откройте дверь! Поймите, что вы создали в лазарете аварийную обстановку. Вы слышите, Карке?
– Слышу, господин полковник. Так точно! Сейчас закругляюсь.
– Сколько минут вам надо для закругления?
– Сей момент! Сей момент, господин полковник.
– Мы ждем, Карке. Поторопитесь! Карке не только торопился, а скакал галопом. Выхватив из бокового кармана другой лист, он бегло писал:
"По моим предположениям, грабителей надо искать в тыловых частях армии. Мне помнится, что они что-то говорили о приказе ноль пятнадцать. Но могли быть и просто одиночные бандиты, решившие награбить себе побольше земли. Мерзавцы! Что им слезы какого-то рядового Карке? Что им с того, что он, оставшись без земли, может остаться без любимой жены? Они готовы всю Россию положить себе в карман. Таких хапуг, господин майор, мне не жалко, и если вы их поймаете и будете казнить, пригласите меня. Я первым влеплю в затылок грабителя пулю".
Раздался опять голос начальника лазарета. Вначале он был угрожающим, потом смягчился до вежливого уговора:
– Ну откройте, Карке. Войдите в положение своих собратьев. Им тяжко. Невмоготу. Снимите крючок. Ну что вам стоит? Мы вас не накажем. Напротив, я прикажу, чтоб вам дали фляжку шнапса.
Терять фляжку шнапса из-за двух-трех недописанных строчек Карке не хотелось. Он спрятал в подкладку лазаретного халата рапорт и снял крючок. Толпа натерпевшихся хлынула в туалет. Карке схватили под руки офицеры гестапо.
– Признавайтесь без проволочек. Что вы делали в туалете? – держа наготове лист бумаги и авторучку, спрашивал подполковник Румп – следователь гестапо по особо тяжким преступлениям.
– Я же сказал, господин следователь. У меня запор. Я просто долго сидел.
– Вы лжете, заметаете следы. Начальник лазарета видел в замочную скважину – вы что-то писали.
– Ничего я не писал. Я просто держал в руках листок бумаги.
– А авторучка зачем? Зачем держали в руках авторучку? Не ковырять же в носу вы ее с собой брали.
– Нет.
– Так отвечайте же! У нас есть предположение, что вы, уединившись в туалете, писали враждебную листовку. Писали вы ее? Признавайтесь!
– Нет.
– А вообще сочиняли вы там что-нибудь или нет?
– Да, сочинял.
У следователя глаза загорелись, как у карточного игрока, азартом. Высокий, тощий, с тонкой кадыкастой шеей он показался Карке похожим на гусака, увидевшего сидевшую на лукошке гусыню.
– Так, так, – забарабанил пальцем по столу Румп. – Говорите, все же сочиняли. А что? Кому?
Карке молчал. Он гадал: сказать этому гусаку о рапорте или нет? Делиться с ним своим горем или помолчать? Скажешь, поделишься – чего доброго, потребует в доказательство рапорт, а там тогда поди поищи. Подошьет бумагу в архив, и крышка. Когда еще представится случай закрыться в туалете?
– Ах, вы молчите! Что-то скрываете.
– Я ничего не скрываю, господин подполковник. Я говорю, что обращался к командиру.
– К командиру? Замечательно. Так и запишем: сочинял листовку, обращенную к командирам. К чему вы в ней призывали?
– Призывал к справедливости и наказанию тех, кто захватывает чужую землю.
– Говорите, говорите, Карке, – строчил протокол допроса следователь. – Это очень интересно!
– Что ж тут интересного, господин подполковник? Почти белым днем грабят. И грабят-то как! Якобы в гуманных целях. Обещают черта в ступе. Превратили в национального героя. Белье вместе с бельем Кайзера в музей под стекло. А пошли в музей – там ни кальсон, ни брюк…
Следователь поднял голову:
– О чем вы? Кто национальный герой? Кто ходил в музей? Зачем? Ничего не понимаю.
– Национальный герой, господин подполковник, это я, а в музей ходили моя жена Эльза и штурмовик Отто, который квартирует у моей жены. Так вот не нашли они моих брюк с медальоном. Жена, бедняжка, всю ночь плакала. Спасибо, Отто ее утешил.
– Рядовой Карке, вы снова темните, несете околесицу. Говорите по существу.
– Больше мне говорить нечего. Я сказал все.
– Ах, так! Тогда я развяжу вам язык иным способом. – Следователь снял телефонную трубку: – Вильгельм! Принесите соленой воды, щипцы, розги и паяльную лампу.
23. СЛАВНОЕ БЕИПСА КОСИТ В ПОЛЕСЬЕ СЕНО
Деревни, хутора, поселки, местечки… Сколько их осталось позади кареты личного представителя президента, сразу забытых и навсегда запомнившихся, полюбившихся, дивно красивых, с лирически-грустными, смешными и простыми названиями: Горобцы, Наталки, Матрешки, Черевички, Чижики, Остапы, Скидайшапки, Пейгорилки, Горобницы, Лихобабы, Ковуны… Э, да разве сочтешь все, что проехали с той поры, как покинули знаменитые Хмельки, давшие миру БЕИПСА. Короткие полдневки, передых людям, коням – и снова во весь дух, во все колеса на восток, на восток, на восток!.. И снова встречи, расставания, новые страницы славной летописи БЕИПСА.
На этот раз глазам спутников Гуляйбабки предстала полесская деревенька дворов в тридцать – тридцать пять, окруженная дремным лесом, разрубленная пополам овражной речонкой, в которой барахталась голопузая ребятня. На задворках сараюхи, баньки, по нескольку старых яблонь, груш, скворечники на длинных жердях. На куцых ракитах стража – аисты. Кудахтали куры, хрюкали свиньи, где-то мычал теленок, попахивало дымком топящихся хат.
Шумно потянув носом и уловив запах жареной свинины, кучер Прохор, молчавший всю дорогу, пока выбирались из леса, обернулся к сидящему рядом Гуляйбабке, сказал:
– А тут, кажись, "новым порядком" и не пахнет.
– Да, я тоже так думаю, – сказал Гуляйбабка и вздохнул: – Несчастные люди! Как только они живут без "нового порядка"?
Ниже картофельных огородов блестел неопалой росой мокрый луг. На длинных будыльях пожелтевшего конского щавеля, качаясь, грустили луговые птахи. У кустов лозняка драл свою дранку обнаглевший коростель. Ему давно бы пора уносить ноги с луга, а он, радуясь, что луг не косят, все пилил и пилил. Черная корова с белой лысиной и обрезками рогов, как на каске фюрерского солдата, влезла в траву по брюхо и вовсю уплетала мышиный горох.
– Ах какая травища! – вздохнул Прохор. – Косить бы давно…
– А кто тебе сказал, что не косят? Взгляни! – кивнул на луг Гуляйбабка.
Карета остановилась. Посмотрев в ту сторону, куда указал Гуляйбабка, Прохор присвистнул: "Мать моя!", и, отвернувшись, сунул батог под кепку, принялся чесать затылок. Гуляйбабка приказал кучеру взять правее в объезд и гнать коней во весь дух, ибо ехавшие позади и он сам могли впасть в оцепенение и фюреру долго бы пришлось ждать помощи от БЕИПСА, а славное общество поди не досчиталось бы многих своих членов.
Как и было велено, Прохор сейчас же повернул коней в объезд, вправо, надеясь скрыться за кусты лозняка, подступившие близко к дороге, но было поздно. Обоз заметили. Обоз уже глазел. Кавалерия, уронив поводья, сидела, ухватясь за фуражки, повозочные, как один, привстали на скамейках и на манер Прохора чесали кнутовищами затылки. Зав. протокольным отделом Чистоквасенко, взобравшись на ящик с бумагами, готов был взлететь.
Ничего не попишешь. Прекрасное всегда остается прекрасным, и в мир и в разруху, и отводить от него глаза было бы даже грешно. Пришлось и Гуляйбабке еще раз уставиться на молодух.
Шагах в ста от дороги в самых необычных позах стояла дружная бригада разнокудрых, милых на мордашки косарей. С утра распекшееся солнце сняло с них кофты, блузки, юбки и даже домотканые рубахи и, свершив сие, подкрашивало их самой чистой и благородной бронзой. На иных уже не осталось и белого пятнышка, лишь берестой горели зубы да снежились неподвластные солнцу гребешки в волосах.
Одна из таких белозубых, отчеканенных солнечной бронзой молодица лет двадцати пяти, поставив руки на сильные бедра и вскинув смело голову, с насмешкой крикнула:
– Ну что уставились? Ай не видели? Помогли бы лучше косить.
– А квасок найдется? – крикнул в ответ Гуляйбабка.
– Найдется! И квасок, и кое-что еще.
– А что? Что именно? – закричали с коней.
– А ты покоси, потом и спроси.
– А в примаки? В примаки там как? – кричали солдаты охраны. – Места есть, иль все уже заполнено?
– Смотря какой примак, а то получишь и тумак!
– Да що ты к ней причепився? У нее староста на печи, а полицай ист калачи.
– А вы, чай, из каких? Не из тех ли?
– Угадала, милка, что из шила вилка.
Наскоро одевшись, к карете подошли три старые женщины и та белозубая молодица, что бойко кричала всем, но не сводила глаз с Гуляйбабки. На ней была белая с вышивкой на рукавах и под шеей шелковая блузка, плотная клетчатая юбка на молнии. На ногах легкие туфли на низком каблуке. К груди она прижимала кувшин, прикрытый лопухом.
– Дзенькуем сыны та сябры! – поклонились разнаряженному кучеру старушки.
– Вгощайтесь кваском, – протянула кувшин Гуляйбабке красивая молодица.
Взяв кувшин, личный представитель президента долго пил свежий, холодный квас и, глядя в небесные глаза, горящие перед ним, с грустью думал: "Как иной раз не вовремя бог подсовывает людям подобное счастье и как несправедлив дьявол, пряча его черт знает куда. В карету бы ее да напоказ всей земле, всем людям или как березку в чисто поле, чтоб всем была видна, чтоб кто ни ехал, кто ни шел, шапку снимал перед ней".
Тем временем, пока Гуляйбабка пил квас и произносил в душе этот монолог, старушки изложили кучеру Прохору, которого они приняли за самого главного начальника, свою слезную просьбу. Как уловил краем уха Гуляйбабка, она содержала лишь два пункта: помочь скосить траву и распахать картошку, на что Прохор с напускной важностью отвечал: "Понимаю. Сочувствую. Думаю, вопрос решим положительно".
– Хлопцы-молодцы! – поднявшись на облучок кареты, заговорил Гуляйбабка после того, как кувшин молодицы и еще два подобных прошли по рукам из края в край колонны. – Как вы смотрите на то, чтоб помочь этим женщинам скосить луг и распахать заросшую сорняком картошку?
– Правильно! Помочь! Уважить просьбу! – загудел обоз.
– Благодарю! Понятно! – потряс над головой сцепленные кисти рук Гуляйбабка. – А что задержимся малость – не беда. Говоря пословицей, мы не обеднеем и фюрер не полиняет. Горнист, играй привал!
…Добрых полдня солдаты личной охраны разминали плечи на лугу, огородах, дворах и дали себе передых лишь к бою перепелов, когда луг лег рядками, картошка повеселела, пьяные калитки и заборы потрезвели, когда были наточены все пилы, косы, серпы, тяпки и топоры, когда у вдов и солдаток вырвался облегченный вздох: теперь на лето и управились.
Главу обоза Гуляйбабку весь полдень держали возле себя голубые глаза колхозной агрономши. Согретый ими, он развел огромный чан удобрений и весь его вычерпал под молодые сохнущие яблони. Да что там чан! Рядом с этими голубыми глазами, пожалуй, любой человек вычерпал бы озеро. Но время! Если б на это было свободное и не такое дьяволом попутанное время.
– Прощайте, Олесенька, – сказал Гуляйбабка, умывшись и одевшись под ветлой у ручья.
– Прощайте, – вздохнула она. – Так и не сказали, кто вы, куда держите путь.
– Я уже говорил вам, Олеся. Я – личный представитель президента! Разве моя карета, моя свита, охрана вам ничего об этом не говорят?
В глазах Олеси мелькнули слезы. С губ ее сорвался стон.
– Зачем? Зачем вы об этом? «Карета», "свита", «охрана»…
…Солнце садилось за лесом, бросая на молодые яблони прощальную тень. Легкий ветерок затягивал марлей прибрежные ветлы. Свежило. Пора бы и ехать. Но вот беда: люди не все еще собрались. Тот доделывал щеколду, тот прилаживал к двери петлю, тому осталось вбить последний гвоздь в доску. Помкомвзвода Трущобин, раздавший ребятишкам килограмма три конфет, все еще сидел на бревнах и никак не мог допытаться, есть ли в окрестностях партизаны.
Но самым досадным для Гуляйбабки оказалось то, что исчез куда-то вместе с коренным конем кучер Прохор. Предпринятые тут же поиски, которые лично возглавил Чистоквасенко, ровно ни к чему не привели. Да и не могли привести так скоро. Прохора увела вместе с конем пронырливая бобылиха Матреница перевозить с луга сено для своей буренки.
Пока бедовый бородач перетаскивал волоком к сараю копенки, довольная, раскрасневшаяся от присутствия на дворе такого мужика Матреница выстирала, высушила его нарядный мундир и, переодевшись в яркий сарафан, сидела теперь на куче сена и пришивала к рукавам прохоровского мундира отпоротые перед стиркой галуны.